Неточные совпадения
—
Летом заведу себе хороших врагов из приютских мальчиков или из иконописной мастерской
и стану сражаться с ними, а
от вас — уйду…
В тот
год зима запоздала, лишь во второй половине ноября сухой, свирепый ветер сковал реку сизым льдом
и расцарапал не одетую снегом землю глубокими трещинами. В побледневшем, вымороженном небе белое солнце торопливо описывало короткую кривую,
и казалось, что именно
от этого обесцвеченного солнца на землю льется безжалостный холод.
Немая
и мягонькая, точно кошка, жена писателя вечерами непрерывно разливала чай. Каждый
год она была беременна,
и раньше это отталкивало Клима
от нее, возбуждая в нем чувство брезгливости; он был согласен с Лидией, которая резко сказала, что в беременных женщинах есть что-то грязное. Но теперь, после того как он увидел ее голые колени
и лицо, пьяное
от радости, эта женщина, однообразно ласково улыбавшаяся всем, будила любопытство, в котором уже не было места брезгливости.
Однажды, придя к учителю, он был остановлен вдовой домохозяина, — повар умер
от воспаления легких. Сидя на крыльце, женщина веткой акации отгоняла мух
от круглого, масляно блестевшего лица своего. Ей было уже
лет под сорок; грузная, с бюстом кормилицы, она встала пред Климом, прикрыв дверь широкой спиной своей,
и, улыбаясь глазами овцы, сказала...
— Ты подумай, как это ужасно — в двадцать
лет заболеть
от женщины. Это — гнусно! Это уж — подлость! Любовь
и — это…
— Знакома я с ним шесть
лет, живу второй
год, но вижу редко, потому что он все прыгает во все стороны
от меня. Влетит, как шмель, покружится, пожужжит немножко
и вдруг: «Люба, завтра я в Херсон еду». Merci, monsieur. Mais — pourquoi? [Благодарю вас. Но — зачем? (франц.)] Милые мои, — ужасно нелепо
и даже горестно в нашей деревне по-французски говорить, а — хочется! Вероятно, для углубления нелепости хочется, а может, для того, чтоб напомнить себе о другом, о другой жизни.
Все сказанное матерью ничем не задело его, как будто он сидел у окна, а за окном сеялся мелкий дождь. Придя к себе, он вскрыл конверт, надписанный крупным почерком Марины, в конверте оказалось письмо не
от нее, а
от Нехаевой. На толстой синеватой бумаге, украшенной необыкновенным цветком, она писала, что ее здоровье поправляется
и что, может быть, к средине
лета она приедет в Россию.
Говорила она неохотно, как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше
лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко
от него. Но это не мешало ему думать, что вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить голову на колени ей
и еще раз испытать то необыкновенное, что он уже испытал однажды. В его памяти звучали слова Ромео
и крик дяди Хрисанфа...
Оформилась она не скоро, в один из ненастных дней не очень ласкового
лета. Клим лежал на постели, кутаясь в жидкое одеяло, набросив сверх его пальто. Хлестал по гулким крышам сердитый дождь, гремел гром, сотрясая здание гостиницы, в щели окон свистел
и фыркал мокрый ветер. В трех местах с потолка на пол равномерно падали тяжелые капли воды,
от которой исходил запах клеевой краски
и болотной гнили.
Затем он снова задумался о петербургском выстреле; что это: единоличное выступление озлобленного человека, или народники, действительно, решили перейти «
от слов к делу»? Он зевнул с мыслью, что террор, недопустимый морально, не может иметь
и практического значения, как это обнаружилось двадцать
лет тому назад.
И, конечно, убийство министра возмутит всех здравомыслящих людей.
Рындин — разорившийся помещик, бывший товарищ народовольцев, потом — толстовец, теперь — фантазер
и анархист, большой, сутулый,
лет шестидесяти, но очень моложавый; у него грубое, всегда нахмуренное лицо, резкий голос, длинные руки. Он пользуется репутацией человека безгранично доброго, человека «не
от мира сего». Старший сын его сослан, средний — сидит в тюрьме, младший, отказавшись учиться в гимназии, ушел из шестого класса в столярную мастерскую. О старике Рындине Татьяна сказала...
— Ссылка? Это установлено для того, чтоб подумать, поучиться. Да, скучновато. Четыре тысячи семьсот обывателей, никому —
и самим себе — не нужных, беспомощных людей; они отстали
от больших городов
лет на тридцать, на пятьдесят,
и все, сплошь, заражены скептицизмом невежд. Со скуки — чудят. Пьют. Зимними ночами в город заходят волки…
«Бедно живет», — подумал Самгин, осматривая комнатку с окном в сад; окно было кривенькое, из четырех стекол, одно уже зацвело, значит — торчало в раме долгие
года. У окна маленький круглый стол, накрыт вязаной салфеткой. Против кровати — печка с лежанкой, близко
от печи комод, шкатулка на комоде, флаконы, коробочки, зеркало на стене. Три стула, их манерно искривленные ножки
и спинки, прогнутые плетеные сиденья особенно подчеркивали бедность комнаты.
— Студент физико-математического факультета, затем — рядовой сто сорок четвертого Псковского полка. Но по слабости зрения, — мне его казак нагайкой испортил, —
от службы отстранен
и обязан жить здесь, на родине, три
года безвыездно.
