Неточные совпадения
Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась
в глазах,
в улыбке,
в каждом движении
головы, руки.
В комнату вошел пожилой человек,
в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок рубашки,
в сером же жилете, с медными пуговицами, с
голым, как колено, черепом и с необъятно широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды.
Обломов с упреком поглядел на него, покачал
головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел
в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».
— Нет, нет! Это напрасно, — с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. — Свинкин ветреная
голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он не замечен ни
в чем таком… Он не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.
Любите его, помните
в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, — тогда я стану вас читать и склоню перед вами
голову… — сказал он, улегшись опять покойно на диване.
Обломов, комкая письмо
в руках, подпер
голову руками, а локти упер
в коленки и так сидел несколько времени, мучимый приливом беспокойных мыслей.
Вошел человек лет сорока, принадлежащий к крупной породе, высокий, объемистый
в плечах и во всем туловище, с крупными чертами лица, с большой
головой, с крепкой, коротенькой шеей, с большими навыкате глазами, толстогубый.
Обломов покачал
головой в знак отрицания.
— Врешь! Там кума моя живет; у ней свой дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живет холостой брат:
голова, не то, что вот эта, что тут
в углу сидит, — сказал он, указывая на Алексеева, — нас с тобой за пояс заткнет!
Обломов рассеянно покачал
головой в знак отрицания.
— Э! Какие выдумки! — отвечал Тарантьев. — Чтоб я писать стал! Я и
в должности третий день не пишу: как сяду, так слеза из левого глаза и начнет бить; видно, надуло, да и
голова затекает, как нагнусь… Лентяй ты, лентяй! Пропадешь, брат, Илья Ильич, ни за копейку!
Но он все сбирался и готовился начать жизнь, все рисовал
в уме узор своей будущности; но с каждым мелькавшим над
головой его годом должен был что-нибудь изменять и отбрасывать
в этом узоре.
Илья Ильич думал, что начальник до того входит
в положение своего подчиненного, что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью, отчего у него мутные глаза и не болит ли
голова?
Старик Обломов как принял имение от отца, так передал его и сыну. Он хотя и жил весь век
в деревне, но не мудрил, не ломал себе
головы над разными затеями, как это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда, такие остались и при нем.
Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются
в душе,
голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд
в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся на чей-то четырехэтажный дом.
О способностях его, об этой внутренней волканической работе пылкой
головы, гуманного сердца знал подробно и мог свидетельствовать Штольц, но Штольца почти никогда не было
в Петербурге.
Захар заглянул
в щель — что ж? Илья Ильич лежал себе на диване, опершись
головой на ладонь; перед ним лежала книга. Захар отворил дверь.
Он лег на спину и заложил обе руки под
голову. Илья Ильич занялся разработкою плана имения. Он быстро пробежал
в уме несколько серьезных, коренных статей об оброке, о запашке, придумал новую меру, построже, против лени и бродяжничества крестьян и перешел к устройству собственного житья-бытья
в деревне.
— И не отвяжешься от этого другого-то что! — сказал он с нетерпением. — Э! да черт с ним совсем, с письмом-то! Ломать
голову из таких пустяков! Я отвык деловые письма писать. А вот уж третий час
в исходе.
— Да, да, вот денег-то
в самом деле нет, — живо заговорил Обломов, обрадовавшись этому самому естественному препятствию, за которое он мог спрятаться совсем с
головой. — Вы посмотрите-ка, что мне староста пишет… Где письмо, куда я его девал? Захар!
Доктор ушел, оставив Обломова
в самом жалком положении. Он закрыл глаза, положил обе руки на
голову, сжался на стуле
в комок и так сидел, никуда не глядя, ничего не чувствуя.
Он вникал
в глубину этого сравнения и разбирал, что такое другие и что он сам,
в какой степени возможна и справедлива эта параллель и как тяжела обида, нанесенная ему Захаром; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар, то есть убежден ли он был, что Илья Ильич все равно, что «другой», или так это сорвалось у него с языка, без участия
головы.
— Другой — кого ты разумеешь — есть
голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла
в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки
в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с
головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни
в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня Господу Богу на Страшном суде, а молились бы да поминали меня добром.
— Два несчастья вдруг! — говорил он, завертываясь
в одеяло совсем с
головой. — Прошу устоять!
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал
в глубокую думу. Он даже высвободил
голову из-под одеяла.
Они знали, что
в восьмидесяти верстах от них была «губерния», то есть губернский город, но редкие езжали туда; потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух
головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит на себе землю.
В канаве лежал мужик, опершись
головой в пригорок; около него валялись мешок и палка, на которой навешаны были две пары лаптей.
Полдень знойный; на небе ни облачка. Солнце стоит неподвижно над
головой и жжет траву. Воздух перестал струиться и висит без движения. Ни дерево, ни вода не шелохнутся; над деревней и полем лежит невозмутимая тишина — все как будто вымерло. Звонко и далеко раздается человеческий голос
в пустоте.
В двадцати саженях слышно, как пролетит и прожужжит жук, да
в густой траве кто-то все храпит, как будто кто-нибудь завалился туда и спит сладким сном.
Сама она усаживалась где-нибудь
в холодке: на крыльце, на пороге погреба или просто на травке, по-видимому с тем, чтоб вязать чулок и смотреть за ребенком. Но вскоре она лениво унимала его, кивая
головой.
