Неточные совпадения
Цвет лица у Ильи Ильича
не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или
казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг
не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч,
казалось слишком изнеженным для мужчины.
Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин,
кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли
не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».
—
Не шутя, на Мурашиной. Помнишь, подле меня на даче жили? Ты пил чай у меня и,
кажется, видел ее.
Должен бы,
кажется, и любить, и
не любить, и страдать, потому что никто
не избавлен от этого.
— Где сыщешь другую этакую, — говорил Обломов, — и еще второпях? Квартира сухая, теплая; в доме смирно: обокрали всего один раз! Вон потолок,
кажется, и непрочен: штукатурка совсем отстала, — а все
не валится.
— А? — продолжал он. — Каково вам
покажется: предлагает «тысящи яко две помене»! Сколько же это останется? Сколько бишь я прошлый год получил? — спросил он, глядя на Алексеева. — Я
не говорил вам тогда?
— Надо Штольца спросить, как приедет, — продолжал Обломов, —
кажется, тысяч семь, восемь… худо
не записывать! Так он теперь сажает меня на шесть! Ведь я с голоду умру! Чем тут жить?
Но он жестоко разочаровался в первый же день своей службы. С приездом начальника начиналась беготня, суета, все смущались, все сбивали друг друга с ног, иные обдергивались, опасаясь, что они
не довольно хороши как есть, чтоб
показаться начальнику.
Захар неопрятен. Он бреется редко; и хотя моет руки и лицо, но,
кажется, больше делает вид, что моет; да и никаким мылом
не отмоешь. Когда он бывает в бане, то руки у него из черных сделаются только часа на два красными, а потом опять черными.
— То-то же! — сказал Илья Ильич. — Переехал — к вечеру,
кажется бы, и конец хлопотам: нет, еще провозишься недели две.
Кажется, все расставлено… смотришь, что-нибудь да осталось; шторы привесить, картинки приколотить — душу всю вытянет, жить
не захочется… А издержек, издержек…
Захар
не отвечал: он,
кажется, думал: «Ну, чего тебе? Другого, что ли, Захара? Ведь я тут стою», и перенес взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою пылью: сквозь нее дико, исподлобья смотрел на него, как из тумана, собственный его же угрюмый и некрасивый лик.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею,
кажется, и писать; писывал, бывало,
не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда
не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти
не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я…
не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
И уж
не выбраться ему,
кажется, из глуши и дичи на прямую тропинку. Лес кругом его и в душе все чаще и темнее; тропинка зарастает более и более; светлое сознание просыпается все реже и только на мгновение будит спящие силы. Ум и воля давно парализованы, и,
кажется, безвозвратно.
Горы и пропасти созданы тоже
не для увеселения человека. Они грозны, страшны, как выпущенные и устремленные на него когти и зубы дикого зверя; они слишком живо напоминают нам бренный состав наш и держат в страхе и тоске за жизнь. И небо там, над скалами и пропастями,
кажется таким далеким и недосягаемым, как будто оно отступилось от людей.
Небо там,
кажется, напротив, ближе жмется к земле, но
не с тем, чтоб метать сильнее стрелы, а разве только чтоб обнять ее покрепче, с любовью: оно распростерлось так невысоко над головой, как родительская надежная кровля, чтоб уберечь,
кажется, избранный уголок от всяких невзгод.
Грозы
не страшны, а только благотворны там бывают постоянно в одно и то же установленное время,
не забывая почти никогда Ильина дня, как будто для того, чтоб поддержать известное предание в народе. И число и сила ударов,
кажется, всякий год одни и те же, точно как будто из казны отпускалась на год на весь край известная мера электричества.
Кажется, курице страшно бы войти в нее, а там живет с женой Онисим Суслов, мужчина солидный, который
не уставится во весь рост в своем жилище.
Он
не внимал запрещениям матери и уже направился было к соблазнительным ступеням, но на крыльце
показалась няня и кое-как поймала его.
Задумывается ребенок и все смотрит вокруг: видит он, как Антип поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка
казалась с дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за гору, а Антип еще и со двора
не успел съехать.
