Неточные совпадения
Аянов и Райский пошли
по улице, кивая, раскланиваясь и пожимая
руки направо и налево.
Но чертить зрачки, носы, линии лба, ушей и
рук по сту раз — ему было до смерти скучно.
Он стал было учиться, сначала на скрипке у Васюкова, — но вот уже неделю водит смычком взад и вперед: а, с, g, тянет за ним Васюков, а смычок дерет ему уши. То захватит он две струны разом, то
рука дрожит от слабости: — нет! Когда же Васюков играет — точно
по маслу
рука ходит.
Учитель-немец, как Васюков, прежде всего исковеркал ему
руки и начал притопывать ногой и напевать, следя за каждым ударом
по клавишу: а-а-у-у-о-о.
Скоро он перегнал розовеньких уездных барышень и изумлял их силою и смелостью игры, пальцы бегали свободно и одушевленно. Они еще сидят на каком-то допотопном рондо да на сонатах в четыре
руки, а он перескочил через школу и через сонаты, сначала на кадрили, на марши, а потом на оперы, проходя курс
по своей программе, продиктованной воображением и слухом.
Тит Никоныч был джентльмен
по своей природе. У него было тут же, в губернии, душ двести пятьдесят или триста — он хорошенько не знал, никогда в имение не заглядывал и предоставлял крестьянам делать, что хотят, и платить ему оброку, сколько им заблагорассудится. Никогда он их не поверял. Возьмет стыдливо привезенные деньги, не считая, положит в бюро, а мужикам махнет
рукой, чтоб ехали, куда хотят.
Потом повели в конюшню, оседлали лошадей, ездили в манеже и
по двору, и Райский ездил. Две дочери, одна черненькая, другая беленькая, еще с красненькими, длинными, не
по росту, кистями
рук, как бывает у подрастающих девиц, но уже затянутые в корсет и бойко говорящие французские фразы, обворожили юношу.
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его
по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою
руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и я не отняла
руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
Звуки не те: не мычанье, не повторение трудных пассажей слышит он. Сильная
рука водила смычком, будто
по нервам сердца: звуки послушно плакали и хохотали, обдавали слушателя точно морской волной, бросали в пучину и вдруг выкидывали на высоту и несли в воздушное пространство.
Кирилов махнул
рукой и начал ходить
по комнате.
— Вот видите, братец, — живо заговорила она, весело бегая глазами
по его глазам, усам, бороде, оглядывая
руки, платье, даже взглянув на сапоги, — видите, какая бабушка, говорит, что я не помню, — а я помню, вот, право, помню, как вы здесь рисовали: я тогда у вас на коленях сидела…
Он прижал ее
руку к груди и чувствовал, как у него бьется сердце, чуя близость… чего? наивного, милого ребенка, доброй сестры или… молодой, расцветшей красоты? Он боялся, станет ли его на то, чтоб наблюдать ее, как артисту, а не отдаться,
по обыкновению, легкому впечатлению?
Другой сидит
по целым часам у ворот, в картузе, и в мирном бездействии смотрит на канаву с крапивой и на забор на противоположной стороне. Давно уж мнет носовой платок в
руках — и все не решается высморкаться: лень.
Она быстро опять сняла у него фуражку с головы; он машинально обеими
руками взял себя за голову, как будто освидетельствовал, что фуражки опять нет, и лениво пошел за ней,
по временам робко и с удивлением глядя на нее.
Это кошачье проворство движений
рук,
рука, чуть не задевающая его
по носу, наконец прижатая к груди щека кружили ему голову.
Она вечно двигалась, делала что-нибудь, и когда остановится без дела, то
руки хранят прием,
по которому видно, что она только что делала что-нибудь или собирается делать.
Марина была не то что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро
по предметам, ни на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в
руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог знает что!
Она даже не радела слишком о своем туалете, особенно когда разжаловали ее в чернорабочие: платье на ней толстое, рукава засучены, шея и
руки по локоть грубы от загара и от работы; но сейчас же, за чертой загара, начиналась белая мягкая кожа.
И бабушка настояла, чтоб подали кофе. Райский с любопытством глядел на барыню, набеленную пудрой, в локонах, с розовыми лентами на шляпке и на груди, значительно открытой, и в ботинке пятилетнего ребенка, так что кровь от этого прилила ей в голову. Перчатки были новые, желтые, лайковые, но они лопнули
по швам, потому что были меньше
руки.
