Неточные совпадения
— У тебя в доме, Иван, глупо,
как в армянском анекдоте: все в десять
раз больше. Мне на ночь зачем-то дали две подушки и две свечи.
— Каково? — победоносно осведомлялся Самгин у гостей и его смешное, круглое лицо ласково сияло. Гости, усмехаясь, хвалили Клима, но ему уже не нравились такие демонстрации ума его, он сам находил ответы свои глупенькими. Первый
раз он дал их года два тому назад. Теперь он покорно и даже благосклонно подчинялся забаве, видя, что она приятна отцу, но уже чувствовал в ней что-то обидное,
как будто он — игрушка: пожмут ее — пищит.
— Нет, —
как он любит общество взрослых! — удивлялся отец. После этих слов Клим спокойно шел в свою комнату, зная, что он сделал то, чего хотел, — заставил взрослых еще
раз обратить внимание на него.
Клим впервые видел,
как яростно дерутся мальчики, наблюдал их искаженные злобой лица, оголенное стремление ударить друг друга
как можно больнее, слышал их визги, хрип, — все это так поразило его, что несколько дней после драки он боязливо сторонился от них, а себя, не умевшего драться, почувствовал еще
раз мальчиком особенным.
— Что сделал Борис? — спросил ее Клим. Он уже не впервые спрашивал ее об этом, но Лидия и на этот
раз не ответила ему, а только взглянула,
как на чужого. У него явилось желание спрыгнуть в сад и натрепать ей уши. Теперь, когда возвратился Игорь, она снова перестала замечать Клима.
Но — не наказывала. И только один
раз Клим слышал,
как она крикнула в окно, на двор...
Ночами, в постели, перед тем
как заснуть, вспоминая все, что слышал за день, он отсевал непонятное и неяркое,
как шелуху, бережно сохраняя в памяти наиболее крупные зерна разных мудростей, чтоб, при случае, воспользоваться ими и еще
раз подкрепить репутацию юноши вдумчивого.
В другой
раз, наблюдая,
как извивается и корчится писатель, он сказал Лидии...
И тотчас началось нечто, очень тягостно изумившее Клима: Макаров и Лидия заговорили так,
как будто они сильно поссорились друг с другом и рады случаю поссориться еще
раз. Смотрели они друг на друга сердито, говорили, не скрывая намерения задеть, обидеть.
— Не тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение — вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим быть нацией. Русь все еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать себя еще
раз так,
как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией — вероятно.
Маргарита встретила его так,
как будто он пришел не в первый, а в десятый
раз. Когда он положил на стол коробку конфет, корзину пирожных и поставил бутылку портвейна, она спросила, лукаво улыбаясь...
— Томилина я скоро начну ненавидеть, мне уже теперь, иной
раз, хочется ударить его по уху. Мне нужно знать, а он учит не верить, убеждает, что алгебра — произвольна, и черт его не поймет, чего ему надо! Долбит, что человек должен разорвать паутину понятий, сотканных разумом, выскочить куда-то, в беспредельность свободы. Выходит как-то так: гуляй голым!
Какой дьявол вертит ручку этой кофейной мельницы?
Но,
как всегда, и в этот
раз Варавка незаметно привел его к необходимости сказать, что Лидия слишком часто встречается с Макаровым и что отношения их очень похожи на роман.
И, слушая ее, он еще
раз опасливо подумал, что все знакомые ему люди
как будто сговорились в стремлении опередить его; все хотят быть умнее его, непонятнее ему, хитрят и прячутся в словах.
— Мысль о вредном влиянии науки на нравы — старенькая и дряхлая мысль. В последний
раз она весьма умело была изложена Руссо в 1750 году, в его ответе Академии Дижона. Ваш Толстой, наверное, вычитал ее из «Discours» Жан-Жака. Да и
какой вы толстовец, Туробоев? Вы просто — капризник.
Она стала молчаливее и говорила уже не так жарко, не так цветисто,
как раньше. Ее нежность стала приторной, в обожающем взгляде явилось что-то блаженненькое. Взгляд этот будил в Климе желание погасить его полуумный блеск насмешливым словом. Но он не мог поймать минуту, удобную для этого; каждый
раз, когда ему хотелось сказать девушке неласковое или острое слово, глаза Нехаевой, тотчас изменяя выражение, смотрели на него вопросительно, пытливо.
Как-то вечером, когда в окна буйно хлестал весенний ливень, комната Клима вспыхивала голубым огнем и стекла окон, вздрагивая от ударов грома, ныли, звенели, Клим, настроенный лирически, поцеловал руку девушки. Она отнеслась к этому жесту спокойно,
как будто и не ощутила его, но, когда Клим попробовал поцеловать еще
раз, она тихонько отняла руку свою.
