Неточные совпадения
Тот, о ком я
говорю,
был человек смелости испытанной, не побоявшийся ни «Утюга», ни «волков Сухого оврага», ни трактира «Каторга», тем более, что он знал и настоящую сибирскую каторгу.
Убитый
был «кот». Убийца — мститель за женщину. Его так и не нашли — знали, да не сказали,
говорили: «хороший человек».
На вид он
был весьма представительный и в минуты трезвости
говорил так, что его можно
было заслушаться.
Рядом с «писучей» ночлежкой
была квартира «подшибал». В старое время типографщики наживали на подшибалах большие деньги. Да еще
говорили, что благодеяние делают: «Куда ему, голому да босому, деваться! Что ни дай — все пропьет!»
— Да, очень. Вот от него мне памятка осталась. Тогда я ему бланк нашей анкеты дал, он написал, а я прочел и усомнился. А он
говорит: «Все правда. Как написано — так и
есть. Врать не умею».
Изредка заходили сыщики, но здесь им делать
было нечего. Мне их указывал Григорьев и много о них
говорил. И многое из того, что он
говорил, мне пригодилось впоследствии.
Дело о задушенном индейце в воду кануло, никого не нашли. Наконец года через два явился законный наследник — тоже индеец, но одетый по-европейски. Он приехал с деньгами, о наследстве не
говорил, а цель
была одна — разыскать убийц дяди. Его сейчас же отдали на попечение полиции и Смолина.
Смолин первым делом его познакомил с восточными людьми Пахро и Абазом, и давай индейца для отыскивания следов по шулерским мельницам таскать — выучил
пить и играть в модную тогда стуколку… Запутали, закружили юношу. В один прекрасный день он поехал ночью из игорного притона домой — да и пропал.
Поговорили и забыли.
— Так,
говорите, без персидской ромашки и пьес не
было бы?
Бывал на «вторничных» обедах еще один чудак, Иван Савельев. Держал он себя гордо, несмотря на долгополый сюртук и сапоги бутылками. У него
была булочная на Покровке, где все делалось по «военно-государственному», как он сам
говорил. Себя он называл фельдмаршалом, сына своего, который заведовал другой булочной, именовал комендантом, калачников и булочников — гвардией, а хлебопеков — гарнизоном.
Легче других выбивались на дорогу, как тогда
говорили, «люди в крахмальных воротничках». У таких заводились знакомства, которые нужно
было поддерживать, а для этого надо
было быть хорошо воспитанным и образованным.
То-то, мол,
говорим, ресторан! А ехали мы сюда
поесть знаменитого тестовского поросенка, похлебать щец с головизной, пощеботить икорки ачуевской да расстегайчика пожевать, а тут вот… Эф бруи… Яйца-то нам и в степи надоели!
Испокон веков
был обычай на большие праздники — Рождество, Крещение, Пасху, Масленицу, а также в «дни поминовения усопших», в «родительские субботы» — посылать в тюрьмы подаяние арестованным, или, как
говорили тогда, «несчастненьким».
— До сих пор одна из них, — рассказывал мне автор дневника и очевидец, — она уж и тогда-то не молода
была, теперь совсем старуха, я ей накладку каждое воскресенье делаю, — каждый раз в своем блудуаре со смехом про этот вечер
говорит… «Да уж забыть пора», — как-то заметил я ей. «И што ты… Про хорошее лишний раз вспомнить приятно!»
За два дня до своей смерти Чаадаев
был еще в Английском клубе и радовался окончанию войны. В это время в «говорильне» смело обсуждались политические вопросы,
говорили о войне и о крепостничестве.
— Сезон блюсти надо, —
говаривал старшина по хозяйственной части П. И. Шаблыкин, великий гурман, проевший все свои дома. — Сезон блюсти надо, чтобы все
было в свое время. Когда устрицы флексбургские, когда остендские, а когда крымские. Когда лососина, когда семга… Мартовский белорыбий балычок со свежими огурчиками в августе не подашь!
А там грянула империалистическая война. Половина клуба
была отдана под госпиталь. Собственно
говоря, для клуба остались прихожая, аванзал, «портретная», «кофейная», большая гостиная, читальня и столовая. А все комнаты, выходящие на Тверскую, пошли под госпиталь.
