Неточные совпадения
Но никто
не мог переспорить отца, из его вкусных губ слова сыпались так быстро и обильно, что Клим уже знал: сейчас дед отмахнется палкой, выпрямится,
большой, как лошадь в цирке, вставшая на задние ноги, и пойдет к себе, а отец крикнет вслед ему...
Выдумывать было
не легко, но он понимал, что именно за это все в доме, исключая Настоящего Старика, любят его
больше, чем брата Дмитрия. Даже доктор Сомов, когда шли кататься в лодках и Клим с братом обогнали его, — даже угрюмый доктор, лениво шагавший под руку с мамой, сказал ей...
Бабушку никто
не любил. Клим, видя это, догадался, что он неплохо сделает, показывая, что только он любит одинокую старуху. Он охотно слушал ее рассказы о таинственном доме. Но в день своего рождения бабушка повела Клима гулять и в одной из улиц города, в глубине
большого двора, указала ему неуклюжее, серое, ветхое здание в пять окон, разделенных тремя колоннами, с развалившимся крыльцом, с мезонином в два окна.
Варавка был самый интересный и понятный для Клима. Он
не скрывал, что ему гораздо
больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что и отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но отец никогда
не сознавался в этом. Варавка умел говорить так хорошо, что слова его ложились в память, как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его: что такое гипотеза? — он тотчас ответил...
— Павля все знает, даже
больше, чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля с мамой поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой». И ей
не нравится, что папа знаком с другими дамами и с твоей мамой; она
не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь
не дама, а солдатова жена.
— Ты
не умеешь гадать! Я тоже
не умею, но ты —
больше.
Туробоев, холодненький, чистенький и вежливый, тоже смотрел на Клима, прищуривая темные, неласковые глаза, — смотрел вызывающе. Его слишком красивое лицо особенно сердито морщилось, когда Клим подходил к Лидии, но девочка разговаривала с Климом небрежно, торопливо, притопывая ногами и глядя в ту сторону, где Игорь. Она все более плотно срасталась с Туробоевым, ходили они взявшись за руки; Климу казалось, что, даже увлекаясь игрою, они играют друг для друга,
не видя,
не чувствуя никого
больше.
Мать нежно гладила горячей рукой его лицо. Он
не стал
больше говорить об учителе, он только заметил: Варавка тоже
не любит учителя. И почувствовал, что рука матери вздрогнула, тяжело втиснув голову его в подушку. А когда она ушла, он, засыпая, подумал: как это странно! Взрослые находят, что он выдумывает именно тогда, когда он говорит правду.
— Просто — тебе стыдно сказать правду, — заявила Люба. — А я знаю, что урод, и у меня еще скверный характер, это и папа и мама говорят. Мне нужно уйти в монахини…
Не хочу
больше сидеть здесь.
Было очень странно, но
не страшно видеть ее
большое, широкобедрое тело, поклонившееся земле, голову, свернутую набок, ухо, прижатое и точно слушающее землю.
Но уже весною Клим заметил, что Ксаверий Ржига, инспектор и преподаватель древних языков, а за ним и некоторые учителя стали смотреть на него более мягко. Это случилось после того, как во время
большой перемены кто-то бросил дважды камнями в окно кабинета инспектора, разбил стекла и сломал некий редкий цветок на подоконнике. Виновного усердно искали и
не могли найти.
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно, с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая
не умеет или
не хочет видеть его таким, как видят другие. Она днями и неделями как будто даже и совсем
не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен,
не существует. Вырастая, она становилась все более странной и трудной девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду
большой, красной улыбкой, говорил...
— «Чей стон», —
не очень стройно подхватывал хор. Взрослые пели торжественно, покаянно, резкий тенорок писателя звучал едко, в медленной песне было нечто церковное, панихидное. Почти всегда после пения шумно танцевали кадриль, и
больше всех шумел писатель, одновременно изображая и оркестр и дирижера. Притопывая коротенькими, толстыми ногами, он искусно играл на небольшой, дешевой гармонии и ухарски командовал...
— А вот икону вы, неверующий, все-таки
не швырнули бы так, а ведь в книге
больше души, чем в иконе.
Макаров, посвистывая громко и дерзко, смотрел на все глазами человека, который только что явился из
большого города в маленький, где ему
не нравится.
«Конечно, я
больше не позволю себе этого с ней». — Но через минуту решил иначе: «Скажу, чтоб она уже
не смела с Дроновым…»
Маргарита говорила вполголоса, ленивенько растягивая пустые слова, ни о чем
не спрашивая. Клим тоже
не находил, о чем можно говорить с нею. Чувствуя себя глупым и немного смущаясь этим, он улыбался. Сидя на стуле плечо в плечо с гостем, Маргарита заглядывала в лицо его поглощающим взглядом, точно вспоминая о чем-то, это очень волновало Клима, он осторожно гладил плечо ее, грудь и
не находил в себе решимости на
большее. Выпили по две рюмки портвейна, затем Маргарита спросила...
