Неточные совпадения
Взрослые пили чай среди комнаты, за круглым столом, под лампой с белым абажуром, придуманным Самгиным: абажур отражал
свет не вниз, на стол, а
в потолок; от этого по комнате разливался скучный полумрак, а
в трех углах ее было темно, почти как ночью.
А через несколько дней, ночью, встав с постели, чтоб закрыть окно, Клим увидал, что учитель и мать идут по дорожке сада; мама отмахивается от комаров концом голубого шарфа, учитель, встряхивая медными волосами, курит.
Свет луны был так маслянисто густ, что даже дым папиросы окрашивался
в золотистый тон. Клим хотел крикнуть...
Фонари, покрытые толстыми чепчиками, стояли
в пирамидах
света.
Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери
в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он не откликнулся на стук
в дверь, хотя
в комнате его горел огонь, скважина замка пропускала
в сумрак коридора желтенькую ленту
света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул
в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо
в плечо друг с другом; Марина ходила, скрестив руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего лица, говорил вполголоса...
Проснулся он с тяжестью
в голове и смутным воспоминанием о какой-то ошибке, о неосторожности, совершенной вчера. Комнату наполнял неприятно рассеянный, белесоватый
свет солнца, спрятанного
в бескрасочной пустоте за окном. Пришел Дмитрий, его мокрые, гладко причесанные волосы казались жирно смазанными маслом и уродливо обнажали красноватые глаза, бабье, несколько опухшее лицо. Уже по унылому взгляду его Клим понял, что сейчас он услышит нечто плохонькое.
Солнечный
свет, просеянный сквозь кисею занавесок на окнах и этим смягченный, наполнял гостиную душистым теплом весеннего полудня. Окна открыты, но кисея не колебалась, листья цветов на подоконниках — неподвижны. Клим Самгин чувствовал, что он отвык от такой тишины и что она заставляет его как-то по-новому вслушиваться
в слова матери.
В саду стало тише, светлей, люди исчезли, растаяли; зеленоватая полоса лунного
света отражалась черною водою пруда, наполняя сад дремотной, необременяющей скукой. Быстро подошел человек
в желтом костюме, сел рядом с Климом, тяжко вздохнув, снял соломенную шляпу, вытер лоб ладонью, посмотрел на ладонь и сердито спросил...
— Меня эти вопросы волнуют, — говорила она, глядя
в небо. — На святках Дронов водил меня к Томилину; он
в моде, Томилин. Его приглашают
в интеллигентские дома, проповедовать. Но мне кажется, что он все на
свете превращает
в слова. Я была у него и еще раз, одна; он бросил меня, точно котенка
в реку,
в эти холодные слова, вот и все.
Мать сидела против него, как будто позируя портретисту. Лидия и раньше относилась к отцу не очень ласково, а теперь говорила с ним небрежно, смотрела на него равнодушно, как на человека, не нужного ей. Тягостная скука выталкивала Клима на улицу. Там он видел, как пьяный мещанин покупал у толстой, одноглазой бабы куриные яйца, брал их из лукошка и, посмотрев сквозь яйцо на
свет, совал
в карман, приговаривая по-татарски...
— Томилину — верю. Этот ничего от меня не требует, никуда не толкает. Устроил у себя на чердаке какое-то всесветное судилище и — доволен. Шевыряется
в книгах, идеях и очень просто доказывает, что все на
свете шито белыми нитками. Он, брат, одному учит — неверию. Тут уж — бескорыстно, а?
Скупо бросив несколько десятков тяжелых капель, туча прошла, гром стал тише, отдаленней, ярко взглянула
в окно луна, и
свет ее как бы толкнул все вокруг, пошевелилась мебель, покачнулась стена.
Разыгрался ветер, шумели сосны, на крыше что-то приглушенно посвистывало; лунный
свет врывался
в комнату, исчезал
в ней, и снова ее наполняли шорохи и шепоты тьмы. Ветер быстро рассеял короткую ночь весны, небо холодно позеленело. Клим окутал одеялом голову, вдруг подумав...
— Из этой штуки можно сделать много различных вещей. Художник вырежет из нее и черта и ангела. А, как видите, почтенное полено это уже загнило, лежа здесь. Но его еще можно сжечь
в печи. Гниение — бесполезно и постыдно, горение дает некоторое количество тепла. Понятна аллегория? Я — за то, чтоб одарить жизнь теплом и
светом, чтоб раскалить ее.
В облаках, за рекою, пряталась луна, изредка освещая луга мутноватым
светом.
Напевая, Алина ушла, а Клим встал и открыл дверь на террасу, волна свежести и солнечного
света хлынула
в комнату. Мягкий, но иронический тон Туробоева воскресил
в нем не однажды испытанное чувство острой неприязни к этому человеку с эспаньолкой, каких никто не носит. Самгин понимал, что не
в силах спорить с ним, но хотел оставить последнее слово за собою. Глядя
в окно, он сказал...
