Неточные совпадения
Началось это с
того, что однажды, опоздав на урок, Клим Самгин быстро шагал сквозь густую муть февральской метели и вдруг, недалеко от желтого здания гимназии, наскочил на Дронова, — Иван
стоял на панели, держа в одной руке ремень ранца, закинутого за спину, другую руку, с фуражкой в ней, он опустил вдоль тела.
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону
той улицы, где жил Макаров, и скоро в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, — он
стоял, держась одной рукой за деревянную балясину ограды, а другая рука его была поднята в уровень головы, и, хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
Клим
постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни
тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка
стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
— Позволь, позволь, — кричал ей Варавка, — но ведь эта любовь к людям, — кстати, выдуманная нами, противная природе нашей, которая жаждет не любви к ближнему, а борьбы с ним, — эта несчастная любовь ничего не значит и не
стоит без ненависти, без отвращения к
той грязи, в которой живет ближний! И, наконец, не надо забывать, что духовная жизнь успешно развивается только на почве материального благополучия.
Казалось, что его здесь оценили по достоинству, и он был даже несколько смущен
тем, как мало усилий
стоило это ему.
Стояла она — подняв голову и брови, удивленно глядя в синеватую
тьму за окном, руки ее были опущены вдоль тела, раскрытые розовые ладони немного отведены от бедер.
Прислуга Алины сказала Климу, что барышня нездорова, а Лидия ушла гулять; Самгин спустился к реке, взглянул вверх по течению, вниз — Лидию не видно. Макаров играл что-то очень бурное. Клим пошел домой и снова наткнулся на мужика,
тот стоял на тропе и, держась за лапу сосны, ковырял песок деревянной ногой, пытаясь вычертить круг. Задумчиво взглянув в лицо Клима, он уступил ему дорогу и сказал тихонько, почти в ухо...
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в руках,
стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим
то на золотую рыбу с множеством плавников,
то на глубокую, до дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
Глубже и крепче всего врезался в память образ дьякона. Самгин чувствовал себя оклеенным его речами, как смолой. Вот дьякон,
стоя среди комнаты с гитарой в руках, говорит о Лютове, когда Лютов, вдруг свалившись на диван, — уснул, так отчаянно разинув рот, как будто он кричал беззвучным и
тем более страшным криком...
Страшнее всего казалась Климу одеревенелость Маракуева, он
стоял так напряженно вытянувшись, как будто боялся, что если вынет руки из карманов, наклонит голову или согнет спину,
то его тело сломается, рассыплется на куски.
Стоял и спрашивал одними и
теми же словами...
— Лечат? Кого? — заговорил он громко, как в столовой дяди Хрисанфа, и уже в две-три минуты его окружило человек шесть темных людей. Они
стояли молча и механически однообразно повертывали головы
то туда, где огненные вихри заставляли трактиры подпрыгивать и падать, появляться и исчезать,
то глядя в рот Маракуева.
То, что произошло после этих слов, было легко, просто и заняло удивительно мало времени, как будто несколько секунд.
Стоя у окна, Самгин с изумлением вспоминал, как он поднял девушку на руки, а она, опрокидываясь спиной на постель, сжимала уши и виски его ладонями, говорила что-то и смотрела в глаза его ослепляющим взглядом.
Однообразно помахивая ватной ручкой, похожая на уродливо сшитую из тряпок куклу, старая женщина из Олонецкого края сказывала о
том, как мать богатыря Добрыни прощалась с ним, отправляя его в поле, на богатырские подвиги. Самгин видел эту дородную мать, слышал ее твердые слова, за которыми все-таки слышно было и страх и печаль, видел широкоплечего Добрыню:
стоит на коленях и держит меч на вытянутых руках, глядя покорными глазами в лицо матери.
А через три дня утром он
стоял на ярмарке в толпе, окружившей часовню, на которой поднимали флаг, открывая всероссийское торжище. Иноков сказал, что он постарается провести его на выставку в
тот час, когда будет царь, однако это едва ли удастся, но что, наверное, царь посетит Главный дом ярмарки и лучше посмотреть на него там.
После
того он семь лет
стоял на часах у дверей ее спальни и дана ему была фамилия — Державин.
