Неточные совпадения
Один
из таких,
черный, бородатый и, должно быть, очень скупой, сердито сказал...
И каждый вечер
из флигеля в глубине двора величественно являлась Мария Романовна, высокая, костистая, в
черных очках, с обиженным лицом без губ и в кружевной
черной шапочке на полуседых волосах, из-под шапочки строго торчали большие, серые уши.
Ходил Томилин в синем пузыре рубахи
из какой-то очень жесткой материи, в тяжелых, мужицких сапогах, в
черных брюках.
Была у Дмитрия толстая тетрадь в
черной клеенчатой обложке, он записывал в нее или наклеивал вырезанные
из газет забавные ненужности, остроты, коротенькие стишки и читал девочкам, тоже как-то недоверчиво, нерешительно...
В одно
из воскресений Борис, Лидия, Клим и сестры Сомовы пошли на каток, только что расчищенный у городского берега реки. Большой овал сизоватого льда был обставлен елками, веревка, свитая
из мочала, связывала их стволы. Зимнее солнце, краснея, опускалось за рекою в
черный лес, лиловые отблески ложились на лед. Катающихся было много.
В гимназии она считалась одной
из первых озорниц, а училась небрежно. Как брат ее, она вносила в игры много оживления и, как это знал Клим по жалобам на нее, много чего-то капризного, испытующего и даже злого. Стала еще более богомольна, усердно посещала церковные службы, а в минуты задумчивости ее
черные глаза смотрели на все таким пронзающим взглядом, что Клим робел пред нею.
Ему очень хотелось сказать Лидии что-нибудь значительное и приятное, он уже несколько раз пробовал сделать это, но все-таки не удалось вывести девушку
из глубокой задумчивости.
Черные глаза ее неотрывно смотрели на реку, на багровые тучи. Клим почему-то вспомнил легенду, рассказанную ему Макаровым.
Клим зажег свечу, взял в правую руку гимнастическую гирю и пошел в гостиную, чувствуя, что ноги его дрожат. Виолончель звучала громче, шорох был слышней. Он тотчас догадался, что в инструменте — мышь, осторожно положил его верхней декой на пол и увидал, как из-под нее выкатился мышонок, маленький, как
черный таракан.
Из флигеля выходили, один за другим, темные люди с узлами, чемоданами в руках, писатель вел под руку дядю Якова. Клим хотел выбежать на двор, проститься, но остался у окна, вспомнив, что дядя давно уже не замечает его среди людей. Писатель подсадил дядю в экипаж
черного извозчика, дядя крикнул...
Среди этих домов люди, лошади, полицейские были мельче и незначительнее, чем в провинции, были тише и покорнее. Что-то рыбье, ныряющее заметил в них Клим, казалось, что все они судорожно искали, как бы поскорее вынырнуть
из глубокого канала, полного водяной пылью и запахом гниющего дерева. Небольшими группами люди останавливались на секунды под фонарями, показывая друг другу из-под
черных шляп и зонтиков желтые пятна своих физиономий.
Подковы лошади застучали по дереву моста над
черной, тревожной рекой. Затем извозчик, остановив расскакавшуюся лошадь пред безличным домом в одной
из линий Васильевского острова, попросил суровым тоном...
Тени колебались, как едва заметные отражения осенних облаков на темной воде реки. Движение тьмы в комнате, становясь
из воображаемого действительным, углубляло печаль. Воображение, мешая и спать и думать, наполняло тьму однообразными звуками, эхом отдаленного звона или поющими звуками скрипки, приглушенной сурдинкой.
Черные стекла окна медленно линяли, принимая цвет олова.
Клим замолчал, найдя его изумление, смех и жест — глупыми. Он раза два видел на столе брата нелегальные брошюры; одна
из них говорила о том, «Что должен знать и помнить рабочий», другая «О штрафах». Обе — грязненькие, измятые, шрифт местами в
черных пятнах, которые напоминали дактилоскопические оттиски.
Клим не мог представить его иначе, как у рояля, прикованным к нему, точно каторжник к тачке, которую он не может сдвинуть с места. Ковыряя пальцами двуцветные кости клавиатуры, он извлекал
из черного сооружения негромкие ноты, необыкновенные аккорды и, склонив набок голову, глубоко спрятанную в плечи, скосив глаза, присматривался к звукам. Говорил он мало и только на две темы: с таинственным видом и тихим восторгом о китайской гамме и жалобно, с огорчением о несовершенстве европейского уха.
Из окна своей комнаты Клим видел за крышами угрожающе поднятые в небо пальцы фабричных труб; они напоминали ему исторические предвидения и пророчества Кутузова, напоминали остролицего рабочего, который по праздникам таинственно, с
черной лестницы, приходил к брату Дмитрию, и тоже таинственную барышню, с лицом татарки, изредка посещавшую брата.
Из подвала дома купцов Синевых выползли на улицу тысячи каких-то червяков, они копошились, лезли на серый камень фундамента, покрывая его живым,
черным кружевом, ползли по панели под ноги толпы людей, люди отступали пред ними, одни — боязливо, другие — брезгливо, и ворчали, одни — зловеще, другие — злорадно...