Он выбежит и за ворота: ему бы хотелось в березняк; он так близко
кажется ему, что вот он в пять минут добрался бы до него,
не кругом, по дороге, а прямо, через канаву, плетни и ямы; но он боится: там, говорят, и лешие, и разбойники, и страшные звери.
От этого и диван в гостиной давным-давно весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Ивановича только называется кожаным, а в самом-то деле оно —
не то мочальное,
не то веревочное: кожи-то осталось только на спинке один клочок, а остальная уж пять лет как развалилась в куски и слезла; оттого же, может быть, и ворота все кривы, и крыльцо шатается. Но заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей
казалось им чуть
не самоубийством.
И нежные родители продолжали приискивать предлоги удерживать сына дома. За предлогами, и кроме праздников, дело
не ставало. Зимой
казалось им холодно, летом по жаре тоже
не годится ехать, а иногда и дождь пойдет, осенью слякоть мешает. Иногда Антипка что-то сомнителен
покажется: пьян
не пьян, а как-то дико смотрит: беды бы
не было, завязнет или оборвется где-нибудь.
Захар, как, бывало, нянька, натягивает ему чулки, надевает башмаки, а Илюша, уже четырнадцатилетний мальчик, только и знает, что подставляет ему лежа то ту, то другую ногу; а чуть что
покажется ему
не так, то он поддаст Захарке ногой в нос.
Приезжали князь и княгиня с семейством: князь, седой старик, с выцветшим пергаментным лицом, тусклыми навыкате глазами и большим плешивым лбом, с тремя звездами, с золотой табакеркой, с тростью с яхонтовым набалдашником, в бархатных сапогах; княгиня — величественная красотой, ростом и объемом женщина, к которой,
кажется, никогда никто
не подходил близко,
не обнял,
не поцеловал ее, даже сам князь, хотя у ней было пятеро детей.
Она
казалась выше того мира, в который нисходила в три года раз; ни с кем
не говорила, никуда
не выезжала, а сидела в угольной зеленой комнате с тремя старушками, да через сад, пешком, по крытой галерее, ходила в церковь и садилась на стул за ширмы.
Как такой человек мог быть близок Обломову, в котором каждая черта, каждый шаг, все существование было вопиющим протестом против жизни Штольца? Это,
кажется, уже решенный вопрос, что противоположные крайности, если
не служат поводом к симпатии, как думали прежде, то никак
не препятствуют ей.
— Да… да… — говорил Обломов, беспокойно следя за каждым словом Штольца, — помню, что я, точно…
кажется… Как же, — сказал он, вдруг вспомнив прошлое, — ведь мы, Андрей, сбирались сначала изъездить вдоль и поперек Европу, исходить Швейцарию пешком, обжечь ноги на Везувии, спуститься в Геркулан. С ума чуть
не сошли! Сколько глупостей!..
Он даже отер лицо платком, думая,
не выпачкан ли у него нос, трогал себя за галстук,
не развязался ли: это бывает иногда с ним; нет, все,
кажется, в порядке, а она смотрит!
За ужином она сидела на другом конце стола, говорила, ела и,
казалось, вовсе
не занималась им. Но едва только Обломов боязливо оборачивался в ее сторону, с надеждой, авось она
не смотрит, как встречал ее взгляд, исполненный любопытства, но вместе такой добрый…
Обломов после ужина торопливо стал прощаться с теткой: она пригласила его на другой день обедать и Штольцу просила передать приглашение. Илья Ильич поклонился и,
не поднимая глаз, прошел всю залу. Вот сейчас за роялем ширмы и дверь. Он взглянул — за роялем сидела Ольга и смотрела на него с большим любопытством. Ему
показалось, что она улыбалась.
С этой минуты настойчивый взгляд Ольги
не выходил из головы Обломова. Напрасно он во весь рост лег на спину, напрасно брал самые ленивые и покойные позы —
не спится, да и только. И халат
показался ему противен, и Захар глуп и невыносим, и пыль с паутиной нестерпима.
