Неточные совпадения
История об Аграфене и Евсее была уж старая история в доме.
О ней,
как обо всем на свете, поговорили, позлословили их обоих, а потом, так же
как и обо всем, замолчали. Сама барыня привыкла видеть их вместе, и они блаженствовали целые десять лет. Многие ли в итоге годов своей жизни начтут десять счастливых? Зато вот настал и миг утраты! Прощай, теплый угол, прощай, Аграфена Ивановна, прощай, игра в дураки, и кофе, и водка, и наливка — все прощай!
— Я не столько для себя самой, сколько для тебя же отговариваю. Зачем ты едешь? Искать счастья? Да разве тебе здесь нехорошо? разве мать день-деньской не думает
о том,
как бы угодить всем твоим прихотям? Конечно, ты в таких летах, что одни материнские угождения не составляют счастья; да я и не требую этого. Ну, погляди вокруг себя: все смотрят тебе в глаза. А дочка Марьи Карповны, Сонюшка? Что… покраснел?
Как она, моя голубушка — дай бог ей здоровья — любит тебя: слышь, третью ночь не спит!
О горе, слезах, бедствиях он знал только по слуху,
как знают
о какой-нибудь заразе, которая не обнаружилась, но глухо где-то таится в народе. От этого будущее представлялось ему в радужном свете. Его что-то манило вдаль, но что именно — он не знал. Там мелькали обольстительные призраки, но он не мог разглядеть их; слышались смешанные звуки — то голос славы, то любви: все это приводило его в сладкий трепет.
Коренная беспрестанно поднимала и трясла голову. Колокольчик издавал всякий раз при этом резкий звук, напоминавший
о разлуке, а пристяжные стояли задумчиво, опустив головы,
как будто понимая всю прелесть предстоящего им путешествия, и изредка обмахивались хвостами или протягивали нижнюю губу к коренной лошади. Наконец настала роковая минута. Помолились еще.
—
О,
как вы меня мало знаете! я ворочусь, поверьте, и никогда другая…
Петр Иванович Адуев, дядя нашего героя, так же
как и этот, двадцати лет был отправлен в Петербург старшим своим братом, отцом Александра, и жил там безвыездно семнадцать лет. Он не переписывался с родными после смерти брата, и Анна Павловна ничего не знала
о нем с тех пор,
как он продал свое небольшое имение, бывшее недалеко от ее деревни.
Впрочем, он не любил распространяться
о своих летах, не по мелкому самолюбию, а вследствие какого-то обдуманного расчета,
как будто он намеревался застраховать свою жизнь подороже.
Вот на
какие посылки разложил он весь этот случай. Племянника своего он не знает, следовательно и не любит, а поэтому сердце его не возлагает на него никаких обязанностей: надо решать дело по законам рассудка и справедливости. Брат его женился, наслаждался супружеской жизнию, — за что же он, Петр Иваныч, обременит себя заботливостию
о братнем сыне, он, не наслаждавшийся выгодами супружества? Конечно, не за что.
— Я пришел посмотреть,
как ты тут устроился, — сказал дядя, — и поговорить
о деле.
О любви он того же мнения, с небольшими оттенками: не верит в неизменную и вечную любовь,
как не верит в домовых — и нам не советует верить.
— Вы, дядюшка, решаетесь назвать глупостью этот святейший порыв души, это благородное излияние сердца;
как прикажете думать
о вас?
—
Как тебе заблагорассудится. Жениха своего она заставит подозревать бог знает что; пожалуй, еще и свадьба разойдется, а отчего? оттого, что вы там рвали вместе желтые цветы… Нет, так дела не делаются. Ну, так ты по-русски писать можешь, — завтра поедем в департамент: я уж говорил
о тебе прежнему своему сослуживцу, начальнику отделения; он сказал, что есть вакансия; терять времени нечего… Это что за кипу ты вытащил?
—
Как же узнает начальник
о моих способностях?
Утром Петр Иваныч привез племянника в департамент, и пока сам он говорил с своим приятелем — начальником отделения, Александр знакомился с этим новым для него миром. Он еще мечтал все
о проектах и ломал себе голову над тем,
какой государственный вопрос предложат ему решить, между тем все стоял и смотрел.
— А ты думал, что там около тебя ангелы сидят! Искренние излияния, особенное влечение!
Как, кажется, не подумать
о том прежде: не мерзавцы ли какие-нибудь около? Напрасно ты приезжал! — сказал он, — право, напрасно!
—
Какой, дядюшка, вчера был вечер у Зарайских! — говорил он, погружаясь в воспоминания
о бале.
—
О да! очень порядочный.
Какие глаза, плечи!
— Я заплачу́, дядюшка,
о! я заплачу́, но не проклинайте моего порыва: он чист и благороден: я счастлив, счастлив! Боже!