Вот, наконец, над старыми воротами изогнутая дугою вывеска: «Квасное заведение». Самгин вошел на двор, тесно заставленный грудами корзин, покрытых снегом; кое-где сквозь снег торчали донца и горлышки бутылок; лунный
свет отражался
в темном стекле множеством бесформенных глаз.
В углу открылась незаметная дверь, вошел, угрюмо усмехаясь, вчерашний серый дьякон. При
свете двух больших ламп Самгин увидел, что у дьякона три бороды, длинная и две покороче; длинная росла на подбородке, а две другие спускались от ушей, со щек. Они были мало заметны на сером подряснике.
В окно хлынул розоватый поток солнечного
света, Спивак закрыла глаза, откинула голову и замолчала, улыбаясь. Стало слышно, что Лидия играет. Клим тоже молчал, глядя
в окно на дымно-красные облака. Все было неясно, кроме одного: необходимо жениться на Лидии.
Ноги ее,
в черных чулках, странно сливались с тенями, по рубашке, голубовато окрашенной лунным
светом, тоже скользили тени; казалось, что она без ног и летит.
— С неделю тому назад сижу я
в городском саду с милой девицей, поздно уже, тихо, луна катится
в небе, облака бегут, листья падают с деревьев
в тень и
свет на земле; девица, подруга детских дней моих, проститутка-одиночка, тоскует, жалуется, кается, вообще — роман, как следует ему быть. Я — утешаю ее: брось, говорю, перестань! Покаяния двери легко открываются, да — что толку?.. Хотите выпить? Ну, а я — выпью.
День, с утра яркий, тоже заскучал, небо заволокли ровным слоем сероватые, жидкие облака, солнце, прикрытое ими, стало, по-зимнему, тускло-белым, и рассеянный
свет его утомлял глаза. Пестрота построек поблекла, неподвижно и обесцвеченно висели бесчисленные флаги, приличные люди шагали вяло. А голубоватая, скромная фигура царя, потемнев, стала еще менее заметной на фоне крупных, солидных людей, одетых
в черное и
в мундиры, шитые золотом, украшенные бляшками орденов.
Одни кричат: «Слово жило раньше бога», а другие: «Врете! слово было
в боге, оно есть —
свет, и мир создан словосветом».
Мутный
свет обнаруживал грязноватые облака; завыл гудок паровой мельницы, ему ответил свист лесопилки за рекою, потом засвистело на заводе патоки и крахмала, на спичечной фабрике, а по улице уже звучали шаги людей. Все было так привычно, знакомо и успокаивало, а обыск — точно сновидение или нелепый анекдот, вроде рассказанного Иноковым. На крыльцо флигеля вышла горничная
в белом, похожая на мешок муки, и сказала, глядя
в небо...
Когда эти серые люди, неподвижно застыв, слушали Маракуева,
в них являлось что-то общее с летучими мышами: именно так неподвижно и жутко висят вниз головами ослепленные
светом дня крылатые мыши
в темных уголках чердаков,
в дуплах деревьев.
— Удивитесь, если я
в прокуратуру пойду? — спросил он, глядя
в лицо Самгина и облизывая губы кончиком языка; глаза его неестественно ярко отражали
свет лампы, а кончики закрученных усов приподнялись.
Человек передвинулся
в полосу
света из окна и пошел на Самгина, глядя
в лицо его так требовательно, что Самгин встал и назвал свою фамилию, сообразив...
Через минуту Самгин имел основание думать, что должно повториться уже испытанное им: он сидел
в кабинете у стола, лицом к
свету, против него, за столом, помещался офицер, только обстановка кабинета была не такой домашней, как у полковника Попова, а — серьезнее, казенней.
Самгин взял лампу и, нахмурясь, отворил дверь,
свет лампы упал на зеркало, и
в нем он увидел почти незнакомое, уродливо длинное, серое лицо, с двумя темными пятнами на месте глаз, открытый, беззвучно кричавший рот был третьим пятном. Сидела Варвара, подняв руки, держась за спинку стула, вскинув голову, и было видно, что подбородок ее трясется.
— Ребячество, — сказал Самгин солидно, однако — ласково; ему нравилось говорить с нею ласково, это позволяло ему видеть себя
в новом
свете.
В саду, на зеленой скамье, под яблоней, сидела Елизавета Спивак, упираясь руками о скамью, неподвижная, как статуя; она смотрела прямо пред собою, глаза ее казались неестественно выпуклыми и гневными, а лицо,
в мелких пятнах
света и тени, как будто горело и таяло.
Свет падал на непокрытые головы, было много лысых черепов, похожих на картофель, орехи и горошины, все они были меньше естественного, дневного объема и чем дальше, тем заметнее уменьшались, а еще дальше люди сливались
в безглавое и бесформенное черное.
Казалось, что вся сила людей, тяготея к желтой, теплой полосе
света, хочет втиснуться
в двери собора, откуда, едва слышен, тоже плывет подавленный гул.