Были произведены перестройки. Для игры «инфернальная»
была заменена большой гостиной, где метали баккара, на поставленных посредине столах играли в «железку», а в «детской», по-старому, шли игры по маленькой.
Пели,
говорили, кричали, заливали пивом и водкой пол — в зале дым коромыслом!
Как-то вышло, что суд присудил Ф. Стрельцова только на несколько месяцев в тюрьму. Отвертеться не мог — пришлось отсиживать, но сказался больным,
был отправлен в тюремную больницу, откуда каким-то способом —
говорили, в десять тысяч это обошлось, — очутился дома и, сидя безвыходно, резал купоны…
Пушкин о ней так
говорит: „Боюсь, брусничная вода мне б не наделала вреда“, и оттого он ее
пил с араком».
С удовольствием он рассказывал, любил
говорить, и охотно все его слушали. О себе он не любил поминать, но все-таки приходилось, потому что рассказывал он только о том, где сам участником
был, где себя не выключишь.
Иногда называл себя в третьем лице, будто не о нем речь. Где
говорит, о том и вспоминает: в трактире — о старых трактирах, о том, кто и как
пил,
ел; в театре в кругу актеров — идут воспоминания об актерах, о театре. И чего-чего он не знал! Кого-кого он не помнил!
Он
был очень толст, страдал подагрой. И. С. Тургенев ему
говорил: «Мы коллеги по литературе и подагре».
Через минуту банщик домывает мне голову и, не извинившись даже, будто так и надо
было,
говорит...
«Нам трактир дороже всего!» —
говорит в «Лесе» Аркашка Счастливцев. И для многих москвичей трактир тоже
был «первой вещью». Он заменял и биржу для коммерсантов, делавших за чашкой тысячные сделки, и столовую для одиноких, и часы отдыха в дружеской беседе для всякого люда, и место деловых свиданий, и разгул для всех — от миллионера до босяка.
В каждом трактире
был обязательно свой зал для извозчиков, где красовался увлекательный «каток», арендатор которого платил большие деньги трактирщику и старался дать самую лучшую провизию, чтобы привлекать извозчиков, чтобы они
говорили...
Был в трактире у «Арсентьича» половой, который не выносил слова «лимон».
Говорят, что когда-то он украл на складе мешок лимонов, загулял у девочек, а они мешок развязали и вместо лимонов насыпали гнилого картофеля.
К Бубнову переходили после делового завтрака от Лопашова и «Арсентьича», если лишки за галстук перекладывали, а от Бубнова уже куда угодно, только не домой. На неделю разгул бывал. Много
было таких загуливающих типов. Один, например,
пьет мрачно по трактирам и притонам, безобразничает и
говорит только одно слово...
Я лишь помнил слышанное о ней:
говорили, что по всей Москве и
есть только два трезвых кучера — один здесь, другой — на фронтоне Большого театра.
Неточные совпадения
Осип.
Говорит: «Этак всякий приедет, обживется, задолжается, после и выгнать нельзя. Я,
говорит, шутить не
буду, я прямо с жалобою, чтоб на съезжую да в тюрьму».
Анна Андреевна. Цветное!.. Право,
говоришь — лишь бы только наперекор. Оно тебе
будет гораздо лучше, потому что я хочу надеть палевое; я очень люблю палевое.
Бобчинский. Возле будки, где продаются пироги. Да, встретившись с Петром Ивановичем, и
говорю ему: «Слышали ли вы о новости-та, которую получил Антон Антонович из достоверного письма?» А Петр Иванович уж услыхали об этом от ключницы вашей Авдотьи, которая, не знаю, за чем-то
была послана к Филиппу Антоновичу Почечуеву.
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет и в то же время
говорит про себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да
есть у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Купцы. Ей-ей! А попробуй прекословить, наведет к тебе в дом целый полк на постой. А если что, велит запереть двери. «Я тебя, —
говорит, — не
буду, —
говорит, — подвергать телесному наказанию или пыткой пытать — это,
говорит, запрещено законом, а вот ты у меня, любезный,
поешь селедки!»