Неточные совпадения
Захар не старался изменить не только данного ему Богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось
по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства
дома Обломовых.
— Ах, какой
дом! Нынешнюю зиму
по средам меньше пятидесяти человек не бывало, а иногда набиралось до ста…
— На вас не угодишь. Да мало ли
домов! Теперь у всех дни: у Савиновых
по четвергам обедают, у Маклашиных — пятницы, у Вязниковых — воскресенья, у князя Тюменева — середы. У меня все дни заняты! — с сияющими глазами заключил Волков.
«Увяз, любезный друг,
по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати
дома — несчастный!»
Он учился всем существующим и давно не существующим правам, прошел курс и практического судопроизводства, а когда,
по случаю какой-то покражи в
доме, понадобилось написать бумагу в полицию, он взял лист бумаги, перо, думал, думал, да и послал за писарем.
Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается
по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся на чей-то четырехэтажный
дом.
Так пускал он в ход свои нравственные силы, так волновался часто
по целым дням, и только тогда разве очнется с глубоким вздохом от обаятельной мечты или от мучительной заботы, когда день склонится к вечеру и солнце огромным шаром станет великолепно опускаться за четырехэтажный
дом.
Этот рыцарь был и со страхом и с упреком. Он принадлежал двум эпохам, и обе положили на него печать свою. От одной перешла к нему
по наследству безграничная преданность к
дому Обломовых, а от другой, позднейшей, утонченность и развращение нравов.
Проходя
по комнате, он заденет то ногой, то боком за стол, за стул, не всегда попадает прямо в отворенную половину двери, а ударится плечом о другую, и обругает при этом обе половинки, или хозяина
дома, или плотника, который их делал.
Его клонило к неге и мечтам; он обращал глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно было на самом зените и только обливало ослепительным блеском известковую стену
дома, за который закатывалось
по вечерам в виду Обломова. «Нет, прежде дело, — строго подумал он, — а потом…»
— Что ж, хоть бы и уйти? — заметил Захар. — Отчего же и не отлучиться на целый день? Ведь нездорово сидеть
дома. Вон вы какие нехорошие стали! Прежде вы были как огурчик, а теперь, как сидите, Бог знает на что похожи. Походили бы
по улицам, посмотрели бы на народ или на другое что…
— Да как это язык поворотился у тебя? — продолжал Илья Ильич. — А я еще в плане моем определил ему особый
дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный
по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он все еще недоволен, в «другие» пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит!
Вот тут мой и
дом, и огород, тут и ноги протяну! — говорил он, с яростью ударяя
по лежанке.
Потом мать, приласкав его еще, отпускала гулять в сад,
по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка одного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от
дома, а главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке, пользовавшееся дурною репутацией.
Ему страсть хочется взбежать на огибавшую весь
дом висячую галерею, чтоб посмотреть оттуда на речку; но галерея ветха, чуть-чуть держится, и
по ней дозволяется ходить только «людям», а господа не ходят.
Задумывается ребенок и все смотрит вокруг: видит он, как Антип поехал за водой, а
по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка казалась с
дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза
по лугу и вдруг двинулась за гору, а Антип еще и со двора не успел съехать.
Можно было пройти
по всему
дому насквозь и не встретить ни души; легко было обокрасть все кругом и свезти со двора на подводах: никто не помешал бы, если б только водились воры в том краю.
И в
доме мало-помалу нарушалась тишина: в одном углу где-то скрипнула дверь; послышались
по двору чьи-то шаги; на сеновале кто-то чихнул.
Смерть у них приключалась от вынесенного перед тем из
дома покойника головой, а не ногами из ворот; пожар — от того, что собака выла три ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворот, а ели все то же,
по стольку же и спали по-прежнему на голой траве; воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры от лучины все-таки сбрасывали в трещину гнилого пола.
Это частью делалось
по привычке, частью из экономии. На всякий предмет, который производился не
дома, а приобретался покупкою, обломовцы были до крайности скупы.
Общий хохот покрыл его голос. Напрасно он силился досказать историю своего падения: хохот разлился
по всему обществу, проник до передней и до девичьей, объял весь
дом, все вспомнили забавный случай, все хохочут долго, дружно, несказанно, как олимпийские Боги. Только начнут умолкать, кто-нибудь подхватит опять — и пошло писать.
Других болезней почти и не слыхать было в
дому и деревне; разве кто-нибудь напорется на какой-нибудь кол в темноте, или свернется с сеновала, или с крыши свалится доска да ударит
по голове.
И нежные родители продолжали приискивать предлоги удерживать сына
дома. За предлогами, и кроме праздников, дело не ставало. Зимой казалось им холодно, летом
по жаре тоже не годится ехать, а иногда и дождь пойдет, осенью слякоть мешает. Иногда Антипка что-то сомнителен покажется: пьян не пьян, а как-то дико смотрит: беды бы не было, завязнет или оборвется где-нибудь.
А в
доме гвалт: Илюши нет! Крик, шум. На двор выскочил Захарка, за ним Васька, Митька, Ванька — все бегут, растерянные,
по двору.
— А! Ты еще разговаривать? — отвечал лакей. — Я за тобой
по всему
дому бегаю, а ты здесь!
Бывало и то, что отец сидит в послеобеденный час под деревом в саду и курит трубку, а мать вяжет какую-нибудь фуфайку или вышивает
по канве; вдруг с улицы раздается шум, крики, и целая толпа людей врывается в
дом.
Штольц познакомил Обломова с Ольгой и ее теткой. Когда Штольц привел Обломова в
дом к Ольгиной тетке в первый раз, там были гости. Обломову было тяжело и,
по обыкновению, неловко.