Всюду над Москвой,
в небе, всё еще густо-черном, вспыхнули и трепетали зарева, можно было думать, что сотни медных голосов наполняют воздух
светом, а церкви поднялись из хаоса домов золотыми кораблями сказки.
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая
в круг его
света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют
в памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное
в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, — он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет говорить о нем.
Поцеловав его
в лоб, она исчезла, и, хотя это вышло у нее как-то внезапно, Самгин был доволен, что она ушла. Он закурил папиросу и погасил огонь; на пол легла мутная полоса
света от фонаря и темный крест рамы; вещи сомкнулись;
в комнате стало тесней, теплей. За окном влажно вздыхал ветер, падал густой снег, город был не слышен, точно глубокой ночью.
На стене, по стеклу картины, скользнуло темное пятно. Самгин остановился и сообразил, что это его голова, попав
в луч
света из окна, отразилась на стекле. Он подошел к столу, закурил папиросу и снова стал шагать
в темноте.
Она ушла, сердито шаркая туфлями. Самгин встал, снова осторожно посмотрел
в окно,
в темноту;
в ней ничего не изменилось, так же по стене скользил
свет фонаря.
Через полчаса он сидел во тьме своей комнаты, глядя
в зеркало,
в полосу
света,
свет падал на стекло, проходя
в щель неприкрытой двери, и показывал половину человека
в ночном белье, он тоже сидел на диване, согнувшись, держал за шнурок ботинок и раскачивал его, точно решал — куда швырнуть?
Кутузов, задернув драпировку, снова явился
в зеркале, большой, белый, с лицом очень строгим и печальным. Провел обеими руками по остриженной голове и, погасив
свет, исчез
в темноте более густой, чем наполнявшая комнату Самгина. Клим, ступая на пальцы ног, встал и тоже подошел к незавешенному окну. Горит фонарь, как всегда, и, как всегда, — отблеск огня на грязной, сырой стене.
Она открыла дверь, впустив
в коридор
свет из комнаты. Самгин видел, что лицо у нее смущенное, даже испуганное, а может быть, злое, она прикусила верхнюю губу, и
в светлых глазах неласково играли голубые искры.
Как это символично, что он слепнет», — думал Самгин, глядя
в окно, на мещанские домики, точно вымытые лунным
светом.
Диомидов вертел шеей, выцветшие голубые глаза его смотрели на людей холодно, строго и притягивали внимание слушателей, все они как бы незаметно ползли к ступенькам крыльца, на которых, у ног проповедника, сидели Варвара и Кумов, Варвара — глядя
в толпу, Кумов —
в небо, откуда падал неприятно рассеянный
свет, утомлявший зрение.
Дважды
в неделю к ней съезжались люди местного «
света»: жена фабриканта бочек и возлюбленная губернатора мадам Эвелина Трешер, маленькая, седоволосая и веселая красавица; жена управляющего казенной палатой Пелымова, благодушная, басовитая старуха, с темной чертою на верхней губе — она брила усы; супруга предводителя дворянства, высокая, тощая, с аскетическим лицом монахини; приезжали и еще не менее важные дамы.
Самгину было трудно с ним, но он хотел смягчить отношение матери к себе и думал, что достигнет этого, играя с сыном, а мальчик видел
в нем человека, которому нужно рассказать обо всем, что есть на
свете.
В полосах
света из магазинов слова звучали как будто тише, а
в тени — яснее, храбрее.
Клим несколько отрезвел к тому времени, как приехали
в незнакомый переулок, прошли темным двором к двухэтажному флигелю
в глубине его, и Клим очутился
в маленькой, теплой комнате, налитой мутно-розовым
светом.
Лампа, плохо освещая просторную кухню, искажала формы вещей: медная посуда на полках приобрела сходство с оружием, а белая масса плиты — точно намогильный памятник.
В мутном пузыре
света старики сидели так, что их разделял только угол стола. Ногти у медника были зеленоватые, да и весь он казался насквозь пропитанным окисью меди. Повар,
в пальто, застегнутом до подбородка, сидел не по-стариковски прямо и гордо; напялив шапку на колено, он прижимал ее рукой, а другою дергал свои реденькие усы.
По двору
в сарай прошли Калитин и водопроводчик, там зажгли огонь. Самгин тихо пошел туда, говоря себе, что этого не надо делать. Он встал за неоткрытой половинкой двери сарая; сквозь щель на пальто его легла полоса
света и разделила надвое; стирая рукой эту желтую ленту, он смотрел
в щель и слушал.
Стоя среди комнаты, он курил, смотрел под ноги себе,
в розоватое пятно
света, и вдруг вспомнил восточную притчу о человеке, который, сидя под солнцем на скрещении двух дорог, горько плакал, а когда прохожий спросил: о чем он льет слезы? — ответил: «От меня скрылась моя тень, а только она знала, куда мне идти».
А она продолжала, переменив позу так, что лунный
свет упал ей на голову, на лицо, зажег
в ее неуловимых глазах золотые искры и сделал их похожими на глаза Марины...