как хороша жизнь!
—
Как же, я содержу для тебя шпионов на жалованье. С чего ты взял, что я так забочусь
о тебе? мне что за дело?
— Потом, — продолжал неумолимый дядя, — ты начал стороной говорить
о том, что вот-де перед тобой открылся новый мир. Она вдруг взглянула на тебя,
как будто слушает неожиданную новость; ты, я думаю, стал в тупик, растерялся, потом опять чуть внятно сказал, что только теперь ты узнал цену жизни, что и прежде ты видал ее…
как ее? Марья, что ли?
— Поцелуй Наденьки!
о,
какая высокая, небесная награда! — почти заревел Александр.
— Дико, нехорошо, Александр! пишешь ты уж два года, — сказал Петр Иваныч, — и
о наземе, и
о картофеле, и
о других серьезных предметах, где стиль строгий, сжатый, а все еще дико говоришь. Ради бога, не предавайся экстазу, или, по крайней мере,
как эта дурь найдет на тебя, так уж молчи, дай ей пройти, путного ничего не скажешь и не сделаешь: выйдет непременно нелепость.
Если б мы жили среди полей и лесов дремучих — так, а то жени вот этакого молодца,
как ты, — много будет проку! в первый год с ума сойдет, а там и пойдет заглядывать за кулисы или даст в соперницы жене ее же горничную, потому что права-то природы,
о которых ты толкуешь, требуют перемены, новостей — славный порядок! а там и жена, заметив мужнины проказы, полюбит вдруг каски, наряды да маскарады и сделает тебе того… а без состояния так еще хуже! есть, говорит, нечего!
— Так! Ну,
как хочешь. Помни
о деле, Александр: я скажу редактору, чем ты занимаешься…
«
О,
как человек может быть счастлив!» — сказал про себя Александр и опять наклонился к ее губам и пробыл так несколько секунд.
— Отчего? Что же, — начал он потом, — может разрушить этот мир нашего счастья — кому нужда до нас? Мы всегда будем одни, станем удаляться от других; что нам до них за дело? и что за дело им до нас? нас не вспомнят, забудут, и тогда нас не потревожат и слухи
о горе и бедах, точно так,
как и теперь, здесь, в саду, никакой звук не тревожит этой торжественной тишины…
На столе было пусто. Все, что напоминало
о прежних его занятиях,
о службе,
о журнальной работе, лежало под столом, или на шкафе, или под кроватью. «Один вид этой грязи, — говорил он, — пугает творческую думу, и она улетает,
как соловей из рощи, при внезапном скрипе немазаных колес, раздавшемся с дороги».
«Да, твой, вечно твой», — прибавлял он. Впереди улыбалась слава, и венок, думал он, сплетет ему Наденька и перевьет лавр миртами, а там… «Жизнь, жизнь,
как ты прекрасна! — восклицал он. — А дядя? Зачем смущает он мир души моей? Не демон ли это, посланный мне судьбою? Зачем отравляет он желчью все мое благо? не из зависти ли, что сердце его чуждо этим чистым радостям, или, может быть, из мрачного желания вредить…
о, дальше, дальше от него!.. Он убьет, заразит своею ненавистью мою любящую душу, развратит ее…»
А если, при встрече, разговор заходил
о чувстве, он насмешливо молчал или слушал,
как человек, которого убеждения нельзя поколебать никакими доводами.
— Трудится бездарный труженик; талант творит легко и свободно…» Но, вспомнив, что статьи его
о сельском хозяйстве, да и стихи тоже, были сначала так, ни то ни се, а потом постепенно совершенствовались и обратили на себя особенное внимание публики, он задумался, понял нелепость своего заключения и со вздохом отложил изящную прозу до другого времени: когда сердце будет биться ровнее, мысли придут в порядок, тогда он дал себе слово заняться
как следует.
Александр не уснул целую ночь, не ходил в должность. В голове у него вертелся завтрашний день; он все придумывал,
как говорить с Марьей Михайловной, сочинил было речь, приготовился, но едва вспомнил, что дело идет
о Наденькиной руке, растерялся в мечтах и опять все забыл. Так он приехал вечером на дачу, не приготовившись ни в чем; да и не нужно было: Наденька встретила его, по обыкновению, в саду, но с оттенком легкой задумчивости в глазах и без улыбки, а как-то рассеянно.
Адуев подумал
о своих литературных занятиях,
о стихах. «Вот тут бы я его срезал», — подумал он. Заговорили и
о литературе; мать и дочь рекомендовали Александра
как писателя.
Вовсе нет. Граф говорил
о литературе,
как будто никогда ничем другим не занимался; сделал несколько беглых и верных замечаний
о современных русских и французских знаменитостях. Вдобавок ко всему оказалось, что он находился в дружеских сношениях с первоклассными русскими литераторами, а в Париже познакомился с некоторыми и из французских.