Размахивая палкой, делая даме в углу приветственные жесты рукою в желтой перчатке, Корвин важно шел в угол, встречу улыбке дамы, но, заметив фельетониста, остановился, нахмурил брови, и концы усов его грозно пошевелились, а матовые белки глаз налились кровью. Клим
стоял, держась за спинку стула, ожидая, что сейчас разразится скандал, по лицу Робинзона, по его растерянной улыбке он видел, что и фельетонист ждет
того же.
В светлом, о двух окнах, кабинете было по-домашнему уютно,
стоял запах хорошего табака; на подоконниках — горшки неестественно окрашенных бегоний, между окнами висел в золоченой раме желто-зеленый пейзаж, из
тех, которые прозваны «яичницей с луком»: сосны на песчаном обрыве над мутно-зеленой рекою. Ротмистр Попов сидел в углу за столом, поставленным наискось от окна, курил папиросу, вставленную в пенковый мундштук, на мундштуке — палец лайковой перчатки.
Так, с поднятыми руками, она и проплыла в кухню. Самгин, испуганный ее шипением, оскорбленный
тем, что она заговорила с ним на ты,
постоял минуту и пошел за нею в кухню. Она, особенно огромная в сумраке рассвета, сидела среди кухни на стуле, упираясь в колени, и по бурому, тугому лицу ее текли маленькие слезы.
Он быстро сделался одним из
тех, очень заметных и даже уважаемых людей, которые,
стоя в разрезе и, пожалуй, в центре различных общественных течений, но не присоединяясь ни к одному из них, знакомы со всеми группами, кружками, всем сочувствуют и даже, при случае, готовы оказать явные и тайные услуги, однако не очень рискованного характера; услуги эти они оценивают всегда очень высоко.
— А… видите ли, они — раненых не любят,
то есть — боятся, это — не выгодно им. Вот я и сказал:
стой, это — раненый. Околоточный — знакомый, частенько на биллиарде играем…
Ему казалось, что некоторые из них, очень многие, может быть — большинство, смотрят на него и на толпу зрителей, среди которых он
стоит, также снисходительно, равнодушно, усмешливо, дерзко и угрюмо, а в общем глазами совершенно чужих людей,
теми же глазами, как смотрят на них люди, окружающие его, Самгина.
— Был, — сказала Варвара. — Но он — не в ладах с этой компанией. Он, как ты знаешь,
стоит на своем: мир — непроницаемая
тьма, человек освещает ее огнем своего воображения, идеи — это знаки, которые дети пишут грифелем на школьной доске…
Чтоб избежать встречи с Поярковым, который снова согнулся и смотрел в пол, Самгин тоже осторожно вышел в переднюю, на крыльцо. Дьякон
стоял на
той стороне улицы, прижавшись плечом к столбу фонаря, читая какую-то бумажку, подняв ее к огню; ладонью другой руки он прикрывал глаза. На голове его была необыкновенная фуражка, Самгин вспомнил, что в таких художники изображали чиновников Гоголя.
— Не знаю, — ответил Самгин, невольно поталкивая гостя к двери, поспешно думая, что это убийство вызовет новые аресты, репрессии, новые акты террора и, очевидно, повторится пережитое Россией двадцать лет
тому назад. Он пошел в спальню, зажег огонь,
постоял у постели жены, — она спала крепко, лицо ее было сердито нахмурено. Присев на кровать свою, Самгин вспомнил, что, когда он сообщил ей о смерти Маракуева, Варвара спокойно сказала...
«Ведь не так давно
стояли же на коленях пред ним, — думал Самгин. — Это был бы смертельный удар революционному движению и начало каких-то новых отношений между царем и народом, быть может, именно
тех, о которых мечтали славянофилы…»
Все солдаты казались курносыми,
стояли они, должно быть, давно, щеки у них синеватые от холода. Невольно явилась мысль, что такие плохонькие поставлены нарочно для
того, чтоб люди не боялись их. Люди и не боялись,
стоя почти грудь с грудью к солдатам, они посматривали на них снисходительно, с сожалением; старик в полушубке и в меховой шапке с наушниками говорил взводному...