Надвигалась гроза.
Черная туча покрыла все вокруг непроницаемой тенью. Река исчезла, и только в одном месте огонь
из окна дачи Телепневой освещал густую воду.
У одного
из них лицо было наискось перерезано
черной повязкой, закрывавшей глаз, он взглянул незакрытым мохнатым глазом в окно на Клима и сказал товарищу, тоже бородатому, похожему на него, как брат...
По праздникам
из села являлись стаи мальчишек, рассаживаясь по берегу реки, точно странные птицы, они молча, сосредоточенно наблюдали беспечную жизнь дачников. Одного
из них, быстроглазого, с головою в мелких колечках
черных волос, звали Лаврушка, он был сирота и, по рассказам прислуги, замечателен тем, что пожирал птенцов птиц живыми.
В соседней комнате суетились — Лидия в красной блузе и
черной юбке и Варвара в темно-зеленом платье. Смеялся невидимый студент Маракуев. Лидия казалась ниже ростом и более, чем всегда, была похожа на цыганку. Она как будто пополнела, и ее тоненькая фигурка утратила бесплотность. Это беспокоило Клима; невнимательно слушая восторженные излияния дяди Хрисанфа, он исподлобья, незаметно рассматривал Диомидова, бесшумно шагавшего
из угла в угол комнаты.
Поговорив еще минут десять, проповедник вынул
из кармана клешней своей
черные часы, взвесил их, закрыл книгу и, хлопнув ею по столу, поднялся.
С восхода солнца и до полуночи на улицах суетились люди, но еще более были обеспокоены птицы, — весь день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая
из центра города на окраины и обратно; казалось, что в воздухе беспорядочно снуют тысячи
черных челноков, ткется ими невидимая ткань.
Черная сеть птиц шумно трепетала над городом, но ни одна
из них не летела в сторону Ходынки.
Ему очень нравились
черные слезы, он находил, что это одна
из его хороших выдумок.
Вспоминался блеск холодного оружия
из Златоуста; щиты ножей, вилок, ножниц и замков
из Павлова, Вачи, Ворсмы; в павильоне военно-морском, орнаментированном ружейными патронами, саблями и штыками, показывали длинногорлую, чистенькую пушку
из Мотовилихи, блестящую и холодную, как рыба. Коренастый, точно
из бронзы вылитый матрос, поглаживая синий подбородок, подкручивая
черные усы, снисходительно и смешно объяснял публике...
В кошомной юрте сидели на корточках девять человек киргиз чугунного цвета; семеро
из них с великой силой дули в длинные трубы
из какого-то глухого к музыке дерева; юноша, с невероятно широким переносьем и
черными глазами где-то около ушей, дремотно бил в бубен, а игрушечно маленький старичок с лицом, обросшим зеленоватым мохом, ребячливо колотил руками по котлу, обтянутому кожей осла.
По чугунной лестнице, содрогавшейся от работы типографских машин в нижнем этаже, Самгин вошел в большую комнату; среди ее, за длинным столом, покрытым клеенкой, закапанной
чернилами, сидел Иван Дронов и, посвистывая, списывал что-то
из записной книжки на узкую полосу бумаги.
Робинзон достал
из кармана
черный стальной портпапирос и, глядя в дымчатую скуку за рекою, вздохнул...
Четко отбивая шаг,
из ресторана, точно
из кулисы на сцену, вышел на террасу плотненький, смуглолицый регент соборного хора. Густые усы его были закручены концами вверх почти до глаз, круглых и
черных, как слишком большие пуговицы его щегольского сюртучка. Весь он был гладко отшлифован, палка, ненужная в его волосатой руке, тоже блестела.
Но
из двери ресторана выскочил на террасу огромной
черной птицей Иноков в своей разлетайке, в одной руке он держал шляпу, а другую вытянул вперед так, как будто в ней была шпага. О шпаге Самгин подумал потому, что и неожиданным появлением своим и всею фигурой Иноков напомнил ему мелодраматического героя дон-Цезаря де-Базан.
«Странная женщина, — думал Самгин, глядя на
черную фигуру Спивак. — Революционерка. Вероятно — обучает Дунаева. И, наверное, все это —
из боязни прожить жизнь, как Таня Куликова».
Черными пальцами он взял
из портсигара две папиросы, одну сунул в рот, другую — за ухо, но рядом с ним встал тенористый запевала и оттолкнул его движением плеча.
Черными кентаврами возвышались над толпой конные полицейские; близко к одному
из них стоял высокий, тучный человек в шубе с меховым воротником, а
из воротника торчала голова лошади, кланяясь, оскалив зубы, сверкая удилами.
Всюду над Москвой, в небе, всё еще густо-черном, вспыхнули и трепетали зарева, можно было думать, что сотни медных голосов наполняют воздух светом, а церкви поднялись
из хаоса домов золотыми кораблями сказки.
Самгин был голоден и находил, что лучше есть, чем говорить с полупьяным человеком. Стратонов налил
из черной бутылки в серебряную стопку какой-то сильно пахучей жидкости.
Размахивая шапкой,
из толпы рабочих оторвался маленький старичок в
черном тулупчике нараспашку и радостно сказал...
