Неточные совпадения
Алексеев стал ходить взад и вперед по комнате, потом остановился перед картиной, которую видел тысячу раз
прежде, взглянул мельком в окно, взял какую-то вещь с этажерки, повертел в руках, посмотрел со
всех сторон и положил опять, а там пошел опять ходить, посвистывая, — это
все, чтоб не мешать Обломову встать и умыться. Так прошло минут десять.
Ум и сердце ребенка исполнились
всех картин, сцен и нравов этого быта
прежде, нежели он увидел первую книгу. А кто знает, как рано начинается развитие умственного зерна в детском мозгу? Как уследить за рождением в младенческой душе первых понятий и впечатлений?
Как такой человек мог быть близок Обломову, в котором каждая черта, каждый шаг,
все существование было вопиющим протестом против жизни Штольца? Это, кажется, уже решенный вопрос, что противоположные крайности, если не служат поводом к симпатии, как думали
прежде, то никак не препятствуют ей.
Чувство неловкости, стыда, или «срама», как он выражался, который он наделал, мешало ему разобрать, что это за порыв был; и вообще, что такое для него Ольга? Уж он не анализировал, что прибавилось у него к сердцу лишнее, какой-то комок, которого
прежде не было. В нем
все чувства свернулись в один ком — стыда.
Взгляд ее не следил за ним, как
прежде. Она смотрела на него, как будто давно знала, изучила его, наконец, как будто он ей ничего,
все равно как барон, — словом, он точно не видал ее с год, и она на год созрела.
Не было суровости, вчерашней досады, она шутила и даже смеялась, отвечала на вопросы обстоятельно, на которые бы
прежде не отвечала ничего. Видно было, что она решилась принудить себя делать, что делают другие, чего
прежде не делала. Свободы, непринужденности, позволяющей
все высказать, что на уме, уже не было. Куда
все вдруг делось?
Жизнь ее наполнилась так тихо, незаметно для
всех, что она жила в своей новой сфере, не возбуждая внимания, без видимых порывов и тревог. Она делала то же, что
прежде, для
всех других, но делала
все иначе.
— В чем? А вот в чем! — говорила она, указывая на него, на себя, на окружавшее их уединение. — Разве это не счастье, разве я жила когда-нибудь так?
Прежде я не просидела бы здесь и четверти часа одна, без книги, без музыки, между этими деревьями. Говорить с мужчиной, кроме Андрея Иваныча, мне было скучно, не о чем: я
все думала, как бы остаться одной… А теперь… и молчать вдвоем весело!
Оно бы ничего, но
все эти господа и госпожи смотрели на него так странно; и это, пожалуй, ничего.
Прежде, бывало, иначе на него и не смотрели благодаря его сонному, скучающему взгляду, небрежности в одежде.
— Нет, двое детей со мной, от покойного мужа: мальчик по восьмому году да девочка по шестому, — довольно словоохотливо начала хозяйка, и лицо у ней стало поживее, — еще бабушка наша, больная, еле ходит, и то в церковь только;
прежде на рынок ходила с Акулиной, а теперь с Николы перестала: ноги стали отекать. И в церкви-то
все больше сидит на ступеньке. Вот и только. Иной раз золовка приходит погостить да Михей Андреич.
— Вот-с, в контракте сказано, — говорил Иван Матвеевич, показывая средним пальцем две строки и спрятав палец в рукав, — извольте прочесть: «Буде же я, Обломов, пожелаю
прежде времени съехать с квартиры, то обязан передать ее другому лицу на тех же условиях или, в противном случае, удовлетворить ее, Пшеницыну, сполна платою за
весь год, по первое июня будущего года», прочитал Обломов.
И опять, как
прежде, ему захотелось вдруг всюду, куда-нибудь далеко: и туда, к Штольцу, с Ольгой, и в деревню, на поля, в рощи, хотелось уединиться в своем кабинете и погрузиться в труд, и самому ехать на Рыбинскую пристань, и дорогу проводить, и прочесть только что вышедшую новую книгу, о которой
все говорят, и в оперу — сегодня…
Отчего
прежде, если подгорит жаркое, переварится рыба в ухе, не положится зелени в суп, она строго, но с спокойствием и достоинством сделает замечание Акулине и забудет, а теперь, если случится что-нибудь подобное, она выскочит из-за стола, побежит на кухню, осыплет
всею горечью упреков Акулину и даже надуется на Анисью, а на другой день присмотрит сама, положена ли зелень, не переварилась ли рыба.
Хорошо. А почему
прежде, бывало, с восьми часов вечера у ней слипаются глаза, а в девять, уложив детей и осмотрев, потушены ли огни на кухне, закрыты ли трубы, прибрано ли
все, она ложится — и уже никакая пушка не разбудит ее до шести часов?
Прежде, бывало, ее никто не видал задумчивой, да это и не к лицу ей:
все она ходит да движется, на
все смотрит зорко и видит
все, а тут вдруг, со ступкой на коленях, точно заснет и не двигается, потом вдруг так начнет колотить пестиком, что даже собака залает, думая, что стучатся в ворота.
Все ее хозяйство, толченье, глаженье, просеванье и т. п. —
все это получило новый, живой смысл: покой и удобство Ильи Ильича.
Прежде она видела в этом обязанность, теперь это стало ее наслаждением. Она стала жить по-своему полно и разнообразно.
Боже мой! Что за перемена! Она и не она. Черты ее, но она бледна, глаза немного будто впали, и нет детской усмешки на губах, нет наивности, беспечности. Над бровями носится не то важная, не то скорбная мысль, глаза говорят много такого, чего не знали, не говорили
прежде. Смотрит она не по-прежнему, открыто, светло и покойно; на
всем лице лежит облако или печали, или тумана.
Началась исповедь Ольги, длинная, подробная. Она отчетливо, слово за словом, перекладывала из своего ума в чужой
все, что ее так долго грызло, чего она краснела, чем
прежде умилялась, была счастлива, а потом вдруг упала в омут горя и сомнений.
— Теперь брат ее съехал, жениться вздумал, так хозяйство, знаешь, уж не такое большое, как
прежде. А бывало, так у ней
все и кипит в руках! С утра до вечера так и летает: и на рынок, и в Гостиный двор… Знаешь, я тебе скажу, — плохо владея языком, заключил Обломов, — дай мне тысячи две-три, так я бы тебя не стал потчевать языком да бараниной; целого бы осетра подал, форелей, филе первого сорта. А Агафья Матвевна без повара чудес бы наделала — да!
Все в доме Пшеницыной дышало таким обилием и полнотой хозяйства, какой не бывало и
прежде, когда Агафья Матвеевна жила одним домом с братцем.
Про Захара и говорить нечего: этот из серого фрака сделал себе куртку, и нельзя решить, какого цвета у него панталоны, из чего сделан его галстук. Он чистит сапоги, потом спит, сидит у ворот, тупо глядя на редких прохожих, или, наконец, сидит в ближней мелочной лавочке и делает
все то же и так же, что делал
прежде, сначала в Обломовке, потом в Гороховой.