Неточные совпадения
Я никогда еще не видал, чтобы большие плакали, и не
понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой...
— Эх, брат, ничего ты еще не
понимаешь! — сказал он. — Лягушек жалеть не надо, господь с ними! Мать пожалей, — вон как ее горе ушибло!
Не
понимая, о чем он говорит, я промолчал, а мать сказала...
— Коли он сечет с навеса, просто сверху кладет лозу, — ну, тут лежи спокойно, мягко; а ежели он с оттяжкой сечет, — ударит да к себе потянет лозину, чтобы кожу снять, — так и ты виляй телом к нему, за лозой,
понимаешь? Это легче!
— А видишь ты, обоим хочется Ванюшку себе взять, когда у них свои-то мастерские будут, вот они друг перед другом и хают его: дескать, плохой работник! Это они врут, хитрят. А еще боятся, что не пойдет к ним Ванюшка, останется с дедом, а дед — своенравный, он и третью мастерскую с Иванкой завести может, — дядьям-то это невыгодно будет,
понял?
— Дядя твой жену насмерть забил, замучил, а теперь его совесть дергает, —
понял? Тебе всё надо
понимать, гляди, а то пропадешь!
— Может, за то бил, что была она лучше его, а ему завидно. Каширины, брат, хорошего не любят, они ему завидуют, а принять не могут, истребляют! Ты вот спроси-ка бабушку, как они отца твоего со света сживали. Она всё скажет — она неправду не любит, не
понимает. Она вроде святой, хоть и вино пьет, табак нюхает. Блаженная, как бы. Ты держись за нее крепко…
Ты еще не
понимаешь, что к чему говорится, к чему делается, а надобно тебе всё
понимать.
Отец твой, Максим Савватеич, козырь был, он всё
понимал, — за то дедушка и не любил его, не признавал…
Молитва ее была мне понятна, и я
понимал Григория, когда он ворчал...
— А неверно
поняла покойница Наталья, что памяти у него нету; память, слава богу, лошадиная! Вали дальше, курнос!
— Не знаешь? Ну, так я тебе скажу: будь хитер, это лучше, а простодушность — та же глупость,
понял? Баран простодушен. Запомни! Айда, гуляй…
— Вот я тресну тебя по затылку, ты и
поймешь, кто есть блажен муж! — сердито фыркая, говорил дед, но я чувствовал, что он сердится только по привычке, для порядка.
Мать в избу-то не пускала их, а в окно сунет калач, так француз схватит да за пазуху его, с пылу, горячий — прямо к телу, к сердцу; уж как они терпели это — нельзя
понять!
Плохо говорил, а
понять можно, и верно это: верховые края наши неласковы, ниже-то по Волге теплей земля, а по-за Каспием будто и вовсе снегу не бывает.
— Ну, война — дело царское, нам это недоступно
понять!
— За спрос. Это — дела неясные, и кто виноват: тот ли, кто бежит, али тот, кто ловит, — нам не
понять…
— Что ты, что ты, Христос с тобою! Ведь эдак-то — Сибирь ему; ведь разве он
поймет, в ярости, что Сибирь!..
Я очень рано
понял, что у деда — один бог, а у бабушки — другой.
— Он
поймет, — уверенно отвечала бабушка. — Ему что ни говори — он разберет…
— Думаете: скоты бога не
понимают? Всякая тварь
понимает это не хуже вас, безжалостные…
— Вот что, Ленька, голуба́ душа, ты закажи себе это: в дела взрослых не путайся! Взрослые — люди порченые; они богом испытаны, а ты еще нет, и — живи детским разумом. Жди, когда господь твоего сердца коснется, дело твое тебе укажет, на тропу твою приведет, —
понял? А кто в чем виноват — это дело не твое. Господу судить и наказывать. Ему, а — не нам!
— Да, поди-ка, и сам-от господь не всегда в силе
понять, где чья вина…
Теперь он крестится часто, судорожно, кивает головою, точно бодаясь, голос его взвизгивает и всхлипывает. Позднее, бывая в синагогах, я
понял, что дед молился, как еврей.
— Ну, этого тебе не
понять! — строго нахмурясь, говорит он и снова внушает. — Надо всеми делами людей — господь! Люди хотят одного, а он — другого. Всё человечье — непрочно, дунет господь, и — всё во прах, в пыль!
Дед приподнял ладонью бородку, сунул ее в рот и закрыл глаза. Щеки у него дрожали. Я
понял, что он внутренно смеется.
