Неточные совпадения
— Что ж это я в самом деле? — сказал он вслух с досадой, — надо совесть
знать: пора за дело! Дай только волю
себе, так и…
Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само
собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме,
зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.
— Бог
знает что выдумает! — почти про
себя сказал Обломов. — Что вам дались Горюновы?
— Здравствуй, Илья Ильич. Давно собирался к тебе, — говорил гость, — да ведь ты
знаешь, какая у нас дьявольская служба! Вон, посмотри, целый чемодан везу к докладу; и теперь, если там спросят что-нибудь, велел курьеру скакать сюда. Ни минуты нельзя располагать
собой.
Может быть, только похоронная процессия обратит на
себя внимание прохожего, который почтит это неопределенное лицо в первый раз достающеюся ему почестью — глубоким поклоном; может быть, даже другой, любопытный, забежит вперед процессии
узнать об имени покойника и тут же забудет его.
Он был взяточник в душе, по теории, ухитрялся брать взятки, за неимением дел и просителей, с сослуживцев, с приятелей, Бог
знает как и за что — заставлял, где и кого только мог, то хитростью, то назойливостью, угощать
себя, требовал от всех незаслуженного уважения, был придирчив. Его никогда не смущал стыд за поношенное платье, но он не чужд был тревоги, если в перспективе дня не было у него громадного обеда, с приличным количеством вина и водки.
Никто не
знал и не видал этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так
себе, только лежит да кушает на здоровье, и что больше от него нечего ждать; что едва ли у него вяжутся и мысли в голове. Так о нем и толковали везде, где его
знали.
Илья Ильич
знал уже одно необъятное достоинство Захара — преданность к
себе, и привык к ней, считая также, с своей стороны, что это не может и не должно быть иначе; привыкши же к достоинству однажды навсегда, он уже не наслаждался им, а между тем не мог, и при своем равнодушии к всему, сносить терпеливо бесчисленных мелких недостатков Захара.
— Что такое другой? — продолжал Обломов. — Другой есть такой человек, который сам
себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином смотрит, да врет, он и не
знает, что такое прислуга; послать некого — сам сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрет…
Ты все это
знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не
знал, хлеба
себе не зарабатывал и вообще черным делом не занимался.
И какие бы страсти и предприятия могли волновать их? Всякий
знал там самого
себя. Обитатели этого края далеко жили от других людей. Ближайшие деревни и уездный город были верстах в двадцати пяти и тридцати.
Они
знали, что в восьмидесяти верстах от них была «губерния», то есть губернский город, но редкие езжали туда; потом
знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит на
себе землю.
Там есть и добрая волшебница, являющаяся у нас иногда в виде щуки, которая изберет
себе какого-нибудь любимца, тихого, безобидного, другими словами, какого-нибудь лентяя, которого все обижают, да и осыпает его, ни с того ни с сего, разным добром, а он
знай кушает
себе да наряжается в готовое платье, а потом женится на какой-нибудь неслыханной красавице, Милитрисе Кирбитьевне.
Тут вся их жизнь и наука, тут все их скорби и радости: оттого они и гонят от
себя всякую другую заботу и печаль и не
знают других радостей; жизнь их кишела исключительно этими коренными и неизбежными событиями, которые и задавали бесконечную пищу их уму и сердцу.
Нет, не такие нравы были там: гость там прежде троекратного потчеванья и не дотронется ни до чего. Он очень хорошо
знает, что однократное потчеванье чаще заключает в
себе просьбу отказаться от предлагаемого блюда или вина, нежели отведать его.
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю
себе могилу и оплакиваю
себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все
знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
Он молчал. Ему хотелось бы опять как-нибудь стороной дать ей понять, что тайная прелесть отношений их исчезла, что его тяготит эта сосредоточенность, которою она окружила
себя, как облаком, будто ушла в
себя, и он не
знает, как ему быть, как держать
себя с ней.
