Неточные совпадения
Он считался даже у беглых каторжников справедливым, и поэтому только не был убит, хотя бит и ранен при арестах бывал не раз. Но не со злобы его ранили, а только спасая свою шкуру. Всякий свое
дело делал:
один ловил и держал, а другой скрывался и бежал.
— Ваше
дело держать, а наше
дело бежать! А слова тебе не дам. Наше слово крепко, а я уже дал
одно слово.
То у
одного из хитровских домовладельцев рука в думе, то у другого — друг в канцелярии генерал-губернатора, третий сам занимает важное положение в
делах благотворительности.
На другой
день, придя в «Развлечение» просить аванс по случаю ограбления, рассказывал финал своего путешествия: огромный будочник, босой и в
одном белье, которому он назвался дворянином, выскочил из будки, повернул его к себе спиной и гаркнул: «Всякая сволочь по ночам будет беспокоить!» — и так наподдал ногой — спасибо, что еще босой был, — что Епифанов отлетел далеко в лужу…
По Солянке было рискованно ходить с узелками и сумками даже
днем, особенно женщинам: налетали хулиганы, выхватывали из рук узелки и мчались в Свиньинский переулок, где на глазах преследователей исчезали в безмолвных грудах кирпичей. Преследователи останавливались в изумлении — и вдруг в них летели кирпичи. Откуда — неизвестно…
Один, другой… Иногда проходившие видели дымок, вьющийся из мусора.
Против роскошного дворца Шереметевской больницы вырастали сотни палаток, раскинутых за ночь на
один только
день. От рассвета до потемок колыхалось на площади море голов, оставляя узкие дорожки для проезда по обеим сторонам широченной в этом месте Садовой улицы. Толклось множество народа, и у всякого была своя цель.
И он жил в таком переулке, где
днем торговля идет, а ночью ни
одной души не увидишь.
Дело о задушенном индейце в воду кануло, никого не нашли. Наконец года через два явился законный наследник — тоже индеец, но одетый по-европейски. Он приехал с деньгами, о наследстве не говорил, а цель была
одна — разыскать убийц дяди. Его сейчас же отдали на попечение полиции и Смолина.
Смолин первым
делом его познакомил с восточными людьми Пахро и Абазом, и давай индейца для отыскивания следов по шулерским мельницам таскать — выучил пить и играть в модную тогда стуколку… Запутали, закружили юношу. В
один прекрасный
день он поехал ночью из игорного притона домой — да и пропал. Поговорили и забыли.
Любили букинисты и студенческую бедноту, делали для нее всякие любезности. Приходит компания студентов, человек пять, и общими силами покупают
одну книгу или издание лекций совсем задешево, и все учатся по
одному экземпляру. Или брали напрокат книгу, уплачивая по пятачку в
день. Букинисты давали книги без залога, и никогда книги за студентами не пропадали.
В
один прекрасный
день на двери появилась вывеска, гласившая, что Сухаревских маклаков и антикваров из переулков (были названы два переулка) просят «не трудиться звонить».
Какие два образных слова: народ толчется целый
день в
одном месте, и так попавшего в те места натолкают, что потом всякое место болит!
И в
один злополучный
день прислуга, вошедшая убирать его комнату, увидела: из камина торчали ноги, а среди пылающих дров в камине лежала обуглившаяся верхняя часть тела несчастного художника.
Были у ляпинцев и свои развлечения — театр Корша присылал им пять раз в неделю бесплатные билеты на галерку, а цирк Саламонского каждый
день, кроме суббот, когда сборы всегда были полные, присылал двадцать медных блях, которые заведующий Михалыч и раздавал студентам, требуя за каждую бляху почему-то
одну копейку. Студенты охотно платили, но куда эти копейки шли, никто не знал.
Когда весь табак перетрется со смесью, его вспрыскивать оставшимся
одним золотником розового масла и перемешивать руками. Затем насыпать в бутылки; насыпав в бутылки табак, закубрить его пробкой и завязать пузырем, поставить их на печь
дней на пять или на шесть, а на ночь в печку ставить, класть их надо в лежачем положении. И табак готов».
