Неточные совпадения
На всякую другую жизнь у него
не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех, какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей, дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот
где вращалась жизнь его, и он
не порывался из этого круга, находя в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
Она была отличнейшая женщина по сердцу, но далее своего уголка ничего знать
не хотела, и там в тиши, среди садов и рощ, среди семейных и хозяйственных хлопот маленького размера, провел Райский несколько лет, а чуть подрос, опекун поместил его в гимназию,
где окончательно изгладились из памяти мальчика все родовые предания фамилии о прежнем богатстве и родстве с другими старыми домами.
— И я
не удивлюсь, — сказал Райский, — хоть рясы и
не надену, а проповедовать могу — и искренно, всюду,
где замечу ложь, притворство, злость — словом, отсутствие красоты, нужды нет, что сам бываю безобразен… Натура моя отзывается на все, только разбуди нервы — и пойдет играть!.. Знаешь что, Аянов: у меня давно засела серьезная мысль — писать роман. И я хочу теперь посвятить все свое время на это.
Между тем писать выучился Райский быстро, читал со страстью историю, эпопею, роман, басню, выпрашивал,
где мог, книги, но с фактами, а умозрений
не любил, как вообще всего, что увлекало его из мира фантазии в мир действительный.
В службе название пустого человека привинтилось к нему еще крепче. От него
не добились ни одной докладной записки, никогда
не прочел он ни одного дела, между тем вносил веселье, смех и анекдоты в ту комнату,
где сидел. Около него всегда куча народу.
Нарисовав эту головку, он уже
не знал предела гордости. Рисунок его выставлен с рисунками старшего класса на публичном экзамене, и учитель мало поправлял, только кое-где слабые места покрыл крупными, крепкими штрихами, точно железной решеткой, да в волосах прибавил три, четыре черные полосы, сделал по точке в каждом глазу — и глаза вдруг стали смотреть точно живые.
— Картины, книги:
где? Как это я
не вспомнил о них! Ай да Верочка!
То писал он стихи и читал громко, упиваясь музыкой их, то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то ждал впереди —
не знал чего, но вздрагивал страстно, как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения, видя тот мир,
где все слышатся звуки,
где все носятся картины,
где плещет, играет, бьется другая, заманчивая жизнь, как в тех книгах, а
не та, которая окружает его…
— У вас есть талант,
где вы учились? — сказали ему, — только… вон эта рука длинна… да и спина
не так… рисунок
не верен!
Три полотна переменил он и на четвертом нарисовал ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и лицо Андромахи и ребенка. Но рук
не доделал: «Это последнее дело, руки!» — думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как, что наскоро прочел у Гомера: других источников под рукой
не было, а
где их искать и скоро ли найдешь?
Профессор спросил Райского,
где он учился, подтвердил, что у него талант, и разразился сильной бранью, узнав, что Райский только раз десять был в академии и с бюстов
не рисует.
— Нет, нет, кузина:
не так рассказываете. Начните, пожалуйста, с воспитания. Как,
где вы воспитывались? Прежде расскажите ту «глупость»…
—
Не все мужчины — Беловодовы, — продолжал он, —
не побоится друг ваш дать волю сердцу и языку, а услыхавши раз голос сердца, пожив в тишине, наедине — где-нибудь в чухонской деревне, вы ужаснетесь вашего света.
— Я думала, ты утешишь меня. Мне так было скучно одной и страшно… — Она вздрогнула и оглянулась около себя. — Книги твои все прочла, вон они, на стуле, — прибавила она. — Когда будешь пересматривать, увидишь там мои заметки карандашом; я подчеркивала все места,
где находила сходство… как ты и я… любили… Ох, устала,
не могу говорить… — Она остановилась, смочила языком горячие губы. — Дай мне пить, вон там, на столе!
— Я преступник!.. если
не убил, то дал убить ее: я
не хотел понять ее, искал ада и молний там,
где был только тихий свет лампады и цветы. Что же я такое, Боже мой! Злодей! Ужели я…
Это был
не подвиг, а долг. Без жертв, без усилий и лишений нельзя жить на свете: «Жизнь —
не сад, в котором растут только одни цветы», — поздно думал он и вспомнил картину Рубенса «Сад любви»,
где под деревьями попарно сидят изящные господа и прекрасные госпожи, а около них порхают амуры.