— А-а, видишь ли, не умею я сказать так, чтоб ты
понял…
— Довольно, больше не надо! Ты уж, брат, всё сказал, что надо, —
понимаешь? Всё!
Я замолчал, обидясь, но, подумав, с изумлением, очень памятным мне,
понял, что он остановил меня вовремя: действительно я всё сказал.
— Это — ерунда; такая сила — не сила! Настоящая сила — в быстроте движения; чем быстрей, тем сильней, —
понял?
— Всякую вещь надо уметь взять, —
понимаешь? Это очень трудно — уметь взять!
Я не
понял ничего, но невольно запоминал такие и подобные слова, — именно потому запоминал, что в простоте этих слов было нечто досадно таинственное: ведь не требовалось никакого особого уменья взять камень, кусок хлеба, чашку, молоток!
— А я, брат, не хотел тебя обидеть, я, видишь ли, знал: если ты со мной подружишься — твои станут ругать тебя, — так? Было так? Ты
понял, почему я сказал это?
— Чужой —
понимаешь? Вот за это самое. Не такой…
Я обомлел, глядя, как быстро и бесшумно вертится хорошо смазанное колесо, но быстро
понял, что может быть, и соскочил к ним во двор, крича...
— Он —
понимает; лошадь бросил, а сам — скрылся вот…
Этот крик длился страшно долго, и ничего нельзя было
понять в нем; но вдруг все, точно обезумев, толкая друг друга, бросились вон из кухни, побежали в сад, — там в яме, мягко выстланной снегом, лежал дядя Петр, прислонясь спиною к обгорелому бревну, низко свесив голову на грудь.
— Уйди, — приказала мне бабушка; я ушел в кухню, подавленный, залез на печь и долго слушал, как за переборкой то — говорили все сразу, перебивая друг друга, то — молчали, словно вдруг уснув. Речь шла о ребенке, рожденном матерью и отданном ею кому-то, но нельзя было
понять, за что сердится дедушка: за то ли, что мать родила, не спросясь его, или за то, что не привезла ему ребенка?
— Эх, ду-ура, блаженная ты дура, последний мне человек! Ничего тебе, дуре, не жалко, ничего ты не
понимаешь! Ты бы вспомнила: али мы с тобой не работали, али я не грешил ради их, — ну, хоть бы теперь, хоть немножко бы…
— Ну, подумай, — внушала мать, — чего — простого? Чудовище! Про-сто-ра,
понимаешь?
Я
понимал и все-таки читал «простого», сам себе удивляясь.
Не ответив, она смотрела в лицо мне так, что я окончательно растерялся, не
понимая — чего ей надо? В углу под образами торчал круглый столик, на нем ваза с пахучими сухими травами и цветами, в другом переднем углу стоял сундук, накрытый ковром, задний угол был занят кроватью, а четвертого — не было, косяк двери стоял вплоть к стене.
Уроки матери становились всё обильнее, непонятней, я легко одолевал арифметику, но терпеть не мог писать и совершенно не
понимал грамматики.
Долго спустя я
понял, что русские люди, по нищете и скудости жизни своей, вообще любят забавляться горем, играют им, как дети, и редко стыдятся быть несчастными.
— Ты этого еще не можешь
понять, что значит — жениться и что — венчаться, только это — страшная беда, ежели девица, не венчаясь, дитя родит! Ты это запомни да, как вырастешь, на такие дела девиц не подбивай, тебе это будет великий грех, а девица станет несчастна, да и дитя беззаконно, — запомни же, гляди! Ты живи, жалеючи баб, люби их сердечно, а не ради баловства, это я тебе хорошее говорю!
А дед подошел к Максиму-то и говорит: «Ну, спасибо тебе, другой бы на твоем месте так не сделал, я это
понимаю!
— Мальчика непременно надо очень воспитывать, —
понимаешь, Женя?
— Это она второй раз запивает, — когда Михайле выпало в солдаты идти — она тоже запила. И уговорила меня, дура старая, купить ему рекрутскую квитанцию. Может, он в солдатах-то другим стал бы… Эх вы-и… А я скоро помру. Значит — останешься ты один, сам про себя — весь тут, своей жизни добытчик —
понял? Ну, вот. Учись быть самому себе работником, а другим — не поддавайся! Живи тихонько, спокойненько, а — упрямо! Слушай всех, а делай как тебе лучше…
— Мы — не баре. Учить нас некому. Нам надо всё самим
понимать. Для других вон книги написаны, училища выстроены, а для нас ничего не поспело. Всё сам возьми…