Она вспрянула от сна, поправила платок на
голове, подобрала под него пальцем клочки седых волос и, притворяясь, что будто не спала совсем, подозрительно поглядывает на Илюшу, потом на барские окна и начинает дрожащими пальцами тыкать одну
в другую спицы чулка, лежавшего у нее на коленях.
Вскоре из кухни торопливо пронес человек, нагибаясь от тяжести, огромный самовар. Начали собираться к чаю: у кого лицо измято и глаза заплыли слезами; тот належал себе красное пятно на щеке и висках; третий говорит со сна не своим голосом. Все это сопит, охает, зевает, почесывает
голову и разминается, едва приходя
в себя.
После чая все займутся чем-нибудь: кто пойдет к речке и тихо бродит по берегу, толкая ногой камешки
в воду; другой сядет к окну и ловит глазами каждое мимолетное явление: пробежит ли кошка по двору, пролетит ли галка, наблюдатель и ту и другую преследует взглядом и кончиком своего носа, поворачивая
голову то направо, то налево. Так иногда собаки любят сидеть по целым дням на окне, подставляя
голову под солнышко и тщательно оглядывая всякого прохожего.
Ребенок слушал ее, открывая и закрывая глаза, пока, наконец, сон не сморит его совсем. Приходила нянька и, взяв его с коленей матери, уносила сонного, с повисшей через ее плечо
головой,
в постель.
Смерть у них приключалась от вынесенного перед тем из дома покойника
головой, а не ногами из ворот; пожар — от того, что собака выла три ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворот, а ели все то же, по стольку же и спали по-прежнему на
голой траве; воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры от лучины все-таки сбрасывали
в трещину гнилого пола.
Заходила ли речь о мертвецах, поднимающихся
в полночь из могил, или о жертвах, томящихся
в неволе у чудовища, или о медведе с деревянной ногой, который идет по селам и деревням отыскивать отрубленную у него натуральную ногу, — волосы ребенка трещали на
голове от ужаса; детское воображение то застывало, то кипело; он испытывал мучительный, сладко болезненный процесс; нервы напрягались, как струны.
Других болезней почти и не слыхать было
в дому и деревне; разве кто-нибудь напорется на какой-нибудь кол
в темноте, или свернется с сеновала, или с крыши свалится доска да ударит по
голове.
Но угар случался частенько. Тогда все валяются вповалку по постелям; слышится оханье, стоны; один обложит
голову огурцами и повяжется полотенцем, другой положит клюквы
в уши и нюхает хрен, третий
в одной рубашке уйдет на мороз, четвертый просто валяется без чувств на полу.
Потом Захарка чешет
голову, натягивает куртку, осторожно продевая руки Ильи Ильича
в рукава, чтоб не слишком беспокоить его, и напоминает Илье Ильичу, что надо сделать то, другое: вставши поутру, умыться и т. п.
— Какой дурак, братцы, — сказала Татьяна, — так этакого поискать! Чего, чего не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи по две недели не моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая! надела бы ты платок на
голову, да шла бы
в монастырь, на богомолье…»
— А вы-то с барином
голь проклятая, жиды, хуже немца! — говорил он. — Дедушка-то, я знаю, кто у вас был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от вас вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались
в дом: жалость смотреть! Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
— Ну же, не трогай! — кротко заговорил Илья Ильич и, уткнув
голову в подушку, начал было храпеть.
Была их гувернантка, m-lle Ernestine, которая ходила пить кофе к матери Андрюши и научила делать ему кудри. Она иногда брала его
голову, клала на колени и завивала
в бумажки до сильной боли, потом брала белыми руками за обе щеки и целовала так ласково!
— Как слава Богу! Если б она все по
голове гладила, а то пристает, как, бывало,
в школе к смирному ученику пристают забияки: то ущипнет исподтишка, то вдруг нагрянет прямо со лба и обсыплет песком… мочи нет!
Сегодня Мехмет-Али послал корабль
в Константинополь, и он ломает себе
голову: зачем?
Потом иду
в ванну или
в реку купаться, возвращаюсь — балкон уже отворен; жена
в блузе,
в легком чепчике, который чуть-чуть держится, того и гляди слетит с
головы…
—
В этом же углу лежат и замыслы твои «служить, пока станет сил, потому что России нужны руки и
головы для разработывания неистощимых источников (твои слова); работать, чтоб слаще отдыхать, а отдыхать — значит жить другой, артистической, изящной стороной жизни, жизни художников, поэтов».
— Что он там один-то будет делать? — говорил он
в лавочке. — Там, слышь, служат господам всё девки. Где девке сапоги стащить? И как она станет чулки натягивать на
голые ноги барину?..
Он даже усмехнулся, так что бакенбарды поднялись
в сторону, и покачал
головой. Обломов не поленился, написал, что взять с собой и что оставить дома. Мебель и прочие вещи поручено Тарантьеву отвезти на квартиру к куме, на Выборгскую сторону, запереть их
в трех комнатах и хранить до возвращения из-за границы.
Отчего же? Вероятно, чернила засохли
в чернильнице и бумаги нет? Или, может быть, оттого, что
в обломовском стиле часто сталкиваются который и что, или, наконец, Илья Ильич
в грозном клике: теперь или никогда остановился на последнем, заложил руки под
голову — и напрасно будит его Захар.