Веселая горничная подала кофе. Лидия, взяв кофейник, тотчас шумно поставила его
и начала дуть на пальцы. Не пожалев ее, Самгин молчал, ожидая, что она скажет. Она спросила: давно ли он видел отца, здоров ли он? Клим сказал, что видит Варавку часто
и что он
летом будет жить в Старой Руссе, лечиться
от ожирения.
— Самое длинное письмо
от него за прошлый
год — четырнадцать строчек.
И все каламбуры, — сказала Лидия, вздохнув,
и непоследовательно прибавила: — Да, вот какие мы стали! Антон находит, что наше поколение удивительно быстро стареет.
Самгин был уверен, что эта фантастическая
и мрачная, но красивая картина возникла пред ним сама собою, почти не потребовав усилий его воображения,
и что она независима
от картины, которую подсказал ему Дьякон три
года тому назад.
— Постарел, больше, чем надо, — говорила она, растягивая слова певуче, лениво; потом, крепко стиснув руку Самгина горячими пальцами в кольцах
и отодвинув его
от себя, осмотрев с головы до ног, сказала: — Ну — все же мужчина в порядке! Сколько
лет не видались? Ох, уж лучше не считать!
Самгин слушал
и улыбался. Ему нравилось, что Валентин говорит беспечально, как бы вспоминая далекое прошлое, хотя жена ушла
от него осенью истекшего
года.
— Нечто похожее было в Петербурге в девятьсот третьем
году, кажется. Да
и об этом, здешнем, я что-то слышала
от Лидии.
От этих людей Самгин знал, что в городе его считают «столичной штучкой», гордецом
и нелюдимом, у которого есть причины жить одиноко, подозревают в нем человека убеждений крайних
и, напуганные событиями пятого
года, не стремятся к более близкому знакомству с человеком из бунтовавшей Москвы.
— Удивляюсь, как вас занесло в такое захолустье, — говорил он, рассматривая книги в шкафе. — Тут даже прокурор до того одичал, что Верхарна с Ведекиндом смешивает. Погибает
от диабета. Губернатор уверен, что Короленко — родоначальник всех событий девятьсот пятого
года. Директриса гимназии доказывает, что граммофон
и кинематограф утверждают веру в привидения, в загробную жизнь
и вообще — в чертовщину.
— «Интеллигенция любит только справедливое распределение богатства, но не самое богатство, скорее она даже ненавидит
и боится его». Боится? Ну, это ерундоподобно. Не очень боится в наши дни. «В душе ее любовь к бедным обращается в любовь к бедности». Мм — не замечал. Нет, это чепуховидно. Еще что? Тут много подчеркнуто, черт возьми! «До последних, революционных
лет творческие, даровитые натуры в России как-то сторонились
от революционной интеллигенции, не вынося ее высокомерия
и деспотизма…»
— Толстой-то, а? В мое время… в
годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он — о себе начал. С него
и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение
от целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то болит… Прошу…
— Ого, вы кусаетесь? Нет, право же, он недюжинный, — примирительно заговорила она. — Я познакомилась с ним
года два тому назад, в Нижнем, он там не привился. Город меркантильный
и ежегодно полтора месяца сходит с ума: все купцы, купцы, эдакие огромные, ярмарка, женщины, потрясающие кутежи. Он там сильно пил, нажил какую-то болезнь. Я научила его как можно больше кушать сладостей, это совершенно излечивает
от пьянства. А то он, знаете, в ресторанах философствовал за угощение…
— Ну, вот. Я встречаюсь с вами четвертый раз, но… Одним словом: вы — нравитесь мне. Серьезный. Ничему не учите. Не любите учить? За это многие грехи простятся вам.
От учителей я тоже устала. Мне — тридцать, можете думать, что два-три
года я убавила, но мне по правде круглые тридцать
и двадцать пять
лет меня учили.
— Московские события пятого
года я хорошо знаю, но у меня по этому поводу есть свое мнение,
и — будучи высказано мною сейчас, — оно отвело бы нас далеко в сторону
от избранной мною темы.
— Конечно — Москва. Думу выспорила. Дума, конечно… может пользу принести. Все зависимо
от людей.
От нас в Думу Ногайцев попал. Его, в пятом
году, потрепали мужики, испугался он, продал землишку Денисову, рощицу я купил. А теперь Ногайцева-то снова в помещики потянуло…
И — напутал. Смиренномудрый, в графа Толстого верует, а — жаден. Так жаден, что нам даже
и смешно, — жаден, а — неумелый.
— Приятно было слышать, что
и вы отказались
от иллюзий пятого
года, — говорил он, щупая лицо Самгина пристальным взглядом наглых, но уже мутноватых глаз. — Трезвеем. Спасибо немцам — бьют. Учат. О классовой революции мечтали, а про врага-соседа
и забыли, а он вот напомнил.
— По пьяному делу. Воюем, а? — спросил он, взмахнув стриженой, ежовой головой. — Кошмар! В 12-м
году Ванновский говорил, что армия находится в положении бедственном: обмундирование плохое,
и его недостаточно, ружья устарели, пушек — мало, пулеметов — нет, кормят солдат подрядчики,
и — скверно, денег на улучшение продовольствия — не имеется, кредиты — запаздывают, полки — в долгах.
И при всем этом — втюрились в драку ради защиты Франции
от второго разгрома немцами.
— Настоящих господ по запаху узнаешь, у них запах теплый, собаки это понимают… Господа —
от предков сотнями
годов приспособлялись к наукам, чтобы причины понимать,
и достигли понимания,
и вот государь дал им Думу, а в нее набился народ недостойный.