Климу
больше нравилась та скука, которую он испытывал у Маргариты. Эта скука
не тяготила его, а успокаивала, притупляя мысли, делая ненужными всякие выдумки. Он отдыхал у швейки от необходимости держаться, как солдат на параде. Маргарита вызывала в нем своеобразный интерес простотою ее чувств и мыслей. Иногда, должно быть, подозревая, что ему скучно, она пела маленьким, мяукающим голосом неслыханные песни...
— Ослеп, дурак, — ответила Рита и, вздохнув,
не пожелала
больше отвечать на дальнейшие расспросы Клима, а предложила...
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он
не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил
большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он
не о том, что думает.
— Вот как хорошо сошлось. А я тут с неделю думаю: как сказать, что
не могу
больше с тобой?
— Хотя она и гордая и обидела меня, а все-таки скажу: мать она редкая. Теперь, когда она отказала мне, чтоб Ваню
не посылать в Рязань, — ты уж ко мне
больше не ходи. И я к вам работать
не пойду.
— Море вовсе
не такое, как я думала, — говорила она матери. — Это просто
большая, жидкая скука. Горы — каменная скука, ограниченная небом. Ночами воображаешь, что горы ползут на дома и хотят столкнуть их в воду, а море уже готово схватить дома…
Думать мешали напряженно дрожащие и как бы готовые взорваться опаловые пузыри вокруг фонарей. Они создавались из мелких пылинок тумана, которые, непрерывно вторгаясь в их сферу, так же непрерывно выскакивали из нее,
не увеличивая и
не умаляя объема сферы. Эта странная игра радужной пыли была почти невыносима глазу и возбуждала желание сравнить ее с чем-то, погасить словами и
не замечать ее
больше.
— Ты — ешь, ешь
больше! — внушала она. — И
не хочется, а — ешь. Черные мысли у тебя оттого, что ты плохо питаешься. Самгин старший, как это по-латыни? Слышишь? В здоровом теле — дух здоровый…
Университет ничем
не удивил и
не привлек Самгина. На вступительной лекции историка он вспомнил свой первый день в гимназии.
Большие сборища людей подавляли его, в толпе он внутренне сжимался и
не слышал своих мыслей; среди однообразно одетых и как бы однолицых студентов он почувствовал себя тоже обезличенным.
Науки
не очень интересовали Клима, он хотел знать людей и находил, что роман дает ему
больше знания о них, чем научная книга и лекция. Он даже сказал Марине, что о человеке искусство знает
больше, чем наука.
Особенно ценным в Нехаевой было то, что она умела смотреть на людей издали и сверху. В ее изображении даже те из них, о которых почтительно говорят, хвалебно пишут, становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным, что она чувствовала. Это таинственное
не очень волновало Самгина, но ему было приятно, что девушка, упрощая
больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
Над Москвой хвастливо сияло весеннее утро; по неровному булыжнику цокали подковы, грохотали телеги; в теплом, светло-голубом воздухе празднично гудела медь колоколов; по истоптанным панелям нешироких, кривых улиц бойко шагали легкие люди; походка их была размашиста, топот ног звучал отчетливо, они
не шаркали подошвами, как петербуржцы. Вообще здесь шума было
больше, чем в Петербурге, и шум был другого тона,
не такой сыроватый и осторожный, как там.
Манере Туробоева говорить Клим завидовал почти до ненависти к нему. Туробоев называл идеи «девицами духовного сословия», утверждал, что «гуманитарные идеи требуют чувства веры значительно
больше, чем церковные, потому что гуманизм есть испорченная религия». Самгин огорчался: почему он
не умеет так легко толковать прочитанные книги?
— Ну, а — Дмитрий? — спрашивала она. — Рабочий вопрос изучает? О, боже! Впрочем, я так и думала, что он займется чем-нибудь в этом роде. Тимофей Степанович убежден, что этот вопрос раздувается искусственно. Есть люди, которым кажется, что это Германия, опасаясь роста нашей промышленности, ввозит к нам рабочий социализм. Что говорит Дмитрий об отце? За эти восемь месяцев — нет,
больше! — Иван Акимович
не писал мне…
Клим
не видел Сомову
больше трех лет; за это время она превратилась из лимфатического, неуклюжего подростка в деревенскую ситцевую девушку.
— Как все это странно… Знаешь — в школе за мной ухаживали настойчивее и
больше, чем за нею, а ведь я рядом с нею почти урод. И я очень обижалась —
не за себя, а за ее красоту. Один… странный человек, Диомидов, непросто — Демидов, а — Диомидов, говорит, что Алина красива отталкивающе. Да, так и сказал. Но… он человек необыкновенный, его хорошо слушать, а верить ему трудно.