Он не спал всю ночь: грустный, задумчивый проходил он взад и вперед
по комнате; на заре ушел из
дома, ходил
по Неве,
по улицам, Бог знает, что чувствуя, о чем думая…
«Что наделал этот Обломов! О, ему надо дать урок, чтоб этого вперед не было! Попрошу ma tante [тетушку (фр.).] отказать ему от
дома: он не должен забываться… Как он смел!» — думала она, идя
по парку; глаза ее горели…
В ней даже есть робость, свойственная многим женщинам: она, правда, не задрожит, увидя мышонка, не упадет в обморок от падения стула, но побоится пойти подальше от
дома, своротит, завидя мужика, который ей покажется подозрительным, закроет на ночь окно, чтоб воры не влезли, — все по-женски.
Она долго не спала, долго утром ходила одна в волнении
по аллее, от парка до
дома и обратно, все думала, думала, терялась в догадках, то хмурилась, то вдруг вспыхивала краской и улыбалась чему-то, и все не могла ничего решить. «Ах, Сонечка! — думала она в досаде. — Какая счастливая! Сейчас бы решила!»
Обломов отправился на Выборгскую сторону, на новую свою квартиру. Долго он ездил между длинными заборами
по переулкам. Наконец отыскали будочника; тот сказал, что это в другом квартале, рядом, вот
по этой улице — и он показал еще улицу без
домов, с заборами, с травой и с засохшими колеями из грязи.
— Да, у нас много кур; мы продаем яйца и цыплят. Здесь,
по этой улице, с дач и из графского
дома всё у нас берут, — отвечала она, поглядев гораздо смелее на Обломова.
— Какая холодная вода, совсем рука оледенела! Боже мой! Как весело, как хорошо! — продолжала она, глядя
по сторонам. — Поедем завтра опять, только уж прямо из
дома…
Захар и Анисья думали, что он,
по обыкновению, не будет обедать
дома, и не спрашивали его, что готовить.
Так проходили дни. Илья Ильич скучал, читал, ходил
по улице, а
дома заглядывал в дверь к хозяйке, чтоб от скуки перемолвить слова два. Он даже смолол ей однажды фунта три кофе с таким усердием, что у него лоб стал мокрый.
Чего ж надеялся Обломов? Он думал, что в письме сказано будет определительно, сколько он получит дохода, и, разумеется, как можно больше, тысяч, например, шесть, семь; что
дом еще хорош, так что
по нужде в нем можно жить, пока будет строиться новый; что, наконец, поверенный пришлет тысячи три, четыре, — словом, что в письме он прочтет тот же смех, игру жизни и любовь, что читал в записках Ольги.
— Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим еще, что будет, да и того… Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в
доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он
по вечерам сидит у нее, не хочет.
— То-то само! Сидел бы
дома да твердил уроки, чем бегать
по улицам! Вот когда Илья Ильич опять скажет, что ты по-французски плохо учишься, — я и сапоги сниму: поневоле будешь сидеть за книжкой!
— А знаешь, что делается в Обломовке? Ты не узнаешь ее! — сказал Штольц. — Я не писал к тебе, потому что ты не отвечаешь на письма. Мост построен,
дом прошлым летом возведен под крышу. Только уж об убранстве внутри ты хлопочи сам,
по своему вкусу — за это не берусь. Хозяйничает новый управляющий, мой человек. Ты видел в ведомости расходы…
— На вот, я тебе подарю, не хочешь ли? — прибавил он. — Что с нее взять?
Дом, что ли, с огородишком? И тысячи не дадут: он весь разваливается. Да что я, нехристь, что ли, какой?
По миру ее пустить с ребятишками?
Там караулила Ольга Андрея, когда он уезжал из
дома по делам, и, завидя его, спускалась вниз, пробегала великолепный цветник, длинную тополевую аллею и бросалась на грудь к мужу, всегда с пылающими от радости щеками, с блещущим взглядом, всегда с одинаким жаром нетерпеливого счастья, несмотря на то, что уже пошел не первый и не второй год ее замужества.
— Кого вам? — спросит он и, услыхав имя Ильи Ильича или хозяйки
дома, молча укажет крыльцо и примется опять рубить дрова, а посетитель
по чистой, усыпанной песком тропинке пойдет к крыльцу, на ступеньках которого постлан простой, чистый коврик, дернет за медную, ярко вычищенную ручку колокольчика, и дверь отворит Анисья, дети, иногда сама хозяйка или Захар — Захар после всех.
Она пополнела; грудь и плечи сияли тем же довольством и полнотой, в глазах светились кротость и только хозяйственная заботливость. К ней воротились то достоинство и спокойствие, с которыми она прежде властвовала над
домом, среди покорных Анисьи, Акулины и дворника. Она по-прежнему не ходит, а будто плавает, от шкафа к кухне, от кухни к кладовой, и мерно, неторопливо отдает приказания с полным сознанием того, что делает.
Первенствующую роль в
доме играла супруга братца, Ирина Пантелеевна, то есть она предоставляла себе право вставать поздно, пить три раза кофе, переменять три раза платье в день и наблюдать только одно
по хозяйству, чтоб ее юбки были накрахмалены как можно крепче. Более она ни во что не входила, и Агафья Матвеевна по-прежнему была живым маятником в
доме: она смотрела за кухней и столом, поила весь
дом чаем и кофе, обшивала всех, смотрела за бельем, за детьми, за Акулиной и за дворником.
С полгода
по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в
дому, убиваясь горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто
по ночам не смыкала глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково у ней на душе.
— А ваша хозяйка все плачет
по муже, — говорил кухарке лавочник на рынке, у которого брали в
дом провизию.