Ольга, как всякая женщина в первенствующей роли, то есть в роли мучительницы, конечно, менее других и бессознательно, но не могла отказать
себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда у ней вырвется, как молния, как нежданный каприз, проблеск чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдет в
себя; но больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше,
зная, что он сам не сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она оставит его.
— Вы до сих пор не
знаете, где цель вашей жизни? — спросила она, остановясь. — Я не верю: вы клевещете на
себя; иначе бы вы не стоили жизни…
— Не
знаю, — говорила она задумчиво, как будто вникая в
себя и стараясь уловить, что в ней происходит. — Не
знаю, влюблена ли я в вас; если нет, то, может быть, не наступила еще минута;
знаю только одно, что я так не любила ни отца, ни мать, ни няньку…
— Верьте же мне, — заключила она, — как я вам верю, и не сомневайтесь, не тревожьте пустыми сомнениями этого счастья, а то оно улетит. Что я раз назвала своим, того уже не отдам назад, разве отнимут. Я это
знаю, нужды нет, что я молода, но…
Знаете ли, — сказала она с уверенностью в голосе, — в месяц, с тех пор, как
знаю вас, я много передумала и испытала, как будто прочла большую книгу, так, про
себя, понемногу… Не сомневайтесь же…
— Еще бы вы не верили! Перед вами сумасшедший, зараженный страстью! В глазах моих вы видите, я думаю,
себя, как в зеркале. Притом вам двадцать лет: посмотрите на
себя: может ли мужчина, встретя вас, не заплатить вам дань удивления… хотя взглядом? А
знать вас, слушать, глядеть на вас подолгу, любить — о, да тут с ума сойдешь! А вы так ровны, покойны; и если пройдут сутки, двое и я не услышу от вас «люблю…», здесь начинается тревога…
Я говорю только о
себе — не из эгоизма, а потому, что, когда я буду лежать на дне этой пропасти, вы всё будете, как чистый ангел, летать высоко, и не
знаю, захотите ли бросить в нее взгляд.
Однако ж, как ни ясен был ум Ольги, как ни сознательно смотрела она вокруг, как ни была свежа, здорова, но у нее стали являться какие-то новые, болезненные симптомы. Ею по временам овладевало беспокойство, над которым она задумывалась и не
знала, как растолковать его
себе.
— Все! я
узнаю из твоих слов
себя: и мне без тебя нет дня и жизни, ночью снятся все какие-то цветущие долины. Увижу тебя — я добр, деятелен; нет — скучно, лень, хочется лечь и ни о чем не думать… Люби, не стыдись своей любви…
— Ты молода и не
знаешь всех опасностей, Ольга. Иногда человек не властен в
себе; в него вселяется какая-то адская сила, на сердце падает мрак, а в глазах блещут молнии. Ясность ума меркнет: уважение к чистоте, к невинности — все уносит вихрь; человек не помнит
себя; на него дышит страсть; он перестает владеть
собой — и тогда под ногами открывается бездна.
Но женитьба, свадьба — все-таки это поэзия жизни, это готовый, распустившийся цветок. Он представил
себе, как он ведет Ольгу к алтарю: она — с померанцевой веткой на голове, с длинным покрывалом. В толпе шепот удивления. Она стыдливо, с тихо волнующейся грудью, с своей горделиво и грациозно наклоненной головой, подает ему руку и не
знает, как ей глядеть на всех. То улыбка блеснет у ней, то слезы явятся, то складка над бровью заиграет какой-то мыслью.
— Можно, Иван Матвеевич: вот вам живое доказательство — я! Кто же я? Что я такое? Подите спросите у Захара, и он скажет вам: «Барин!» Да, я барин и делать ничего не умею! Делайте вы, если
знаете, и помогите, если можете, а за труд возьмите
себе, что хотите, — на то и наука!