— Влюбился — это чепуха. Влюбляться я и
не умею. А просто барышня эта в
большие думы вгоняет меня. Уж очень — неуместная. Поэтому — печально мне думать о ней.
— Замечательный человек. Живет —
не морщится. На днях тут хоронили кого-то, и один из провожатых забавно сказал: «Тридцать девять лет жил — морщился,
больше не стерпел — помер». Томилин — много стерпит.
Ворчал он, как Варавка на плотников, каменщиков, на служащих конторы. Клима изумлял этот странный тон и еще более изумляло знакомство Лютова с революционерами. Послушав его минуту-две, он
не стерпел
больше.
Толпа, покрикивая, медленно разорвалась на три части: две отходили по косой вправо и влево от колокольни, третья двигалась по прямой линии от нее, все три бережно, как нити жемчуга, несли веревки и казались нанизанными на них. Веревки тянулись от ушей
большого колокола, а он как будто
не отпускал их, натягивая все туже.
— Революционер — тоже полезен, если он
не дурак. Даже — если глуп, и тогда полезен, по причине уродливых условий русской жизни. Мы вот все
больше производим товаров, а покупателя — нет, хотя он потенциально существует в количестве ста миллионов. По спичке в день — сто миллионов спичек, по гвоздю — сто миллионов гвоздей.
Поработав
больше часа, он ушел, унося раздражающий образ женщины, неуловимой в ее мыслях и опасной, как все выспрашивающие люди. Выспрашивают, потому что хотят создать представление о человеке, и для того, чтобы скорее создать, ограничивают его личность, искажают ее. Клим был уверен, что это именно так; сам стремясь упрощать людей, он подозревал их в желании упростить его, человека, который
не чувствует границ своей личности.
— Ешьте
больше овощей и особенно — содержащих селитру, каковы: лук, чеснок, хрен, редька… Полезна и свекла, хотя она селитры
не содержит. Вы сказали — две трефы?
Клим согласно кивнул головой. Когда он
не мог сразу составить себе мнения о человеке, он чувствовал этого человека опасным для себя. Таких, опасных, людей становилось все
больше, и среди них Лидия стояла ближе всех к нему. Эту близость он сейчас ощутил особенно ясно, и вдруг ему захотелось сказать ей о себе все,
не утаив ни одной мысли, сказать еще раз, что он ее любит, но
не понимает и чего-то боится в ней. Встревоженный этим желанием, он встал и простился с нею.
И
больше ничего
не говорил, очевидно, полагая, что в трех его словах заключена достаточно убийственная оценка человека. Он был англоманом, может быть, потому, что пил только «английскую горькую», — пил, крепко зажмурив глаза и запрокинув голову так, как будто хотел, чтобы водка проникла в затылок ему.
Другой актер был
не важный: лысенький, с безгубым ртом, в пенсне на носу, загнутом, как у ястреба; уши у него были заячьи,
большие и чуткие. В сереньком пиджачке, в серых брючках на тонких ногах с острыми коленями, он непоседливо суетился, рассказывал анекдоты, водку пил сладострастно, закусывал только ржаным хлебом и, ехидно кривя рот, дополнял оценки важного актера тоже тремя словами...
— Ну — здравствуйте! — обратился незначительный человек ко всем. Голос у него звучный, и было странно слышать, что он звучит властно. Половина кисти левой руки его была отломлена, остались только три пальца:
большой, указательный и средний. Пальцы эти слагались у него щепотью, никоновским крестом. Перелистывая правой рукой узенькие страницы крупно исписанной книги, левой он непрерывно чертил в воздухе затейливые узоры, в этих жестах было что-то судорожное и
не сливавшееся с его спокойным голосом.
— Ты — умный, но — чего-то
не понимаешь. Непонимающие нравятся мне
больше понимающих, но ты… У тебя это
не так. Ты хорошо критикуешь, но это стало твоим ремеслом. С тобою — скучно. Я думаю, что и тебе тоже скоро станет скучно.
— Я ему сочувствовал, но —
больше не могу!
— Мелкие вещи непокорнее
больших. Камень можно обойти, можно уклониться от него, а от пыли —
не скроешься, иди сквозь пыль.
Не люблю делать мелкие вещи, — вздыхал он, виновато улыбаясь, и можно было думать, что улыбка теплится
не внутри его глаз, а отражена в них откуда-то извне. Он делал смешные открытия...
— Я
больше не могу, — сказал он, идя во двор. За воротами остановился, снял очки, смигнул с глаз пыльную пелену и подумал: «Зачем же он… он-то зачем пошел? Ему —
не следовало…
— Возмущенных — мало! — сказал он, встряхнув головой. — Возмущенных я
не видел. Нет. А какой-то… странный человек в белой шляпе собирал добровольцев могилы копать. И меня приглашал. Очень… деловитый. Приглашал так, как будто он давно ждал случая выкопать могилу. И —
большую, для многих.