Неточные совпадения
Они и тем еще похожи
были друг на друга, что все покорно
слушали сердитые слова Марии Романовны и, видимо, боялись ее.
Варавка
был самый интересный и понятный для Клима. Он не скрывал, что ему гораздо больше нравится играть в преферанс, чем
слушать чтение. Клим чувствовал, что и отец играет в карты охотнее, чем
слушает чтение, но отец никогда не сознавался в этом. Варавка умел говорить так хорошо, что слова его ложились в память, как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его: что такое гипотеза? — он тотчас ответил...
С этой девочкой Климу
было легко и приятно, так же приятно, как
слушать сказки няньки Евгении.
Он смущался и досадовал, видя, что девочка возвращает его к детскому, глупенькому, но он не мог, не умел убедить ее в своей значительности; это
было уже потому трудно, что Лида могла говорить непрерывно целый час, но не
слушала его и не отвечала на вопросы.
В углу двора, между конюшней и каменной стеной недавно выстроенного дома соседей, стоял, умирая без солнца, большой вяз, у ствола его
были сложены старые доски и бревна, а на них, в уровень с крышей конюшни, лежал плетенный из прутьев возок дедушки. Клим и Лида влезали в этот возок и сидели в нем, беседуя. Зябкая девочка прижималась к Самгину, и ему
было особенно томно приятно чувствовать ее крепкое, очень горячее тело,
слушать задумчивый и ломкий голосок.
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала
петь густым голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен
были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван,
слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
Борис бегал в рваных рубашках, всклоченный, неумытый. Лида одевалась хуже Сомовых, хотя отец ее
был богаче доктора. Клим все более ценил дружбу девочки, — ему нравилось молчать,
слушая ее милую болтовню, — молчать, забывая о своей обязанности говорить умное, не детское.
Но мать, не
слушая отца, — как она часто делала, — кратко и сухо сказала Климу, что Дронов все это выдумал: тетки-ведьмы не
было у него; отец помер, его засыпало землей, когда он рыл колодезь, мать работала на фабрике спичек и умерла, когда Дронову
было четыре года, после ее смерти бабушка нанялась нянькой к брату Мите; вот и все.
Клим
слушал эти речи внимательно и очень старался закрепить их в памяти своей. Он чувствовал благодарность к учителю: человек, ни на кого не похожий, никем не любимый, говорил с ним, как со взрослым и равным себе. Это
было очень полезно: запоминая не совсем обычные фразы учителя, Клим пускал их в оборот, как свои, и этим укреплял за собой репутацию умника.
Теперь Клим
слушал учителя не очень внимательно, у него
была своя забота: он хотел встретить детей так, чтоб они сразу увидели — он уже не такой, каким они оставили его.
Клим
слушал с напряженным интересом, ему
было приятно видеть, что Макаров рисует себя бессильным и бесстыдным. Тревога Макарова
была еще не знакома Климу, хотя он, изредка, ночами, чувствуя смущающие запросы тела, задумывался о том, как разыграется его первый роман, и уже знал, что героиня романа — Лидия.
Уши отца багровели,
слушая Варавку, а отвечая ему, Самгин смотрел в плечо его и притопывал ногой, как точильщик ножей, ножниц. Нередко он возвращался домой пьяный, проходил в спальню матери, и там долго
был слышен его завывающий голосок. В утро последнего своего отъезда он вошел в комнату Клима, тоже
выпивши, сопровождаемый негромким напутствием матери...
Клим
слушал его болтовню с досадой, но ожидая, что Дронов, может
быть, скажет что-то, что разрешит недоумение, очень смущавшее Клима.
Досадно
было слышать, как Дронов лжет, но, видя, что эта ложь делает Лидию героиней гимназистов, Самгин не мешал Ивану. Мальчики
слушали серьезно, и глаза некоторых смотрели с той странной печалью, которая
была уже знакома Климу по фарфоровым глазам Томилина.
Но Клим уже не
слушал, теперь он
был удивлен и неприятно и неприязненно. Он вспомнил Маргариту, швейку, с круглым, бледным лицом, с густыми тенями в впадинах глубоко посаженных глаз. Глаза у нее неопределенного, желтоватого цвета, взгляд полусонный, усталый, ей, вероятно, уж под тридцать лет. Она шьет и чинит белье матери, Варавки, его; она работает «по домам».
Его все
слушали внимательно, а Дронов — жадно приоткрыв рот и не мигая — смотрел в неясное лицо оратора с таким напряжением, как будто ждал, что вот сейчас
будет сказано нечто, навсегда решающее все вопросы.
— Слушай-ка, Варавка хочет перевести меня на службу в Рязань, а это, брат, не годится мне. Кто там, в Рязани,
будет готовить меня в университет? Да еще — бесплатно, как Томилин?
Сегодня припадок
был невыносимо длителен. Варавка даже расстегнул нижние пуговицы жилета, как иногда он делал за обедом. В бороде его сверкала красная улыбка, стул под ним потрескивал. Мать
слушала, наклонясь над столом и так неловко, что девичьи груди ее лежали на краю стола. Климу
было неприятно видеть это.