О немногих отозвался он с уважением, других слегка очертил в карикатуре.
И он задумал жестокий план мщения, мечтал
о раскаянии,
о том,
как он великодушно простит и даст наставление. Но к нему не шлют человека и не несут повинной; он
как будто не существовал для них.
—
О,
какая мука!
какая мука! — говорил он в отчаянии.
Он застал ее с матерью. Там было человека два из города, соседка Марья Ивановна и неизбежный граф. Мучения Александра были невыносимы. Опять прошел целый день в пустых, ничтожных разговорах.
Как надоели ему гости! Они говорили покойно
о всяком вздоре, рассуждали, шутили, смеялись.
Она сделала мину,
как будто в первый раз слышит
о графе.
Им овладела невыносимая тоска. Он думал
о том только,
как бы свергнуть с себя этот добровольно взятый крест. Ему хотелось добиться объяснения. «
Какой бы ни был ответ, — думал он, — все равно, лишь бы превратить сомнение в известность».
Адуев посмотрел на нее и подумал: «Ты ли это, капризное, но искреннее дитя? эта шалунья, резвушка?
Как скоро выучилась она притворяться?
как быстро развились в ней женские инстинкты! Ужели милые капризы были зародышами лицемерия, хитрости?.. вот и без дядиной методы, а
как проворно эта девушка образовалась в женщину! и все в школе графа, и в какие-нибудь два, три месяца!
О дядя, дядя! и в этом ты беспощадно прав!»
Другой удовольствовался бы таким ответом и увидел бы, что ему не
о чем больше хлопотать. Он понял бы все из этой безмолвной, мучительной тоски, написанной и на лице ее, проглядывавшей и в движениях. Но Адуеву было не довольно. Он,
как палач, пытал свою жертву и сам был одушевлен каким-то диким, отчаянным желанием выпить чашу разом и до конца.
Откажете от дому — стану бродить под окнами, встречаться с вами в театре, на улице, всюду,
как привидение,
как memento mori. [напоминание
о смерти (лат.)]
— Видишь ли? сам во всем кругом виноват, — примолвил Петр Иваныч, выслушав и сморщившись, — сколько глупостей наделано! Эх, Александр, принесла тебя сюда нелегкая! стоило за этим ездить! Ты бы мог все это проделать там, у себя, на озере, с теткой. Ну,
как можно так ребячиться, делать сцены… беситься? фи! Кто нынче это делает? Что, если твоя…
как ее? Юлия… расскажет все графу? Да нет, этого опасаться нечего, слава богу! Она, верно, так умна, что на вопрос его
о ваших отношениях сказала…
Наденьку? кажется, попал? не раздражать упреками, снисходить к ее капризам, показывать вид, что не замечаешь ничего, что даже у тебя и предположения об измене нет,
как о деле невозможном.
Желание удалить соперника мне понятно: тут хлопочешь из того, чтоб сберечь себе любимую женщину, предупреждаешь или отклоняешь опасность — очень натурально! но бить его за то, что он внушил любовь к себе, — это все равно что ушибиться и потом ударить то место,
о которое ушибся,
как делают дети.
— Не знаю, лестна ли, это
как кто хочет, по мне все равно: я вообще
о любви невысокого мнения — ты это знаешь; мне хоть ее и не будь совсем… но что прочнее — так это правда.
—
Как не сообразить, что она знала
о твоем позднем приходе? — сказал он с досадой, — что женщина не уснет, когда через комнату есть секрет между двумя мужчинами, что она непременно или горничную подошлет, или сама… и не предвидеть! глупо! а все ты да вот этот проклятый стакан лафиту! разболтался! Такой урок от двадцатилетней женщины…
— Она похвасталась, — начал он потом, —
какая у ней школа! у ней школы быть не могло: молода! это она так только… от досады! но теперь она заметила этот магический круг: станет тоже хитрить…
о, я знаю женскую натуру! Но посмотрим…
— Но это все впереди, — продолжал он, — теперь займемся твоим делом, Александр.
О чем мы говорили? да! ты, кажется, хотел убить, что ли, свою, эту…
как ее?
Вспомните
о летах вашей молодости, — всхлипывая, говорил Александр, — ужели вы покойно и равнодушно могли бы перенести самое горькое оскорбление,
какое только судьба посылает человеку?
Ему как-то нравилось играть роль страдальца. Он был тих, важен, туманен,
как человек, выдержавший, по его словам, удар судьбы, — говорил
о высоких страданиях,
о святых, возвышенных чувствах, смятых и втоптанных в грязь — «и кем? — прибавлял он, — девчонкой, кокеткой и презренным развратником, мишурным львом. Неужели судьба послала меня в мир для того, чтоб все, что было во мне высокого, принести в жертву ничтожеству?»