Раза два-три Иноков, вместе с Любовью Сомовой, заходил к Лидии, и Клим видел, что этот клинообразный парень чувствует себя у Лидии незваным гостем. Он бестолково,
как засыпающий окунь в ушате воды, совался из угла в угол, встряхивая длинноволосой головой, пестрое лицо его морщилось, глаза смотрели на вещи в комнате спрашивающим взглядом. Было ясно, что Лидия не симпатична ему и что он ее обдумывает. Он внезапно подходил и, подняв брови, широко открыв глаза, спрашивал...
«Урод. Чего боится? На первый
раз закрыл бы глаза,
как будто касторку принимает, вот и все».
Он не забыл о том чувстве, с которым обнимал ноги Лидии, но помнил это
как сновидение. Не много дней прошло с того момента, но он уже не один
раз спрашивал себя: что заставило его встать на колени именно пред нею? И этот вопрос будил в нем сомнения в действительной силе чувства, которым он так возгордился несколько дней тому назад.
—
Как вы понимаете это? — выпытывала она, и всегда оказывалось, что Клим понимает не так,
как следовало бы, по ее мнению. Иногда она ставила вопросы
как будто в тоне упрека. Первый
раз Клим почувствовал это, когда она спросила...
Говорила она неохотно,
как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко от него. Но это не мешало ему думать, что вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить голову на колени ей и еще
раз испытать то необыкновенное, что он уже испытал однажды. В его памяти звучали слова Ромео и крик дяди Хрисанфа...
— Второй
раз увижу,
как великий народ встретит своего молодого вождя, — говорил он, отирая влажные глаза, и, спохватясь, насмешливо кривил губы.
— Вы, Самгин, хорошо знаете Лютова? Интересный тип. И — дьякон тоже. Но —
как они зверски пьют. Я до пяти часов вечера спал, а затем они меня поставили на ноги и давай накачивать! Сбежал я и вот все мотаюсь по Москве. Два
раза сюда заходил…
Клим в первый
раз в жизни испытывал охмеляющее наслаждение злости. Он любовался испуганным лицом Диомидова, его выпученными глазами и судорогой руки, которая тащила из-под головы подушку, в то время
как голова притискивала подушку все сильнее.
И первый
раз ему захотелось как-то особенно приласкать Лидию, растрогать ее до слез, до необыкновенных признаний, чтоб она обнажила свою душу так же легко,
как привыкла обнажать бунтующее тело. Он был уверен, что сейчас скажет нечто ошеломляюще простое и мудрое, выжмет из всего, что испытано им, горький, но целебный сок для себя и для нее.
И ушла, оставив его,
как всегда, в темноте, в тишине. Нередко бывало так, что она внезапно уходила,
как бы испуганная его словами, но на этот
раз ее бегство было особенно обидно, она увлекла за собой,
как тень свою, все, что он хотел сказать ей. Соскочив с постели, Клим открыл окно, в комнату ворвался ветер, внес запах пыли, начал сердито перелистывать страницы книги на столе и помог Самгину возмутиться.
Через полчаса он убедил себя, что его особенно оскорбляет то, что он не мог заставить Лидию рыдать от восторга, благодарно целовать руки его, изумленно шептать нежные слова,
как это делала Нехаева. Ни одного
раза, ни на минуту не дала ему Лидия насладиться гордостью мужчины, который дает женщине счастье. Ему было бы легче порвать связь с нею, если бы он испытал это наслаждение.
Владимирские пастухи-рожечники, с аскетическими лицами святых и глазами хищных птиц, превосходно играли на рожках русские песни, а на другой эстраде, против военно-морского павильона, чернобородый красавец Главач дирижировал струнным инструментам своего оркестра странную пьесу, которая называлась в программе «Музыкой небесных сфер». Эту пьесу Главач играл
раза по три в день, публика очень любила ее, а люди пытливого ума бегали в павильон слушать,
как тихая музыка звучит в стальном жерле длинной пушки.
— Тут уж есть эдакое… неприличное, вроде
как о предках и родителях бесстыдный разговор в пьяном виде с чужими, да-с! А господин Томилин и совсем ужасает меня. Совершенно
как дикий черемис, — говорит что-то, а понять невозможно. И на плечах у него
как будто не голова, а гнилая и горькая луковица. Робинзон — это, конечно, паяц, — бог с ним! А вот бродил тут молодой человек, Иноков, даже у меня был
раза два… невозможно вообразить, на
какое дело он способен!
«Не нужно волноваться», — еще
раз напомнил он себе и все более волновался, наблюдая,
как офицер пытается освободить шпору, дергает ковер.
— Революция неизбежна, — сказал Самгин, думая о Лидии, которая находит время писать этому плохому актеру, а ему — не пишет. Невнимательно слушая усмешливые и сумбурные речи Лютова, он вспомнил, что
раза два пытался сочинить Лидии длинные послания, но, прочитав их, уничтожал, находя в этих хотя и очень обдуманных письмах нечто, чего Лидия не должна знать и что унижало его в своих глазах. Лютов прихлебывал вино и говорил,
как будто обжигаясь...
— Вот — дура! Почти готова плакать, — сказала она всхлипнув. — Знаешь, я все-таки добилась, что и он влюбился, и было это так хорошо, такой он стал… необыкновенно удивленный.