«Чего тут
не понимать? — подумал он, —
кажется, просто».
Обломов вспыхивал, изнемогал, с трудом сдерживал слезы, и еще труднее было душить ему радостный, готовый вырваться из души крик. Давно
не чувствовал он такой бодрости, такой силы, которая,
казалось, вся поднялась со дна души, готовая на подвиг.
—
Не знаю; только мне
кажется, вы этим взглядом добываете из меня все то, что
не хочется, чтоб знали другие, особенно вы…
«Да, я что-то добываю из нее, — думал он, — из нее что-то переходит в меня. У сердца, вот здесь, начинает будто кипеть и биться… Тут я чувствую что-то лишнее, чего,
кажется,
не было… Боже мой, какое счастье смотреть на нее! Даже дышать тяжело».
— Вот он, комплимент, которого я ждала! — радостно вспыхнув, перебила она. — Знаете ли, — с живостью продолжала потом, — если б вы
не сказали третьего дня этого «ах» после моего пения, я бы,
кажется,
не уснула ночь, может быть, плакала бы.
— Нет, так, ничего, — замяла она. — Я люблю Андрея Иваныча, — продолжала она, —
не за то только, что он смешит меня, иногда он говорит — я плачу, и
не за то, что он любит меня, а,
кажется, за то… что он любит меня больше других; видите, куда вкралось самолюбие!
А их
не бранит, и я,
кажется, за это еще больше люблю его.
И если б вы после этого ушли,
не сказав мне ни слова, если б на лице у вас я
не заметила ничего… я бы,
кажется, захворала… да, точно, это самолюбие! — решительно заключила она.
— А я в самом деле пела тогда, как давно
не пела, даже,
кажется, никогда…
Не просите меня петь, я
не спою уж больше так… Постойте, еще одно спою… — сказала она, и в ту же минуту лицо ее будто вспыхнуло, глаза загорелись, она опустилась на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела.
И в Обломове играла такая же жизнь; ему
казалось, что он живет и чувствует все это —
не час,
не два, а целые годы…
— И сам
не знаю, — сказал он, — стыд у меня прошел теперь: мне
не стыдно от моего слова… мне
кажется, в нем…
— Я как будто получше, посвежее, нежели как был в городе, — сказал он, — глаза у меня
не тусклые… Вот ячмень
показался было, да и пропал… Должно быть, от здешнего воздуха; много хожу, вина
не пью совсем,
не лежу…
Не надо и в Египет ехать.
В разговоре она
не мечтает и
не умничает: у ней,
кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум
не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия,
не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если
не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
— Вы,
кажется,
не расположены сегодня петь? Я и просить боюсь, — спросил Обломов, ожидая,
не кончится ли это принуждение,
не возвратится ли к ней веселость,
не мелькнет ли хоть в одном слове, в улыбке, наконец в пении луч искренности, наивности и доверчивости.
Она поглядела на него молча, как будто поверяла слова его, сравнила с тем, что у него написано на лице, и улыбнулась; поверка оказалась удовлетворительною. На лице ее разлито было дыхание счастья, но мирного, которое,
казалось, ничем
не возмутишь. Видно, что у ней
не было тяжело на сердце, а только хорошо, как в природе в это тихое утро.
— Да, конечно, — подтвердил он, отрывая ее руку от канвы, и
не поцеловал, а только крепко прижал ее пальцы к губам и располагал,
кажется, держать так долго.
В ней даже есть робость, свойственная многим женщинам: она, правда,
не задрожит, увидя мышонка,
не упадет в обморок от падения стула, но побоится пойти подальше от дома, своротит, завидя мужика, который ей
покажется подозрительным, закроет на ночь окно, чтоб воры
не влезли, — все по-женски.
Ей было и стыдно чего-то, и досадно на кого-то,
не то на себя,
не то на Обломова. А в иную минуту
казалось ей, что Обломов стал ей милее, ближе, что она чувствует к нему влечение до слез, как будто она вступила с ним со вчерашнего вечера в какое-то таинственное родство…