Она ласкает их, кормит, лакомит, раздражает их самолюбие. Они адски едят, пьют, накурят и уйдут. А она под
рукой распускает слух, что тот или другой «страдает»
по ней.
Он
по утрам с удовольствием ждал, когда она, в холстинковой блузе, без воротничков и нарукавников, еще с томными, не совсем прозревшими глазами, не остывшая от сна, привставши на цыпочки, положит ему
руку на плечо, чтоб разменяться поцелуем, и угощает его чаем, глядя ему в глаза, угадывая желания и бросаясь исполнять их. А потом наденет соломенную шляпу с широкими полями, ходит около него или под
руку с ним
по полю,
по садам — и у него кровь бежит быстрее, ему пока не скучно.
Глядел и на ту картину, которую до того верно нарисовал Беловодовой, что она,
по ее словам, «дурно спала ночь»: на тупую задумчивость мужика, на грубую, медленную и тяжелую его работу — как он тянет ременную лямку, таща барку, или, затерявшись в бороздах нивы, шагает медленно, весь в поту, будто несет на
руках и соху и лошадь вместе — или как беременная баба, спаленная зноем, возится с серпом во ржи.
«Все молчит: как привыкнешь к нему?» — подумала она и беспечно опять склонилась головой к его голове, рассеянно пробегая усталым взглядом
по небу,
по сверкавшим сквозь ветви звездам, глядела на темную массу леса, слушала шум листьев и задумалась, наблюдая, от нечего делать, как под
рукой у нее бьется в левом боку у Райского.
Руки у него длинные, кисти
рук большие, правильные и цепкие. Взгляд серых глаз был или смелый, вызывающий, или
по большей части холодный и ко всему небрежный.
— Что тебе, леший, не спится? — сказала она и, согнув одно бедро, скользнула проворно мимо его, — бродит
по ночам! Ты бы хоть лошадям гривы заплетал, благо нет домового! Срамит меня только перед господами! — ворчала она, несясь, как сильф, мимо его, с тарелками, блюдами, салфетками и хлебами в обеих
руках, выше головы, но так, что ни одна тарелка не звенела, ни ложка, ни стакан не шевелились у ней.
Он пожимал плечами, как будто озноб пробегал у него
по спине, морщился и, заложив
руки в карманы, ходил
по огороду,
по саду, не замечая красок утра, горячего воздуха, так нежно ласкавшего его нервы, не смотрел на Волгу, и только тупая скука грызла его. Он с ужасом видел впереди ряд длинных, бесцельных дней.
Она спрятала книгу в шкаф и села против него, сложив
руки на груди и рассеянно глядя
по сторонам, иногда взглядывая в окно, и, казалось, забывала, что он тут. Только когда он будил ее внимание вопросом, она обращала на него простой взгляд.
Иногда она как будто прочтет упрек в глазах бабушки, и тогда особенно одолеет ею дикая, порывистая деятельность. Она примется помогать Марфеньке
по хозяйству, и в пять, десять минут, все порывами, переделает бездну, возьмет что-нибудь в
руки, быстро сделает, оставит, забудет, примется за другое, опять сделает и выйдет из этого так же внезапно, как войдет.
— И я добра вам хочу. Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна, не с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный человек, целовал бы у вас
руки, вместо вас ходил бы
по полям, под
руку водил бы в сад, в пикет с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
Он схватил старушку за
руку, из которой выскочил и покатился
по полу серебряный рубль, приготовленный бабушкой, чтоб послать к Ватрухину за мадерой.
— Ну, иной раз и сам: правда, святая правда! Где бы помолчать, пожалуй, и пронесло бы, а тут зло возьмет, не вытерпишь, и пошло! Сама посуди: сядешь в угол, молчишь: «Зачем сидишь, как чурбан, без дела?» Возьмешь дело в
руки: «Не трогай, не суйся, где не спрашивают!» Ляжешь: «Что все валяешься?» Возьмешь кусок в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из
рук да швырнут на пол! Вот мое житье — как перед Господом Богом! Только и света что в палате да
по добрым людям.
Он послал ей
рукой поцелуй и получил в ответ милый поклон. Раза два он уже подъезжал верхом к ее окну и заговорил с ней, доложив ей, как она хороша, как он
по уши влюблен в нее.