Но она не
знала, что с ней делается, никогда не спрашивала
себя, а перешла под это сладостное иго безусловно, без сопротивлений и увлечений, без трепета, без страсти, без смутных предчувствий, томлений, без игры и музыки нерв.
Она молча приняла обязанности в отношении к Обломову, выучила физиономию каждой его рубашки, сосчитала протертые пятки на чулках,
знала, какой ногой он встает с постели, замечала, когда хочет сесть ячмень на глазу, какого блюда и по скольку съедает он, весел он или скучен, много спал или нет, как будто делала это всю жизнь, не спрашивая
себя, зачем, что такое ей Обломов, отчего она так суетится.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое,
зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не
узнает, как это сделается, не даст
себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Иногда выражала она желание сама видеть и
узнать, что видел и
узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив
себя,
узнал, что он начал жить не один, а вдвоем, и что живет этой жизнью со дня приезда Ольги.
Что с ней? Он не
знал безделицы, что она любила однажды, что уже перенесла, насколько была способна, девический период неуменья владеть
собой, внезапной краски, худо скрытой боли в сердце, лихорадочных признаков любви, первой ее горячки.
Она ничего этого не понимала, не сознавала ясно и боролась отчаянно с этими вопросами, сама с
собой, и не
знала, как выйти из хаоса.
«Боже, в каком я омуте! — терзалась Ольга про
себя. — Открыть!.. Ах, нет! пусть он долго, никогда не
узнает об этом! А не открыть — все равно, что воровать. Это похоже на обман, на заискиванье. Боже, помоги мне!..» Но помощи не было.
— Не
знаю, клянусь Богом, не
знаю! Но если вы… если изменится как-нибудь моя настоящая жизнь, что со мной будет? — уныло, почти про
себя прибавила она.
Он уж владел опять
собой, был весел; но ей мало было этого. Она видела, что она оправдана; но ей, как подсудимой, хотелось
знать приговор. А он взял шляпу.
— Ах, нет, Бог с тобой! — оправдывался Обломов, приходя в
себя. — Я не испугался, но удивился; не
знаю, почему это поразило меня. Давно ли? Счастлива ли? скажи, ради Бога. Я чувствую, что ты снял с меня большую тяжесть! Хотя ты уверял меня, что она простила, но
знаешь… я не был покоен! Все грызло меня что-то… Милый Андрей, как я благодарен тебе!
— Что ж, одному все взять на
себя? Экой ты какой ловкий! Нет, я
знать ничего не
знаю, — говорил он, — а меня просила сестра, по женскому незнанию дела, заявить письмо у маклера — вот и все. Ты и Затертый были свидетелями, вы и в ответе!
Ольга не
знала этой логики покорности слепой судьбе и не понимала женских страстишек и увлечений. Признав раз в избранном человеке достоинство и права на
себя, она верила в него и потому любила, а переставала верить — переставала и любить, как случилось с Обломовым.
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем
узнали бы на другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в
себе.
— Отчего? Что с тобой? — начал было Штольц. — Ты
знаешь меня: я давно задал
себе эту задачу и не отступлюсь. До сих пор меня отвлекали разные дела, а теперь я свободен. Ты должен жить с нами, вблизи нас: мы с Ольгой так решили, так и будет. Слава Богу, что я застал тебя таким же, а не хуже. Я не надеялся… Едем же!.. Я готов силой увезти тебя! Надо жить иначе, ты понимаешь как…
Теперь Штольц изменился в лице и ворочал изумленными, почти бессмысленными глазами вокруг
себя. Перед ним вдруг «отверзлась бездна», воздвиглась «каменная стена», и Обломова как будто не стало, как будто он пропал из глаз его, провалился, и он только почувствовал ту жгучую тоску, которую испытывает человек, когда спешит с волнением после разлуки увидеть друга и
узнает, что его давно уже нет, что он умер.
С полгода по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в дому, убиваясь горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в
себя, в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не
знал, каково у ней на душе.