Под бельэтажем нижний этаж был занят торговыми помещениями, а под ним, глубоко в земле, подо всем домом между Грачевкой и Цветным бульваром сидел громаднейший подвальный этаж, весь сплошь занятый
одним трактиром, самым отчаянным разбойничьим местом, где развлекался до бесчувствия преступный мир, стекавшийся из притонов Грачевки, переулков Цветного бульвара, и даже из самой «Шиповской крепости» набегали фартовые после особо удачных сухих и мокрых
дел, изменяя даже своему притону «Поляковскому трактиру» на Яузе, а хитровская «Каторга» казалась пансионом благородных девиц по сравнению с «Адом».
В конце прошлого столетия при канализационных работах наткнулись на
один из таких ходов под воротами этого дома, когда уже «Ада» не было, а существовали лишь подвальные помещения (в
одном из них помещалась спальня служащих трактира, освещавшаяся и
днем керосиновыми лампами).
Там, где в болоте по ночам раздавалось кваканье лягушек и неслись вопли ограбленных завсегдатаями трактира, засверкали огнями окна дворца обжорства, перед которым стояли
день и ночь дорогие дворянские запряжки, иногда еще с выездными лакеями в ливреях. Все на французский манер в угоду требовательным клиентам сделал Оливье — только
одно русское оставил: в ресторане не было фрачных лакеев, а служили московские половые, сверкавшие рубашками голландского полотна и шелковыми поясами.
Речь Жадаева попала в газеты, насмешила Москву, и тут принялись за очистку Охотного ряда. Первым
делом было приказано иметь во всех лавках кошек. Но кошки и так были в большинстве лавок. Это был род спорта — у кого кот толще. Сытые, огромные коты сидели на прилавках, но крысы обращали на них мало внимания. В надворные сараи котов на ночь не пускали после того, как
одного из них в сарае ночью крысы сожрали.
Вся Москва об этом молчала, знал только
один фельетонист «Современных известий», Пастухов, но с него Долгоруков взял клятву, что он никогда не заикнется об этом
деле.
Рядом с воротами стояло низенькое каменное здание без окон, с
одной дверью на двор. Это — морг. Его звали «часовня». Он редко пустовал. То и
дело сюда привозили трупы, поднятые на улице, или жертвы преступлений. Их отправляли для судебно-медицинского вскрытия в анатомический театр или, по заключению судебных властей, отдавали родственникам для похорон. Бесприютных и беспаспортных отпевали тут же и везли на дрогах, в дощатых гробах на кладбище.
День и ночь шумела и гудела площадь. Безмолвствовала только
одна тюрьма.
Наживались на этих подаяниях главным образом булочники и хлебопекарни. Только
один старик Филиппов, спасший свое громадное
дело тем, что съел таракана за изюминку, был в этом случае честным человеком.
«Играющие» тогда уже стало обычным словом, чуть ли не характеризующим сословие, цех, дающий, так сказать, право жительства в Москве. То и
дело полиции при арестах приходилось довольствоваться ответами на вопрос о роде занятий
одним словом: «играющий».
С десяти утра садился за работу — делать парики, вшивая по
одному волосу: в
день был урок сделать в три пробора 30 полос.
В
одно из таких воскресений договорились до необходимости устроить Охотничий клуб. На другой
день был написан Сабанеевым устав, под которым подписались во главе с Ломовским влиятельные люди, и через месяц устав был утвержден министром.
Около него — высокий молодой человек с продолговатым лицом, с манерами англичанина. Он похож на статую. Ни
один мускул его лица не дрогнет. На лице написана холодная сосредоточенность человека, делающего серьезное
дело. Только руки его выдают… Для опытного глаза видно, что он переживает трагедию: ему страшен проигрыш… Он справляется с лицом, но руки его тревожно живут, он не может с ними справиться…
В
одно из моих ранних посещений клуба я проходил в читальный зал и в «говорильне» на ходу, мельком увидел старика военного и двух штатских, сидевших на диване в углу, а перед ними стоял огромный, в черном сюртуке, с львиной седеющей гривой, полный энергии человек, то и
дело поправлявший свое соскакивающее пенсне, который ругательски ругал «придворную накипь», по протекции рассылаемую по стране управлять губерниями.
