Неточные совпадения
Пожар достиг в эти дня страшных размеров: накалившийся воздух, непрозрачный
от дыма, становился невыносимым
от жара. Наполеон был одет и ходил по комнате, озабоченный, сердитый, он
начинал чувствовать, что опаленные лавры его скоро замерзнут и что тут не отделаешься такою шуткою, как в Египте. План войны был нелеп, это знали все, кроме Наполеона: Ней и Нарбон, Бертье и простые офицеры; на все возражения он отвечал кабалистическим словом; «Москва»; в Москве догадался и он.
Учители, ходящие по билетам, опаздывающие по непредвидимым причинам и уходящие слишком рано по обстоятельствам, не зависящим
от их воли, строят немцу куры, и он при всей безграмотности
начинает себя считать ученым.
Снимая в коридоре свою гороховую шинель, украшенную воротниками разного роста, как носили во время первого консулата, — он, еще не входя в аудиторию,
начинал ровным и бесстрастным (что очень хорошо шло к каменному предмету его) голосом: «Мы заключили прошедшую лекцию, сказав все, что следует, о кремнеземии», потом он садился и продолжал: «о глиноземии…» У него были созданы неизменные рубрики для формулярных списков каждого минерала,
от которых он никогда не отступал; случалось, что характеристика иных определялась отрицательно: «Кристаллизация — не кристаллизуется, употребление — никуда не употребляется, польза — вред, приносимый организму…»
После нашей истории, шедшей вслед за сунгуровской, и до истории Петрашевского прошло спокойно пятнадцать лет, именно те пятнадцать,
от которых едва
начинает оправляться Россия и
от которых сломились два поколения: старое, потерявшееся в буйстве, и молодое, отравленное с детства, которого квёлых представителей мы теперь видим.
От скуки Орлов не знал, что
начать. Пробовал он и хрустальную фабрику заводить, на которой делались средневековые стекла с картинами, обходившиеся ему дороже, чем он их продавал, и книгу он принимался писать «о кредите», — нет, не туда рвалось сердце, но другого выхода не было. Лев был осужден праздно бродить между Арбатом и Басманной, не смея даже давать волю своему языку.
Протяжным голосом и несколько нараспев
начал он меня увещевать; толковал о грехе утаивать истину пред лицами, назначенными царем, и о бесполезности такой неоткровенности, взяв во внимание всеслышащее ухо божие; он не забыл даже сослаться на вечные тексты, что «нет власти, аще не
от бога» и «кесарю — кесарево».
В
начале зимы его перевезли в Лефортовский гошпиталь; оказалось, что в больнице не было ни одной пустой секретной арестантской комнаты; за такой безделицей останавливаться не стоило: нашелся какой-то отгороженный угол без печи, — положили больного в эту южную веранду и поставили к нему часового. Какова была температура зимой в каменном чулане, можно понять из того, что часовой ночью до того изнемог
от стужи, что пошел в коридор погреться к печи, прося Сатина не говорить об этом дежурному.
Потом он задумался и вдруг быстро
начал рыться в чемодане. Достал небольшой мешочек, вынул из него железную цепочку, сделанную особым образом, оторвав
от нее несколько звеньев, подал мне с словами...
Сперанский пробовал облегчить участь сибирского народа. Он ввел всюду коллегиальное
начало; как будто дело зависело
от того, как кто крадет — поодиночке или шайками. Он сотнями отрешал старых плутов и сотнями принял новых. Сначала он нагнал такой ужас на земскую полицию, что мужики брали деньги с чиновников, чтобы не ходить с челобитьем. Года через три чиновники наживались по новым формам не хуже, как по старым.
Кетчер писал мне: «
От старика ничего не жди». Этого-то и надо было. Но что было делать, как
начать? Пока я обдумывал по десяти разных проектов в день и не решался, который предпочесть, брат мой собрался ехать в Москву.
Приехав часов в девять вечером в Петербург, я взял извозчика и отправился на Исаакиевскую площадь, — с нее хотел я
начать знакомство с Петербургом. Все было покрыто глубоким снегом, только Петр I на коне мрачно и грозно вырезывался середь ночной темноты на сером фонде. [основании (
от фр. fond).]
В
начале 1842 года я был до невозможности утомлен губернским правлением и придумывал предлог, как бы отделаться
от него. Пока я выбирал то одно, то другое средство, случай совершенно внешний решил за меня.