И,
слушая ее, он еще раз опасливо подумал, что все знакомые ему люди как будто сговорились в стремлении опередить его; все хотят
быть умнее его, непонятнее ему, хитрят и прячутся в словах.
Слушая сквозь свои думы болтовню Маргариты, Клим еще ждал, что она скажет ему, чем
был побежден страх ее, девушки, пред первым любовником? Как-то странно, вне и мимо его, мелькнула мысль: в словах этой девушки
есть нечто общее с бойкими речами Варавки и даже с мудрыми глаголами Томилина.
Он и Елизавета Спивак запели незнакомый Климу дуэт, маленький музыкант отлично аккомпанировал. Музыка всегда успокаивала Самгина, точнее — она опустошала его, изгоняя все думы и чувствования;
слушая музыку, он ощущал только ласковую грусть. Дама
пела вдохновенно, небольшим, но очень выработанным сопрано, ее лицо потеряло сходство с лицом кошки, облагородилось печалью, стройная фигура стала еще выше и тоньше. Кутузов
пел очень красивым баритоном, легко и умело. Особенно трогательно они
спели финал...
Ему приятно
было видеть задумчивость на бородатом лице студента, когда Кутузов
слушал музыку, приятна
была сожалеющая улыбка, грустный взгляд в одну точку, куда-то сквозь людей, сквозь стену.
— Разве гуманизм — пустяки? — и насторожился, ожидая, что она станет говорить о любви,
было бы забавно
послушать, что скажет о любви эта бесплотная девушка.
— Нет, вы подумайте, — полушепотом говорила Нехаева, наклонясь к нему, держа в воздухе дрожащую руку с тоненькими косточками пальцев; глаза ее неестественно расширены, лицо казалось еще более острым, чем всегда
было. Он прислонился к спинке стула,
слушая вкрадчивый полушепот.
Оборвав фразу, она помолчала несколько секунд, и снова зашелестел ее голос. Клим задумчиво
слушал, чувствуя, что сегодня он смотрит на девушку не своими глазами; нет, она ничем не похожа на Лидию, но
есть в ней отдаленное сходство с ним. Он не мог понять, приятно ли это ему или неприятно.
Клим,
слушая ее, думал о том, что провинция торжественнее и радостней, чем этот холодный город, дважды аккуратно и скучно разрезанный вдоль: рекою, сдавленной гранитом, и бесконечным каналом Невского, тоже как будто прорубленного сквозь камень. И ожившими камнями двигались по проспекту люди, катились кареты, запряженные машиноподобными лошадями. Медный звон среди каменных стен
пел не так благозвучно, как в деревянной провинции.
Клим
слушал напряженно, а — не понимал, да и не верил Макарову: Нехаева тоже философствовала, прежде чем взять необходимое ей. Так же должно
быть и с Лидией. Не верил он и тому, что говорил Макаров о своем отношении к женщинам, о дружбе с Лидией.
Самгин стал
слушать сбивчивую, неясную речь Макарова менее внимательно. Город становился ярче, пышнее; колокольня Ивана Великого поднималась в небо, как палец, украшенный розоватым ногтем. В воздухе плавал мягкий гул, разноголосо
пели колокола церквей, благовестя к вечерней службе. Клим вынул часы, посмотрел на них.
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции,
слушать ее
было скучно, и казалось, что она старается оглушить себя. После того, как ушел Варавка, стало снова тихо и в доме и на улице, только сухой голос матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим
был рад, когда она утомленно сказала...
«Эту школа испортила больше, чем Лидию», — подумал Клим. Мать,
выпив чашку чая, незаметно ушла. Лидия
слушала сочный голос подруги, улыбаясь едва заметной улыбкой тонких губ, должно
быть, очень жгучих. Алина смешно рассказывала драматический роман какой-то гимназистки, которая влюбилась в интеллигентного переплетчика.
—
Послушайте, — обратился к ней Иноков. — От сигары киргизом пахнет. Можно мне махорки покурить? Я — в окно
буду.
Говорил Дронов порывисто и торопливо, желая сказать между двумя припадками кашля как можно больше.
Слушать его
было трудно и скучно. Клим задумался о своем, наблюдая, как Дронов истязует фуражку.
Клим остановился. Ему не хотелось видеть ни Лютова, ни Макарова, а тропа спускалась вниз, идя по ней, он неминуемо
был бы замечен. И подняться вверх по холму не хотелось, Клим устал, да все равно они услышали бы шум его шагов. Тогда они могут подумать, что он подслушивал их беседу. Клим Самгин стоял и, нахмурясь,
слушал.
Огня в комнате не
было, сумрак искажал фигуру Лютова, лишив ее ясных очертаний, а Лидия, в белом, сидела у окна, и на кисее занавески видно
было только ее курчавую, черную голову. Клим остановился в дверях за спиною Лютова и
слушал...