Никогда не были так шумны московские улицы, как ежегодно в этот
день. Толпы студентов до поздней ночи ходили по Москве с песнями, ездили, обнявшись, втроем и вчетвером на
одном извозчике и горланили. Недаром во всех песенках рифмуется: «спьяна» и «Татьяна»! Это был беззаботно-шумный, гулящий
день. И полиция, — такие она имела расчеты и указания свыше, — в этот
день студентов не арестовывала. Шпикам тоже было приказано не попадаться на глаза студентам.
В
один из таких приездов ему доложили, что уже три
дня ходит какой-то чиновник с кокардой и портфелем, желающий говорить лично «только с самим» по важному
делу, и сейчас он пришел и просит доложить.
С самого начала судебной реформы в кремлевском храме правосудия, здании судебных установлений, со
дня введения судебной реформы в 1864–1866 годы стояла она. Статуя такая, как и подобает ей быть во всем мире: весы, меч карающий и толстенные томы законов.
Одного только не оказалось у богини, самого главного атрибута — повязки на глазах.
В
один прекрасный
день Москва ахнула...
Как-то в жаркий осенний
день, какие иногда выпадают в сентябре, по бульвару среди детей в
одних рубашонках и гуляющей публики в летних костюмах от Тверской заставы быстро и сосредоточенно шагали, не обращая ни на кого внимания, три коротеньких человека.
У братьев жизнь была рассчитана по
дням, часам и минутам. Они были почти однолетки,
один брюнет с темной окладистой бородкой, другой посветлее и с проседью. Старший давал деньги в рост за огромные проценты. В суде было
дело Никифорова и Федора Стрельцова, обвиняемого первым в лихоимстве: брал по сорок процентов!
А то еще
один из замоскворецких, загуливавших только у Бубнова и не выходивших
дня по два из кабинетов, раз приезжает ночью домой на лихаче с приятелем. Ему отворяют ворота — подъезд его дедовского дома был со двора, а двор был окружен высоким деревянным забором, а он орет...
А. Т. Зверев имел два трактира —
один в Гавриковом переулке «Хлебная биржа». Там заседали оптовики-миллионеры, державшие в руках все хлебное
дело, и там делались все крупные сделки за чайком. Это был самый тихий трактир. Даже голосов не слышно. Солидные купцы делают сделки с уха на ухо, разве иногда прозвучит...
Шумела молодая рощица и, наверное, дождалась бы Советской власти, но вдруг в
один прекрасный
день — ни рощи, ни решетки, а булыжная мостовая пылит на ее месте желтым песком. Как? Кто? Что? — недоумевала Москва. Слухи разные —
одно только верно, что Хомяков отдал приказание срубить деревья и замостить переулок и в этот же
день уехал за границу. Рассказывали, что он действительно испугался высылки из Москвы; говорили, что родственники просили его не срамить их фамилию.
У скромной, семейной работающей молодежи «Олсуфьевской крепости» ничего для сердца, ума и разумного веселья — ни газет, ни книг и даже ни
одного музыкального инструмента. Бельэтаж гагаринского дворца, выходившего на улицу, с тремя большими барскими квартирами, являл собой разительную противоположность царившей на дворе крайней бедноте и нужде. Звуки музыки блестящих балов заглушали пьяный разгул заднего двора в праздничные
дни.
В праздничные
дни, когда мужское большинство уходило от семей развлекаться по трактирам и пивным, мальчики-ученики играли в огромном дворе, — а дома оставались женщины, молодежь собиралась то в
одной квартире, то в другой, пили чай, грызли орехи, дешевые пряники, а то подсолнухи.
Я помню его, когда еще пустыри окружали только что выстроенный цирк. Здесь когда-то по ночам «всякое бывало». А
днем ребята пускали бумажные змеи и непременно с трещотками. При воспоминании мне чудится звук трещотки. Невольно вскидываю глаза в поисках змея с трещоткой. А надо мной выплывают
один за другим три аэроплана и скрываются за Домом крестьянина на Трубной площади.