Слышал, как рыжий офицер,
стоя лицом к солдатам, матерно ругался, грозя кулаком в перчатке, тыкая в животы концом шашки, как он, повернувшись к ним спиной и шагнув вперед, воткнул шашку в подростка и у
того подломились руки.
Наконец, отдыхая от животного страха, весь в поту, он
стоял в группе таких же онемевших, задыхающихся людей, прижимаясь к запертым воротам,
стоял, мигая, чтобы не видеть все
то, что как бы извне приклеилось к глазам. Вспомнил, что вход на Гороховую улицу с площади был заткнут матросами гвардейского экипажа, он с разбега наткнулся на них, ему грозно крикнули...
— Да, — ответил Клим, вдруг ощутив голод и слабость. В темноватой столовой, с одним окном, смотревшим в кирпичную стену, на большом столе буйно кипел самовар,
стояли тарелки с хлебом, колбасой, сыром, у стены мрачно возвышался тяжелый буфет, напоминавший чем-то гранитный памятник над могилою богатого купца. Самгин ел и думал, что, хотя квартира эта в пятом этаже, а вызывает впечатление подвала. Угрюмые люди в ней, конечно, из числа
тех, с которыми история не считается, отбросила их в сторону.
Рыжеусый
стоял солдатски прямо, прижавшись плечом к стене, в оскаленных его зубах торчала незажженная папироса; у него лицо человека, который может укусить, и казалось, что он воткнул в зубы себе папиросу только для
того, чтоб не закричать на попа.
Самгин приостановился, пошел тише, у него вспотели виски. Он скоро убедился, что это — фонари, они
стоят на панели у ворот или повешены на воротах. Фонарей было немного, светились они далеко друг от друга и точно для
того, чтоб показать свою ненужность. Но, может быть, и для
того, чтоб удобней было стрелять в человека, который поравняется с фонарем.
— А — не кажется вам, что этот поп и его проклятая затея — ответ церкви вам, атеистам, и нам — чиновникам, — да, и нам! — за Толстого, за Победоносцева, за угнетение, за
то, что церкви замкнули уста? Что за попом
стоят епископы и эта проклятая демонстрация — первый, пробный шаг к расколу церкви со светской властью. А?
Самгин подвинулся к решетке сада как раз в
тот момент, когда солнце, выскользнув из облаков, осветило на паперти собора фиолетовую фигуру протоиерея Славороссова и золотой крест на его широкой груди. Славороссов
стоял, подняв левую руку в небо и простирая правую над толпой благословляющим жестом. Вокруг и ниже его копошились люди, размахивая трехцветными флагами, поблескивая окладами икон, обнажив лохматые и лысые головы. На минуту стало тихо, и зычный голос сказал, как в рупор...
Самгин видел, как лошади казаков, нестройно, взмахивая головами, двинулись на толпу, казаки подняли нагайки, но в
те же секунды его приподняло с земли и в свисте, вое, реве закружило, бросило вперед, он ткнулся лицом в бок лошади, на голову его упала чья-то шапка, кто-то крякнул в ухо ему, его снова завертело, затолкало, и наконец, оглушенный, он очутился у памятника Скобелеву; рядом с ним
стоял седой человек, похожий на шкаф, пальто на хорьковом мехе было распахнуто, именно как дверцы шкафа, показывая выпуклый, полосатый живот; сдвинув шапку на затылок, человек ревел басом...
Самгин попросил чаю и, закрыв дверь кабинета, прислушался, — за окном топали и шаркали шаги людей. Этот непрерывный шум создавал впечатление работы какой-то машины, она выравнивала мостовую, постукивала в стены дома, как будто расширяя улицу. Фонарь против дома был разбит, не горел, — казалось, что дом отодвинулся с
того места, где
стоял.
Самгину хотелось поговорить с Калитиным и вообще ближе познакомиться с этими людьми, узнать — в какой мере они понимают
то, что делают. Он чувствовал, что студенты почему-то относятся к нему недоброжелательно, даже, кажется, иронически, а все остальные люди
той части отряда, которая пользовалась кухней и заботами Анфимьевны, как будто не замечают его. Теперь Клим понял, что, если б его не смущало отношение студентов, он давно бы
стоял ближе к рабочим.