Затем, при помощи прочитанной еще в отрочестве по настоянию отца «Истории крестьянских войн в Германии» и «Политических движений русского народа», воображение создало мрачную картину: лунной ночью, по извилистым дорогам, среди полей, катятся от деревни к деревне густые, темные толпы, окружают усадьбы помещиков, трутся о них; вспыхивают огромные костры огня, а люди кричат, свистят, воют,
черной массой катятся дальше, все возрастая, как бы поднимаясь
из земли; впереди их мчатся табуны испуганных лошадей, сзади умножаются холмы огня, над ними — тучи дыма, неба — не видно, а земля — пустеет, верхний слой ее как бы скатывается ковром, образуя все новые, живые,
черные валы.
Нестерпимо длинен был путь Варавки от новенького вокзала, выстроенного им, до кладбища. Отпевали в соборе, служили панихиды пред клубом, техническим училищем, пред домом Самгиных. У ворот дома стояла миловидная, рыжеватая девушка, держа за плечо голоногого, в сандалиях, человечка лет шести; девушка крестилась, а человечек, нахмуря
черные брови, держал руки в карманах штанишек. Спивак подошла к нему, наклонилась, что-то сказала, мальчик, вздернув плечи, вынул
из карманов руки, сложил их на груди.
Так неподвижно лег длинный человек в поддевке, очень похожий на Дьякона, — лег, и откуда-то из-под воротника поддевки обильно полилась кровь, рисуя сбоку головы его красное пятно, — Самгин видел прозрачный парок над этим пятном; к забору подползал, волоча ногу, другой человек, с зеленым шарфом на шее; маленькая женщина сидела на земле, стаскивая с ноги своей
черный ботик, и вдруг, точно ее ударили по затылку, ткнулась головой в колени свои, развела руками, свалилась набок.
Потом он слепо шел правым берегом Мойки к Певческому мосту, видел, как на мост, забитый людями, ворвались пятеро драгун, как засверкали их шашки, двое
из пятерых, сорванные с лошадей, исчезли в
черном месиве, толстая лошадь вырвалась на правую сторону реки, люди стали швырять в нее комьями снега, а она топталась на месте, встряхивая головой; с морды ее падала пена.
Изредка, воровато и почти бесшумно, как рыба в воде, двигались быстрые,
черные фигурки людей. Впереди кто-то дробно стучал в стекла, потом стекло, звякнув, раскололось, прозвенели осколки, падая на железо, взвизгнула и хлопнула калитка, встречу Самгина кто-то очень быстро пошел и внезапно исчез, как бы провалился в землю. Почти в ту же минуту из-за угла выехали пятеро всадников, сгрудились, и один
из них испуганно крикнул...
Когда он кончил, слушатели осторожно зашевелились, как бы пробуждаясь от тяжелой дремоты; затем, сначала — шепотом, нерешительно, заговорили, обращаясь не друг ко другу, а как-то в воздух. Первый высказался Эвзонов, он встал и, доставая папиросу
из портсигара, сказал, обнажив
черные зубы...
Гроб торопливо несли два мужика в полушубках, оба, должно быть, только что
из деревни: один — в серых растоптанных валенках, с котомкой на спине, другой — в лаптях и пестрядинных штанах, с
черной заплатой на правом плече.
Ночами перед Самгиным развертывалась картина зимней, пуховой земли, сплошь раскрашенной по белому огромными кострами пожаров; огненные вихри вырывались точно
из глубины земной, и всюду, по ослепительно белым полям, от вулкана к вулкану двигались, яростно шумя, потоки
черной лавы — толпы восставших крестьян.
Какая-то сила вытолкнула
из домов на улицу разнообразнейших людей, — они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли по бульварам, и можно было думать, что они ждут праздника. Самгин смотрел на них, хмурился, думал о легкомыслии людей и о наивности тех, кто пытался внушить им разумное отношение к жизни. По ночам пред ним опять вставала картина белой земли в красных пятнах пожаров,
черные потоки крестьян.
Возвратясь в столовую, Клим уныло подошел к окну. В красноватом небе летала стая галок. На улице — пусто. Пробежал студент с винтовкой в руке. Кошка вылезла
из подворотни. Белая с
черным. Самгин сел к столу, налил стакан чаю. Где-то внутри себя, очень глубоко, он ощущал как бы опухоль: не болезненная, но тяжелая, она росла. Вскрывать ее словами — не хотелось.
Калитин остановился, вынул из-за пазухи
черные часы и крикнул...
— Вот и револьвер его, — вертел Мокеев перед лицом Самгина
черный кусок металла. — Он меня едва не пристрелил, а теперь — я его
из этого…
Договорить она не успела. Из-за угла вышли трое, впереди — высокий, в
черном пальто, с палкой в руке; он схватил Самгина за ворот и негромко сказал...
Прошел в кабинет к себе, там тоже долго стоял у окна, бездумно глядя, как горит костер, а вокруг него и над ним сгущается вечерний сумрак, сливаясь с тяжелым, серым дымом, как из-под огня по мостовой плывут
черные, точно деготь, ручьи.