Ты забыл, что, бывало, в молодости, когда ты приносил бумаги из палаты к моему отцу, ты при мне сесть не смел и
по праздникам получал не раз из моих
рук подарки.
Он наклонился к ней и, по-видимому, хотел привести свое намерение в исполнение. Она замахала
руками в непритворном страхе, встала с кушетки, подняла штору, оправилась и села прямо, но лицо у ней горело лучами торжества. Она была озарена каким-то блеском — и, опустив томно голову на плечо, шептала сладостно...
Она вскочила с места, схватила его за
руки и три раза повернулась с ним
по комнате, как в вальсе.
— Нет, нет, — всё помню, всё помню! — И она вертела его за
руки по комнате.
Она все металась и стонала, волосы у ней густой косой рассыпались
по плечам и груди. Он стал на колени, поцелуями зажимал ей рот, унимал стоны, целовал
руки, глаза.
Наконец он уткнулся в плетень, ощупал его
рукой, хотел поставить ногу в траву — поскользнулся и провалился в канаву. С большим трудом выкарабкался он из нее, перелез через плетень и вышел на дорогу.
По этой крутой и опасной горе ездили мало, больше мужики, порожняком, чтобы не делать большого объезда, в телегах, на своих смирных, запаленных, маленьких лошадях в одиночку.
Потом лесничий воротился в переднюю, снял с себя всю мокрую амуницию, длинные охотничьи сапоги, оправился, отряхнулся, всеми пятью пальцами
руки, как граблями, провел
по густым волосам и спросил у людей веничка или щетку.
Не раз от этих потех Тушин недели
по три лежал с завязанной
рукой, с попорченным ухарской тройкой плечом, а иногда с исцарапанным медвежьей лапой лбом.
Соловей лил свои трели. Марфеньку обняло обаяние теплой ночи. Мгла, легкий шелест листьев и щелканье соловья наводили на нее дрожь. Она оцепенела в молчании и
по временам от страха ловила
руку Викентьева. А когда он сам брал ее за
руку, она ее отдергивала.
Она наклонилась и увидела покойно сидящего на заборе человека, судя
по платью и
по лицу, не простолюдина, не лакея, а
по летам — не школьника. Он держал в
руках несколько яблок и готовился спрыгнуть.
Он подал Вере
руку и почти втащил ее в беседку
по сломанным ступеням.
Он взял ее под
руку, и они тихо пошли
по тропинке луга.
Она, не глядя на него, своей
рукой устранила его
руки и, едва касаясь ногами травы, понеслась
по лугу, не оглянулась назад и скрылась за деревьями сада, в аллее, ведущей к обрыву.
Губернатор ласково хлопнул
рукой по его ладони и повел к себе, показал экипаж, удобный и покойный, — сказал, что и кухня поедет за ним, и карты захватит. «В пикет будем сражаться, — прибавил он, — и мне веселее ехать, чем с одним секретарем, которому много будет дела».
Кузина твоя увлеклась по-своему, не покидая гостиной, а граф Милари добивался свести это на большую дорогу — и говорят (это папа разболтал), что между ними бывали живые споры, что он брал ее за
руку, а она не отнимала, у ней даже глаза туманились слезой, когда он, недовольный прогулками верхом у кареты и приемом при тетках, настаивал на большей свободе, — звал в парк вдвоем, являлся в другие часы, когда тетки спали или бывали в церкви, и, не успевая, не показывал глаз
по неделе.
— Я очень обрадовалась вам, брат, все смотрела в окно, прислушиваясь к стуку экипажей… — сказала она и, наклонив голову, в раздумье, тише пошла подле него, все держа свою
руку на его плече и
по временам сжимая сильно, как птицы когти, свои тонкие пальцы.
Она выходила гулять, когда он пришел. Глаза у ней были, казалось, заплаканы, нервы видимо упали, движения были вялы, походка медленна. Он взял ее под
руку, и так как она направлялась из сада к полю, он думал, что она идет к часовне, повел ее
по лугу и
по дорожке туда.
В глазах был испуг и тревога. Она несколько раз трогала лоб
рукой и села было к столу, но в ту же минуту встала опять, быстро сдернула с плеч платок и бросила в угол за занавес, на постель, еще быстрее отворила шкаф, затворила опять, ища чего-то глазами
по стульям, на диване — и, не найдя, что ей нужно, села на стул, по-видимому, в изнеможении.