«В ней действительно есть много простого, бабьего. Хорошего, дружески бабьего», — нашел он подходящие слова. «Завтра уедет…» — скучно подумал он, допил вино, встал и подошел к окну. Над городом
стояли облака цвета красной меди, очень скучные и тяжелые. Клим Самгин должен был сознаться, что ни одна из женщин не возбуждала в нем такого волнения, как эта — рыжая. Было что-то обидное в
том, что неиспытанное волнение это возбуждала женщина, о которой он думал не лестно для нее.
Самгин
постоял у двери на площадку, послушал речь на
тему о разрушении фабрикой патриархального быта деревни, затем зловещее чье-то напоминание о тройке Гоголя и вышел на площадку в холодный скрип и скрежет поезда. Далеко над снежным пустырем разгоралась неприятно оранжевая заря, и поезд заворачивал к ней. Вагонные речи утомили его, засорили настроение, испортили что-то. У него сложилось такое впечатление, как будто поезд возвращает его далеко в прошлое, к спорам отца, Варавки и суровой Марьи Романовны.
— Привычка врать и теперь есть у меня, выдумаю что-нибудь мало вероятное и, по секрету, расскажу;
стоит только одному рассказать, а уж дальше вранье само пойдет! Чем невероятнее,
тем легче верят.
Самгин
стоял у стены, смотрел, слушал и несколько раз порывался уйти, но Вараксин мешал ему, становясь перед ним
то боком,
то спиною, — и раза два угрюмо взглянул в лицо его. А когда Самгин сделал более решительное движение, он громко сказал...
— Над этим
стоит подумать! Тут не в
том смысл, что бесы Сологуба значительно уродливее и мельче бесов Достоевского, а — как ты думаешь: в чем? Ах, да, ты не читал! Возьми, интересно.
— Если б столыпинскую реформочку ввели в шестьдесят первом году, ну, тогда, конечно, мы были бы далеко от
того места, где
стоим, а теперь — что будет?
Проводив его, Самгин
постоял у двери в прихожую, определяя впечатление, очень довольный
тем, что эта пошлая история разрешилась так просто.
— Я — не верю вам, не могу верить, — почти закричал Самгин, с отвращением глядя в поднятое к нему мохнатое, дрожащее лицо. Мельком взглянул в сторону Тагильского, —
тот стоял, наклонив голову, облако дыма
стояло над нею, его лица не видно было.
К людям он относился достаточно пренебрежительно, для
того чтоб не очень обижаться на них, но они настойчиво показывали ему, что он — лишний в этом городе. Особенно демонстративно действовали судейские, чуть не каждый день возлагая на него казенные защиты по мелким уголовным делам и задерживая его гражданские процессы. Все это заставило его отобрать для продажи кое-какое платье, мебель, ненужные книги, и как-то вечером,
стоя среди вещей, собранных в столовой, сунув руки в карманы, он мысленно декламировал...
«Да, вот и меня так же», — неотвязно вертелась одна и
та же мысль, в одних и
тех же словах, холодных, как сухой и звонкий морозный воздух кладбища. Потом Ногайцев долго и охотно бросал в могилу мерзлые комья земли, а Орехова бросила один, — но большой. Дронов
стоял, сунув шапку под мышку, руки в карманы пальто, и красными глазами смотрел под ноги себе.
Стол для ужина занимал всю длину столовой, продолжался в гостиной, и, кроме
того, у стен
стояло еще несколько столиков, каждый накрыт для четверых. Холодный огонь электрических лампочек был предусмотрительно смягчен розетками из бумаги красного и оранжевого цвета, от этого теплее блестело стекло и серебро на столе, а лица людей казались мягче, моложе. Прислуживали два старика лакея во фраках и горбоносая, похожая на цыганку горничная. Елена Прозорова,
стоя на стуле, весело командовала...
В углу комнаты — за столом — сидят двое: известный профессор с фамилией, похожей на греческую, — лекции его Самгин слушал, но трудную фамилию вспомнить не мог; рядом с ним длинный, сухолицый человек с баками, похожий на англичанина, из
тех, какими изображают англичан карикатуристы. Держась одной рукой за стол, а другой за пуговицу пиджака,
стоит небольшой растрепанный человечек и, покашливая, жидким голосом говорит...