Глаза, как у лунатика, широко открыты,
не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость,
не замечает,
где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом,
не дичится этого шума,
не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Где вам! вы — барин, вы родились
не в яслях искусства, а в шелку, в бархате.
— Чтоб слышать вас. Вы много, конечно, преувеличиваете, но иногда объясняете верно там,
где я понимаю, но
не могу сама сказать,
не умею…
Улыбка, дружеский тон, свободная поза — все исчезло в ней от этого вопроса. Перед ним холодная, суровая, чужая женщина. Она была так близка к нему, а теперь казалась где-то далеко, на высоте,
не родня и
не друг ему.
Женская фигура, с лицом Софьи, рисовалась ему белой, холодной статуей, где-то в пустыне, под ясным, будто лунным небом, но без луны; в свете, но
не солнечном, среди сухих нагих скал, с мертвыми деревьями, с нетекущими водами, с странным молчанием. Она, обратив каменное лицо к небу, положив руки на колени, полуоткрыв уста, кажется, жаждала пробуждения.
«
Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего этого материала может выйти разве пролог к роману! а самый роман — впереди, или вовсе
не будет его! Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а
не роман у живых людей, с огнем, движением, страстью!»
—
Где ты пропадал? Ведь я тебя целую неделю жду: спроси Марфеньку — мы
не спали до полуночи, я глаза проглядела. Марфенька испугалась, как увидела тебя, и меня испугала — точно сумасшедшая прибежала. Марфенька!
где ты? Поди сюда.
— Какой ты нехороший стал… — сказала она, оглядывая его, — нет, ничего, живет! загорел только! Усы тебе к лицу. Зачем бороду отпускаешь! Обрей, Борюшка, я
не люблю… Э, э! Кое-где седые волоски: что это, батюшка мой, рано стареться начал!
—
Где ей помнить: ей и пяти лет
не было…
—
Не бывать этому! — пылко воскликнула Бережкова. — Они
не нищие, у них по пятидесяти тысяч у каждой. Да после бабушки втрое, а может быть, и побольше останется: это все им!
Не бывать,
не бывать! И бабушка твоя, слава Богу,
не нищая! У ней найдется угол, есть и клочок земли, и крышка,
где спрятаться! Богач какой, гордец, в дар жалует!
Не хотим,
не хотим! Марфенька!
Где ты? Иди сюда!
— Бесстыдница! — укоряла она Марфеньку. —
Где ты выучилась от чужих подарки принимать? Кажется, бабушка
не тому учила; век свой чужой копейкой
не поживилась… А ты
не успела и двух слов сказать с ним и уж подарки принимаешь. Стыдно, стыдно! Верочка ни за что бы у меня
не приняла: та — гордая!
Он
не то умер,
не то уснул или задумался. Растворенные окна зияли, как разверзтые, но
не говорящие уста; нет дыхания,
не бьется пульс. Куда же убежала жизнь?
Где глаза и язык у этого лежащего тела? Все пестро, зелено, и все молчит.
—
Не можете ли вы мне сказать,
где здесь живет учитель Леонтий Козлов? — спросил Райский.
Вышедши на улицу, он наткнулся на какого-то прохожего и спросил,
не знает ли он,
где живет учитель Леонтий Козлов.
Редко
где встретишь теперь небритых, нечесаных ученых, с неподвижным и вечно задумчивым взглядом, с одною, вертящеюся около науки речью, с односторонним, ушедшим в науку умом, иногда и здравым смыслом, неловких, стыдливых, убегающих женщин, глубокомысленных, с забавною рассеянностью и с умилительной младенческой простотой, — этих мучеников, рыцарей и жертв науки. И педант науки — теперь стал анахронизмом, потому что ею
не удивишь никого.
Глядя на него, еще на ребенка, непременно скажешь, что и ученые, по крайней мере такие, как эта порода, подобно поэтам, тоже — nascuntur. [рождаются (лат.).] Всегда, бывало, он с растрепанными волосами, с блуждающими где-то глазами, вечно копающийся в книгах или в тетрадях, как будто у него
не было детства,
не было нерва — шалить, резвиться.
Фактические знания его были обширны и
не были стоячим болотом,
не строились, как у некоторых из усидчивых семинаристов в уме строятся кладбища,
где прибавляется знание за знанием, как строится памятник за памятником, и все они порастают травой и безмолвствуют.