Как бы проснулся, вылез из мезозойской эры, выпутался из созвездий, ручонки у него длинные, слабые, обнимает, смеется… родился второй
раз и — в другой мир.
Сделав этот вывод, Самгин вполне удовлетворился им, перестал ходить в суд и еще
раз подумал, что ему следовало бы учиться в институте гражданских инженеров,
как советовал Варавка.
Ругаясь, он подумал о том,
как цинично могут быть выражены мысли, и еще
раз пожалел, что избрал юридический факультет. Вспомнил о статистике Смолине, который оскорбил товарища прокурора, потом о длинном языке Тагильского.
Уезжая, он чувствовал себя в мелких мыслях, но находил, что эти мысли, навязанные ему извне, насильно и вообще всегда не достойные его, на сей
раз обещают сложиться в какое-то определенное решение. Но, так
как всякое решение есть самоограничение, Клим не спешил выяснить его.
— По долгу службы я ознакомился с письмами вашей почтенной родительницы, прочитал заметки ваши — не все еще! — и, признаюсь, удивлен!
Как это выходит, что вы, человек, рассуждающий наедине с самим собою здраво и солидно, уже второй
раз попадаете в сферу действий офицеров жандармских управлений?
— Могу вас заверить, что власть не позволит превратить экономическое движение в политическое, нет-с! — горячо воскликнул он и, глядя в глаза Самгина, второй
раз спросил: — Так —
как же-с, а?
Клим был уверен, что он не один
раз убеждался: «не было мальчика», и это внушало ему надежду, что все, враждебное ему, захлебнется словами, утонет в них,
как Борис Варавка в реке, а поток жизни неуклонно потечет в старом, глубоко прорытом русле.
И не одну сотню
раз Клим Самгин видел,
как вдали, над зубчатой стеной елового леса краснеет солнце, тоже
как будто усталое, видел облака, спрессованные в такую непроницаемо плотную массу цвета кровельного железа, что можно было думать: за нею уж ничего нет, кроме «черного холода вселенской тьмы», о котором с таким ужасом говорила Серафима Нехаева.
«Да, она умнеет», — еще
раз подумал Самгин и приласкал ее. Сознание своего превосходства над людями иногда возвышалось у Клима до желания быть великодушным с ними. В такие минуты он стал говорить с Никоновой ласково, даже пытался вызвать ее на откровенность; хотя это желание разбудила в нем Варвара, она стала относиться к новой знакомой очень приветливо, но
как бы испытующе. На вопрос Клима «почему?» — она ответила...
Самгин возвратился в столовую, прилег на диван, прислушался: дождь перестал, ветер тихо гладил стекла окна, шумел город, часы пробили восемь. Час до девяти был необычно растянут, чудовищно вместителен, в пустоту его уложились воспоминания о всем, что пережил Самгин, и все это еще
раз напомнило ему, что он — человек своеобразный, исключительный и потому обречен на одиночество. Но эта самооценка, которой он гордился, сегодня была только воспоминанием и даже
как будто ненужным сегодня.
«Дико ей здесь», — подумал Самгин, на этот
раз он чувствовал себя чужим в доме,
как никогда раньше.
Он мог бы не говорить этого, череп его блестел,
как тыква, окропленная росою. В кабинете редактор вытер лысину, утомленно сел за стол, вздохнув, открыл средний ящик стола и положил пред Самгиным пачку его рукописей, — все это, все его жесты Клим видел уже не
раз.
— Я не умею сказать. Я думаю, что так…
как будто я рожаю тебя каждый
раз. Я, право, не знаю,
как это. Но тут есть такие минуты… не физиологические.
Как-то
раз перед толпою
Соплеменных гор…
И еще
раз убеждался в том,
как много люди выдумывают,
как они, обманывая себя и других, прикрашивают жизнь. Когда Любаша, ухитрившаяся побывать в нескольких городах провинции, тоже начинала говорить о росте революционного настроения среди учащейся молодежи, об успехе пропаганды марксизма, попытках организации рабочих кружков, он уже знал, что все это преувеличено по крайней мере на две трети. Он был уверен, что все человеческие выдумки взвешены в нем,
как пыль в луче солнца.
В годы своего студенчества он мудро и удачно избегал участия в уличных демонстрациях, но
раза два издали видел,
как полиция разгоняла, арестовывала демонстрантов, и вынес впечатление, что это делалось грубо, отвратительно.
Это уже не первый
раз Самгин чувствовал и отталкивал желание жены затеять с ним какой-то философический разговор. Он не догадывался, на
какую тему будет говорить Варвара, но был почти уверен, что беседа не обещает ничего приятного.
— О жизни и прочем поговорим когда-нибудь в другой
раз, — обещал он и, заметив, что Варвара опечалена, прибавил, гладя плечо ее: — О жизни, друг мой, надобно говорить со свежей головой, а не после Любашиных новостей. Ты заметила, что она говорила о Струве и прочих,
как верующая об угодниках божиих?