Неточные совпадения
— В самом
деле не видать книг у вас! — сказал Пенкин. — Но, умоляю вас, прочтите
одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника к падшей женщине». Я не могу вам сказать, кто автор: это еще секрет.
Но все это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к
делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в
одном департаменте, да потом и забыл о нем.
Илье Ильичу не нужно было пугаться так своего начальника, доброго и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного не сделал, подчиненные были как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не требует, а все просит.
Дело сделать — просит, в гости к себе — просит и под арест сесть — просит. Он никогда никому не сказал ты; всем вы: и
одному чиновнику и всем вместе.
Один Захар, обращающийся всю жизнь около своего барина, знал еще подробнее весь его внутренний быт; но он был убежден, что они с барином
дело делают и живут нормально, как должно, и что иначе жить не следует.
— Вот у вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А на новой квартире, — продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся ему картиной переезда, —
дня в три не разберутся, все не на своем месте: картины у стен, на полу, галоши на постели, сапоги в
одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь, — нет, никто не знает — где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда…
Весь уголок верст на пятнадцать или на двадцать вокруг представлял ряд живописных этюдов, веселых, улыбающихся пейзажей. Песчаные и отлогие берега светлой речки, подбирающийся с холма к воде мелкий кустарник, искривленный овраг с ручьем на
дне и березовая роща — все как будто было нарочно прибрано
одно к
одному и мастерски нарисовано.
По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи с холмов, оттает земля и задымится теплым паром; скинет крестьянин полушубок, выйдет в
одной рубашке на воздух и, прикрыв глаза рукой, долго любуется солнцем, с удовольствием пожимая плечами; потом он потянет опрокинутую вверх
дном телегу то за
одну, то за другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой праздно лежащую под навесом соху, готовясь к обычным трудам.
Грозы не страшны, а только благотворны там бывают постоянно в
одно и то же установленное время, не забывая почти никогда Ильина
дня, как будто для того, чтоб поддержать известное предание в народе. И число и сила ударов, кажется, всякий год
одни и те же, точно как будто из казны отпускалась на год на весь край известная мера электричества.
Пекли исполинский пирог, который сами господа ели еще на другой
день; на третий и четвертый
день остатки поступали в девичью; пирог доживал до пятницы, так что
один совсем черствый конец, без всякой начинки, доставался, в виде особой милости, Антипу, который, перекрестясь, с треском неустрашимо разрушал эту любопытную окаменелость, наслаждаясь более сознанием, что это господский пирог, нежели самым пирогом, как археолог, с наслаждением пьющий дрянное вино из черепка какой-нибудь тысячелетней посуды.
От этого и диван в гостиной давным-давно весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Ивановича только называется кожаным, а в самом-то
деле оно — не то мочальное, не то веревочное: кожи-то осталось только на спинке
один клочок, а остальная уж пять лет как развалилась в куски и слезла; оттого же, может быть, и ворота все кривы, и крыльцо шатается. Но заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством.
— Вот жизнь-то человеческая! — поучительно произнес Илья Иванович. —
Один умирает, другой родится, третий женится, а мы вот всё стареемся: не то что год на год,
день на
день не приходится! Зачем это так? То ли бы
дело, если б каждый
день как вчера, вчера как завтра!.. Грустно, как подумаешь…
Видит Илья Ильич во сне не
один, не два такие вечера, но целые недели, месяцы и годы так проводимых
дней и вечеров.
Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим; но при виде его, живого и невредимого, радость родителей была неописанна. Возблагодарили Господа Бога, потом напоили его мятой, там бузиной, к вечеру еще малиной, и продержали
дня три в постели, а ему бы
одно могло быть полезно: опять играть в снежки…
Он говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего
дня, не пролив ни
одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них».
Хотя было уже не рано, но они успели заехать куда-то по
делам, потом Штольц захватил с собой обедать
одного золотопромышленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.
У
одного забота: завтра в присутственное место зайти,
дело пятый год тянется, противная сторона одолевает, и он пять лет носит
одну мысль в голове,
одно желание: сбить с ног другого и на его падении выстроить здание своего благосостояния.
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом
деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а
один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
В
одно прекрасное утро Тарантьев перевез весь его дом к своей куме, в переулок, на Выборгскую сторону, и Обломов
дня три провел, как давно не проводил: без постели, без дивана, обедал у Ольгиной тетки.
— А я в самом
деле пела тогда, как давно не пела, даже, кажется, никогда… Не просите меня петь, я не спою уж больше так… Постойте, еще
одно спою… — сказала она, и в ту же минуту лицо ее будто вспыхнуло, глаза загорелись, она опустилась на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела.