Неугомонные французские работники, воспитанные двумя революциями и двумя реакциями, выбились наконец из сил, сомнения
начали одолевать ими; испугавшись их, они обрадовались новому делу, отреклись
от бесцельной свободы и покорились в Икарии такому строгому порядку и подчинению, которое, конечно, не меньше монастырского чина каких-нибудь бенедиктинцев.
Влияние Грановского на университет и на все молодое поколение было огромно и пережило его; длинную светлую полосу оставил он по себе. Я с особенным умилением смотрю на книги, посвященные его памяти бывшими его студентами, на горячие, восторженные строки об нем в их предисловиях, в журнальных статьях, на это юношески прекрасное желание новый труд свой примкнуть к дружеской тени, коснуться,
начиная речь, до его гроба, считать
от него свою умственную генеалогию.
Возвратиться к селу, к артели работников, к мирской сходке, к казачеству — другое дело; но возвратиться не для того, чтоб их закрепить в неподвижных азиатских кристаллизациях, а для того, чтоб развить, освободить
начала, на которых они основаны, очистить
от всего наносного, искажающего,
от дикого мяса, которым они обросли, — в этом, конечно, наше призвание.
Хомяков спорил до четырех часов утра,
начавши в девять; где К. Аксаков с мурмолкой в руке свирепствовал за Москву, на которую никто не нападал, и никогда не брал в руки бокала шампанского, чтобы не сотворить тайно моление и тост, который все знали; где Редкин выводил логически личного бога, ad majorem gloriam Hegel; [к вящей славе Гегеля (лат.).] где Грановский являлся с своей тихой, но твердой речью; где все помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый, с нежным, как из воску, лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми в оригинальную форму и намеренно замороженными; где молодой старик А. И. Тургенев мило сплетничал обо всех знаменитостях Европы,
от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген; где Боткин и Крюков пантеистически наслаждались рассказами М. С. Щепкина и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский, выжигая кругом все, что попадало.
Я был несчастен и смущен, когда эти мысли
начали посещать меня; я всячески хотел бежать
от них… я стучался, как путник, потерявший дорогу, как нищий, во все двери, останавливал встречных и расспрашивал о дороге, но каждая встреча и каждое событие вели к одному результату — к смирению перед истиной, к самоотверженному принятию ее.
За политические ошибки он, как журналист, конечно, повинен ответом, но и тут он виноват не перед собой; напротив, часть его ошибок происходила
от того, что он верил своим
началам больше, чем партии, к которой он поневоле принадлежал и с которой он не имел ничего общего, а был, собственно, соединен только ненавистью к общему врагу.
Неточные совпадения
Корова с колокольчиком, // Что с вечера отбилася //
От стада, чуть послышала // Людские голоса — // Пришла к костру, уставила // Глаза на мужиков, // Шальных речей послушала // И
начала, сердечная, // Мычать, мычать, мычать!
Г-жа Простакова. Полно, братец, о свиньях — то
начинать. Поговорим-ка лучше о нашем горе. (К Правдину.) Вот, батюшка! Бог велел нам взять на свои руки девицу. Она изволит получать грамотки
от дядюшек. К ней с того света дядюшки пишут. Сделай милость, мой батюшка, потрудись, прочти всем нам вслух.
Этот вопрос произвел всеобщую панику; всяк бросился к своему двору спасать имущество. Улицы запрудились возами и пешеходами, нагруженными и навьюченными домашним скарбом. Торопливо, но без особенного шума двигалась эта вереница по направлению к выгону и, отойдя
от города на безопасное расстояние,
начала улаживаться. В эту минуту полил долго желанный дождь и растворил на выгоне легко уступающий чернозем.
Можно только сказать себе, что прошлое кончилось и что предстоит
начать нечто новое, нечто такое,
от чего охотно бы оборонился, но чего невозможно избыть, потому что оно придет само собою и назовется завтрашним днем.
С ними происходило что-то совсем необыкновенное. Постепенно, в глазах у всех солдатики
начали наливаться кровью. Глаза их, доселе неподвижные, вдруг стали вращаться и выражать гнев; усы, нарисованные вкривь и вкось, встали на свои места и
начали шевелиться; губы, представлявшие тонкую розовую черту, которая
от бывших дождей почти уже смылась, оттопырились и изъявляли намерение нечто произнести. Появились ноздри, о которых прежде и в помине не было, и
начали раздуваться и свидетельствовать о нетерпении.