Он был так беден, как нельзя уже быть беднее. Жил в каком-то чуланчике, между печкой и дровами, работал при свете плошки, и если б
не симпатия товарищей, он
не знал бы,
где взять книг, а иногда белья и платья.
Но
где Уленьке было заметить такую красоту? Она заметила только, что у него то на вицмундире пуговицы нет, то панталоны разорваны или худые сапоги. Да еще странно казалось ей, что он ни разу
не посмотрел на нее пристально, а глядел как на стену, на скатерть.
«Что это такое, что же это!.. Она, кажется, добрая, — вывел он заключение, — если б она только смеялась надо мной, то пуговицы бы
не пришила. И
где она взяла ее? Кто-нибудь из наших потерял!»
Не все, конечно; нельзя всего:
где наготы много, я там прималчиваю…
—
Где это вы пропадали, братец? Как на вас сердится бабушка! — сказала она, — просто
не глядит.
— Бабушка! заключим договор, — сказал Райский, — предоставим полную свободу друг другу и
не будем взыскательны! Вы делайте, как хотите, и я буду делать, что и как вздумаю… Обед я ваш съем сегодня за ужином, вино выпью и ночь всю пробуду до утра, по крайней мере сегодня. А куда завтра денусь,
где буду обедать и
где ночую —
не знаю!
— Нет, ты
не огорчай бабушку,
не делай этого! — повелительно сказала бабушка. —
Где завидишь его, беги!
— Обедать,
где попало, лапшу, кашу?
не прийти домой… так, что ли? Хорошо же: вот я буду уезжать в Новоселово, свою деревушку, или соберусь гостить к Анне Ивановне Тушиной, за Волгу: она давно зовет, и возьму все ключи,
не велю готовить, а ты вдруг придешь к обеду: что ты скажешь?
А она, кажется, всю жизнь, как по пальцам, знает: ни купцы, ни дворня ее
не обманут, в городе всякого насквозь видит, и в жизни своей, и вверенных ее попечению девочек, и крестьян, и в кругу знакомых — никаких ошибок
не делает, знает, как
где ступить, что сказать, как и своим и чужим добром распорядиться! Словом, как по нотам играет!
Дурак дураком, трех перечесть
не может, лба
не умеет перекрестить, едва знает,
где право,
где лево, ни за сохой, ни в саду: а посуду, чашки, ложки или крестики точит, детские кораблики, игрушки — точно из меди льет!
— Да, да, — говорила бабушка, как будто озираясь, — кто-то стоит да слушает! Ты только
не остерегись, забудь, что можно упасть — и упадешь. Понадейся без оглядки, судьба и обманет, вырвет из рук, к чему протягивал их!
Где меньше всего ждешь, тут и оплеуха…
— Я думаю, — говорил он
не то Марфеньке,
не то про себя, — во что хочешь веруй: в божество, в математику или в философию, жизнь поддается всему. Ты, Марфенька,
где училась?
Я вижу,
где обман, знаю, что все — иллюзия, и
не могу ни к чему привязаться,
не нахожу ни в чем примирения: бабушка
не подозревает обмана ни в чем и ни в ком, кроме купцов, и любовь ее, снисхождение, доброта покоятся на теплом доверии к добру и людям, а если я… бываю снисходителен, так это из холодного сознания принципа, у бабушки принцип весь в чувстве, в симпатии, в ее натуре!
Когда
не было никого в комнате, ей становилось скучно, и она шла туда,
где кто-нибудь есть. Если разговор на минуту смолкнет, ей уж неловко станет, она зевнет и уйдет или сама заговорит.
В будни она ходила в простом шерстяном или холстинковом платье, в простых воротничках, а в воскресенье непременно нарядится, зимой в шерстяное или шелковое, летом в кисейное платье, и держит себя немного важнее, особенно до обедни,
не сядет
где попало,
не примется ни за домашнее дело, ни за рисование, разве после обедни поиграет на фортепиано.
Не было дела, которого бы она
не разумела;
где другому надо час, ей
не нужно и пяти минут.
На жену он и прежде смотрел исподлобья, а потом почти вовсе
не глядел, но всегда знал, в какую минуту
где она, что делает.