Лютов подпрыгивал, размахивал руками, весь разрываясь, но говорил все тише, иногда — почти шепотом. В нем явилось что-то жуткое, пьяное и действительно страстное, насквозь чувственное. Заметно
было, что Туробоеву тяжело
слушать его шепот и тихий вой, смотреть в это возбужденное, красное лицо с вывихнутыми глазами.
«Как же
будет жить с ним Алина?» — подумал Клим, взглянув на девушку; она сидела, положив голову на колени Лидии, Лидия, играя косой ее, внимательно
слушала.
Клим Самгин смотрел,
слушал и чувствовал, что в нем нарастает негодование, как будто его нарочно привели сюда, чтоб наполнить голову тяжелой и отравляющей мутью. Все вокруг
было непримиримо чуждо, но, заталкивая в какой-то темный угол, насиловало, заставляя думать о горбатой девочке, о словах Алины и вопросе слепой старухи...
Уже темнело, когда пришли Туробоев, Лютов и сели на террасе, продолжая беседу, видимо, начатую давно. Самгин лежал и
слушал перебой двух голосов.
Было странно слышать, что Лютов говорит без выкриков и визгов, характерных для него, а Туробоев — без иронии. Позванивали чайные ложки о стекло, горячо шипела вода, изливаясь из крана самовара, и это напомнило Климу детство, зимние вечера, когда, бывало, он засыпал пред чаем и его будил именно этот звон металла о стекло.
В конце концов
слушать ее
было не бесполезно, однакож Самгин радовался, когда приходил Иноков и отвлекал на себя половину ее внимания.
Этот парень все более не нравился Самгину, весь не нравился. Можно
было думать, что он рисуется своей грубостью и желает
быть неприятным. Каждый раз, когда он начинал рассказывать о своей анекдотической жизни, Клим,
послушав его две-три минуты, демонстративно уходил. Лидия написала отцу, что она из Крыма проедет в Москву и что снова решила поступить в театральную школу. А во втором, коротеньком письме Климу она сообщила, что Алина, порвав с Лютовым, выходит замуж за Туробоева.
В соседней комнате суетились — Лидия в красной блузе и черной юбке и Варвара в темно-зеленом платье. Смеялся невидимый студент Маракуев. Лидия казалась ниже ростом и более, чем всегда,
была похожа на цыганку. Она как будто пополнела, и ее тоненькая фигурка утратила бесплотность. Это беспокоило Клима; невнимательно
слушая восторженные излияния дяди Хрисанфа, он исподлобья, незаметно рассматривал Диомидова, бесшумно шагавшего из угла в угол комнаты.
Ее поведение на этих вечерах
было поведением иностранки, которая, плохо понимая язык окружающих, напряженно
слушает спутанные речи и, распутывая их, не имеет времени говорить сама.
Слушать его
было трудно, голос гудел глухо, церковно, мял и растягивал слова, делая их невнятными. Лютов, прижав локти к бокам, дирижировал обеими руками, как бы укачивая ребенка, а иногда точно сбрасывая с них что-то.
— Расстригут меня — пойду работать на завод стекла, займусь изобретением стеклянного инструмента. Семь лет недоумеваю: почему стекло не употребляется в музыке? Прислушивались вы зимой, в метельные ночи, когда не спится, как стекла в окнах
поют? Я, может
быть, тысячу ночей
слушал это пение и дошел до мысли, что именно стекло, а не медь, не дерево должно дать нам совершенную музыку. Все музыкальные инструменты надобно из стекла делать, тогда и получим рай звуков. Обязательно займусь этим.
Обиделись еще двое и, не
слушая объяснений, ловко и быстро маневрируя, вогнали Клима на двор, где сидели три полицейских солдата, а на земле, у крыльца, громко храпел неказисто одетый и, должно
быть, пьяный человек. Через несколько минут втолкнули еще одного, молодого, в светлом костюме, с рябым лицом; втолкнувший сказал солдатам...
Клим
ел холодное мясо, запивая его пивом, и, невнимательно
слушая вялую речь Пояркова, заглушаемую трактирным шумом, ловил отдельные фразы. Человек в черном костюме, бородатый и толстый, кричал...
Было очень неприятно наблюдать внимание Лидии к речам Маракуева. Поставив локти на стол, сжимая виски ладонями, она смотрела в круглое лицо студента читающим взглядом, точно в книгу. Клим опасался, что книга интересует ее более, чем следовало бы. Иногда Лидия,
слушая рассказы о Софии Перовской, Вере Фигнер, даже раскрывала немножко рот; обнажалась полоска мелких зубов, придавая лицу ее выражение, которое Климу иногда казалось хищным, иногда — неумным.
Но она, не
слушая его, продолжала таким тоном, как будто ей
было тридцать лет...
Говорила она тоном учительницы, и
слушать ее
было неприятно.
Он казался алкоголиком, но
было в нем что-то приятное, игрушечное, его аккуратный сюртучок, белоснежная манишка, выглаженные брючки, ярко начищенные сапоги и уменье молча
слушать, необычное для старика, — все это вызывало у Самгина и симпатию к нему и беспокойную мысль...