Между тем уж он переехал на дачу и
дня три пускался все
один по кочкам, через болото, в лес или уходил в деревню и праздно сидел у крестьянских ворот, глядя, как бегают ребятишки, телята, как утки полощутся в пруде.
Так разыгрывался между ними все тот же мотив в разнообразных варьяциях. Свидания, разговоры — все это была
одна песнь,
одни звуки,
один свет, который горел ярко, и только преломлялись и дробились лучи его на розовые, на зеленые, на палевые и трепетали в окружавшей их атмосфере. Каждый
день и час приносил новые звуки и лучи, но свет горел
один, мотив звучал все тот же.
У ней есть какое-то упорство, которое не только пересиливает все грозы судьбы, но даже лень и апатию Обломова. Если у ней явится какое-нибудь намерение, так
дело и закипит. Только и слышишь об этом. Если и не слышишь, то видишь, что у ней на уме все
одно, что она не забудет, не отстанет, не растеряется, все сообразит и добьется, чего искала.
Зато Обломов был прав на
деле: ни
одного пятна, упрека в холодном, бездушном цинизме, без увлечения и без борьбы, не лежало на его совести. Он не мог слушать ежедневных рассказов о том, как
один переменил лошадей, мебель, а тот — женщину… и какие издержки повели за собой перемены…
Обломов не казал глаз в город, и в
одно утро мимо его окон повезли и понесли мебель Ильинских. Хотя уж ему не казалось теперь подвигом переехать с квартиры, пообедать где-нибудь мимоходом и не прилечь целый
день, но он не знал, где и на ночь приклонить голову.
— Ты обедай у нас в воскресенье, в наш
день, а потом хоть в среду,
один, — решила она. — А потом мы можем видеться в театре: ты будешь знать, когда мы едем, и тоже поезжай.
Обломов и про деньги забыл; только когда, на другой
день утром, увидел мелькнувший мимо окон пакет братца, он вспомнил про доверенность и просил Ивана Матвеевича засвидетельствовать ее в палате. Тот прочитал доверенность, объявил, что в ней есть
один неясный пункт, и взялся прояснить.
Когда Обломов не обедал дома, Анисья присутствовала на кухне хозяйки и, из любви к
делу, бросалась из угла в угол, сажала, вынимала горшки, почти в
одно и то же мгновение отпирала шкаф, доставала что надо и захлопывала прежде, нежели Акулина успеет понять, в чем
дело.
И Боже мой, какими знаниями поменялись они в хозяйственном
деле, не по
одной только кулинарной части, но и по части холста, ниток, шитья, мытья белья, платьев, чистки блонд, кружев, перчаток, выведения пятен из разных материй, также употребления разных домашних лекарственных составов, трав — всего, что внесли в известную сферу жизни наблюдательный ум и вековые опыты!
Зато в положенные
дни он жил, как летом, заслушивался ее пения или глядел ей в глаза; а при свидетелях довольно было ему
одного ее взгляда, равнодушного для всех, но глубокого и знаменательного для него.
— Отчего не может быть? — равнодушно перебил Захар. —
Дело обыкновенное — свадьба! Не вы
одни, все женятся.
— Нет, я здоров и счастлив, — поспешил он сказать, чтоб только
дело не доходило до добыванья тайн у него из души. — Я вот только тревожусь, как ты
одна…
— A propos о деревне, — прибавил он, — в будущем месяце
дело ваше кончится, и в апреле вы можете ехать в свое имение. Оно невелико, но местоположение — чудо! Вы будете довольны. Какой дом! Сад! Там есть
один павильон, на горе: вы его полюбите. Вид на реку… вы не помните, вы пяти лет были, когда папа выехал оттуда и увез вас.
— Привыкнете-с. Вы ведь служили здесь, в департаменте:
дело везде
одно, только в формах будет маленькая разница. Везде предписания, отношения, протокол… Был бы хороший секретарь, а вам что заботы? подписать только. Если знаете, как в департаментах
дело делается…
Вечером в тот же
день, в двухэтажном доме, выходившем
одной стороной в улицу, где жил Обломов, а другой на набережную, в
одной из комнат верхнего этажа сидели Иван Матвеевич и Тарантьев.
Постепенная осадка или выступление
дна морского и осыпка горы совершались над всеми и, между прочим, над Анисьей: взаимное влечение Анисьи и хозяйки превратилось в неразрывную связь, в
одно существование.
Тетка быстро обернулась, и все трое заговорили разом. Он упрекал, что они не написали к нему; они оправдывались. Они приехали всего третий
день и везде ищут его. На
одной квартире сказали им, что он уехал в Лион, и они не знали, что делать.
Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не
один, а вдвоем, и что живет этой жизнью со
дня приезда Ольги.
Эта немота опять бросила в нее сомнение. Молчание длилось. Что значит это молчание? Какой приговор готовится ей от самого проницательного, снисходительного судьи в целом мире? Все прочее безжалостно осудит ее, только
один он мог быть ее адвокатом, его бы избрала она… он бы все понял, взвесил и лучше ее самой решил в ее пользу! А он молчит: ужели
дело ее потеряно?..
— Боже мой, если б я знал, что
дело идет об Обломове, мучился ли бы я так! — сказал он, глядя на нее так ласково, с такою доверчивостью, как будто у ней не было этого ужасного прошедшего. На сердце у ней так повеселело, стало празднично. Ей было легко. Ей стало ясно, что она стыдилась его
одного, а он не казнит ее, не бежит! Что ей за
дело до суда целого света!
— Что ж,
одному все взять на себя? Экой ты какой ловкий! Нет, я знать ничего не знаю, — говорил он, — а меня просила сестра, по женскому незнанию
дела, заявить письмо у маклера — вот и все. Ты и Затертый были свидетелями, вы и в ответе!
Штольц уехал в тот же
день, а вечером к Обломову явился Тарантьев. Он не утерпел, чтобы не обругать его хорошенько за кума. Он не взял
одного в расчет: что Обломов, в обществе Ильинских, отвык от подобных ему явлений и что апатия и снисхождение к грубости и наглости заменились отвращением. Это бы уж обнаружилось давно и даже проявилось отчасти, когда Обломов жил еще на даче, но с тех пор Тарантьев посещал его реже и притом бывал при других и столкновений между ними не было.
«Не правы ли они? Может быть, в самом
деле больше ничего не нужно», — с недоверчивостью к себе думал он, глядя, как
одни быстро проходят любовь как азбуку супружества или как форму вежливости, точно отдали поклон, входя в общество, и — скорей за
дело!
Какая-нибудь постройка,
дела по своему или обломовскому имению, компанейские операции — ничто не делалось без ее ведома или участия. Ни
одного письма не посылалось без прочтения ей, никакая мысль, а еще менее исполнение, не проносилось мимо нее; она знала все, и все занимало ее, потому что занимало его.
Штольц был глубоко счастлив своей наполненной, волнующейся жизнью, в которой цвела неувядаемая весна, и ревниво, деятельно, зорко возделывал, берег и лелеял ее. Со
дна души поднимался ужас тогда только, когда он вспоминал, что Ольга была на волос от гибели, что эта угаданная дорога — их два существования, слившиеся в
одно, могли разойтись; что незнание путей жизни могло дать исполниться гибельной ошибке, что Обломов…
— Не говори, не говори! — остановила его она. — Я опять, как на той неделе, буду целый
день думать об этом и тосковать. Если в тебе погасла дружба к нему, так из любви к человеку ты должен нести эту заботу. Если ты устанешь, я
одна пойду и не выйду без него: он тронется моими просьбами; я чувствую, что я заплачу горько, если увижу его убитого, мертвого! Может быть, слезы…
Анисью, которую он однажды застал там, он обдал таким презрением, погрозил так серьезно локтем в грудь, что она боялась заглядывать к нему. Когда
дело было перенесено в высшую инстанцию, на благоусмотрение Ильи Ильича, барин пошел было осмотреть и распорядиться как следует, построже, но, всунув в дверь к Захару
одну голову и поглядев с минуту на все, что там было, он только плюнул и не сказал ни слова.
Кофе подавался ему так же тщательно, чисто и вкусно, как вначале, когда он, несколько лет назад, переехал на эту квартиру. Суп с потрохами, макароны с пармезаном, кулебяка, ботвинья, свои цыплята — все это сменялось в строгой очереди
одно другим и приятно разнообразило монотонные
дни маленького домика.
Живи он с
одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем узнали бы на другой
день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.
И только эта догадка озарила ее, Анисья летела уже на извозчике за доктором, а хозяйка обложила голову ему льдом и разом вытащила из заветного шкафчика все спирты, примочки — все, что навык и наслышка указывали ей употребить в
дело. Даже Захар успел в это время надеть
один сапог и так, об
одном сапоге, ухаживал вместе с доктором, хозяйкой и Анисьей около барина.
Там, на большом круглом столе, дымилась уха. Обломов сел на свое место,
один на диване, около него, справа на стуле, Агафья Матвеевна, налево, на маленьком детском стуле с задвижкой, усаживался какой-то ребенок лет трех. Подле него садилась Маша, уже девочка лет тринадцати, потом Ваня и, наконец, в этот
день и Алексеев сидел напротив Обломова.