Неточные совпадения
Дети вообще
любят слуг; родители запрещают им сближаться с ними, особенно в России; дети не слушают их, потому что в гостиной скучно, а в девичьей весело. В этом случае, как в тысяче
других, родители не знают, что делают. Я никак не могу себе представить, чтоб наша передняя была вреднее для детей, чем наша «чайная» или «диванная». В передней дети перенимают грубые выражения и дурные манеры, это правда; но в гостиной они принимают грубые мысли и дурные чувства.
Когда он разгонял наконец мальчишек и оставался один, его преследования обращались на единственного
друга его, Макбета, — большую ньюфаундлендскую собаку, которую он кормил,
любил, чесал и холил. Посидев без компании минуты две-три, он сходил на двор и приглашал Макбета с собой на залавок; тут он заводил с ним разговор.
Сенатор, новый владелец его, нисколько их не теснил, он даже
любил молодого Толочанова, но ссора его с женой продолжалась; она не могла ему простить обмана и бежала от него с
другим.
Я научился быть внимательным, огорчаться от одного слова, заботиться о
друге,
любить; я научился говорить о чувствах.
Я давно
любил, и
любил страстно, Ника, но не решался назвать его «
другом», и когда он жил летом в Кунцеве, я писал ему в конце письма: «
Друг ваш или нет, еще не знаю». Он первый стал мне писать ты и называл меня своим Агатоном по Карамзину, а я звал его моим Рафаилом по Шиллеру. [«Philosophische Briefe» — «Философские письма» (нем.) (Прим. А. И. Герцена.)]
Бахметев, полный, здоровый и красивый старик,
любил и хорошенько поесть, и выпить немного,
любил веселую беседу и многое
другое.
Его удаль была
другая, не наша, богатырская, иногда заносчивая; аристократизм несчастия развил в нем особое самолюбие; но он много умел
любить и
других и отдавался им, не скупясь.
Огарева он еще меньше
других любил и за то, что у него волосы были длинны, и за то, что он курил без его спроса.
— Вы, — продолжала она, — и ваши
друзья, вы идете верной дорогой к гибели. Погубите вы Вадю, себя и всех; я ведь и вас
люблю, как сына.
Я не
любил тараканов, как вообще всяких незваных гостей; соседи мои показались мне страшно гадки, но делать было нечего, — не начать же было жаловаться на тараканов, — и нервы покорились. Впрочем, дня через три все пруссаки перебрались за загородку к солдату, у которого было теплее; иногда только забежит, бывало, один,
другой таракан, поводит усами и тотчас назад греться.
Спустя несколько дней я гулял по пустынному бульвару, которым оканчивается в одну сторону Пермь; это было во вторую половину мая, молодой лист развертывался, березы цвели (помнится, вся аллея была березовая), — и никем никого. Провинциалы наши не
любят платонических гуляний. Долго бродя, я увидел наконец по
другую сторону бульвара, то есть на поле, какого-то человека, гербаризировавшего или просто рвавшего однообразные и скудные цветы того края. Когда он поднял голову, я узнал Цехановича и подошел к нему.
Восточная Сибирь управляется еще больше спустя рукава. Это уж так далеко, что и вести едва доходят до Петербурга. В Иркутске генерал-губернатор Броневский
любил палить в городе из пушек, когда «гулял». А
другой служил пьяный у себя в доме обедню в полном облачении и в присутствии архиерея. По крайней мере, шум одного и набожность
другого не были так вредны, как осадное положение Пестеля и неусыпная деятельность Капцевича.
Он был ученик Лицея, товарищ Пушкина, служил в гвардии, покупал новые французские книги,
любил беседовать о предметах важных и дал мне книгу Токвиля о демократии в Америке на
другой же день после приезда.
С летами страх прошел, но дома княгини я не
любил — я в нем не мог дышать вольно, мне было у нее не по себе, и я, как пойманный заяц, беспокойно смотрел то в ту, то в
другую сторону, чтоб дать стречка.
«Я не помню, — пишет она в 1837, — когда бы я свободно и от души произнесла слово „маменька“, к кому бы, беспечно забывая все, склонилась на грудь. С восьми лет чужая всем, я
люблю мою мать… но мы не знаем
друг друга».
Бедная Саша, бедная жертва гнусной, проклятой русской жизни, запятнанной крепостным состоянием, — смертью ты вышла на волю! И ты еще была несравненно счастливее
других: в суровом плену княгининого дома ты встретила
друга, и дружба той, которую ты так безмерно
любила, проводила тебя заочно до могилы. Много слез стоила ты ей; незадолго до своей кончины она еще поминала тебя и благословляла память твою как единственный светлый образ, явившийся в ее детстве!
«Ты что-то смущен, — отвечает она, — я знала, что твое письмо испугало тебя больше, чем меня. Успокойся,
друг мой, оно не переменило во мне решительно ничего, оно уже не могло заставить меня
любить тебя ни больше, ни меньше».
Молодой девушке не хотелось еще раз играть ту же отвратительную и скучную роль, она, видя, что дело принимает серьезный оборот, написала ему письмо, прямо, открыто и просто говорила ему, что
любит другого, доверялась его чести и просила не прибавлять ей новых страданий.
Наташа,
друг мой, сестра, ради бога, не унывай, презирай этих гнусных эгоистов, ты слишком снисходительна к ним, презирай их всех — они мерзавцы! ужасная была для меня минута, когда я читал твою записку к Emilie. Боже, в каком я положении, ну, что я могу сделать для тебя? Клянусь, что ни один брат не
любит более сестру, как я тебя, — но что я могу сделать?
Вместо того, чтоб ненавидеть смерть, она, лишившись своих малюток, возненавидела жизнь. Это-то и надобно для христианства, для этой полной апотеозы смерти — пренебрежение земли, пренебрежение тела не имеет
другого смысла. Итак, гонение на все жизненное, реалистическое, на наслаждение, на здоровье, на веселость на привольное чувство существования. И Лариса Дмитриевна дошла до того, что не
любила ни Гете, ни Пушкина.
—
Друг мой, я скажу тебе правду; может, это самолюбие, эгоизм, сумасшествие, но я чувствую, вижу, что не могу развлечь тебя; тебе скучно, — я понимаю это, я оправдываю тебя, но мне больно, больно, и я плачу. Я знаю, что ты меня
любишь, что тебе меня жаль, но ты не знаешь, откуда у тебя тоска, откуда это чувство пустоты, ты чувствуешь бедность твоей жизни — и в самом деле, что я могу сделать для тебя?
13 апреля. «Любовь!.. Где ее сила? Я,
любя, нанес оскорбление. Она, еще больше
любя, не может стереть оскорбление. Что же после этого может человек для человека? Есть развития, для которых нет прошедшего, оно в них живо и не проходит… они не гнутся, а ломятся, они падают падением
другого и не могут сладить с собой».
— Мне было слишком больно, — сказал он, — проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими
друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вам руку и проститься. — Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился; я стоял на том же месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. У меня были слезы на глазах. Как я
любил его в эту минуту ссоры!» [«Колокол», лист 90. (Прим. А. И. Герцена.)]
Грановский и мы еще кой-как с ними ладили, не уступая начал; мы не делали из нашего разномыслия личного вопроса. Белинский, страстный в своей нетерпимости, шел дальше и горько упрекал нас. «Я жид по натуре, — писал он мне из Петербурга, — и с филистимлянами за одним столом есть не могу… Грановский хочет знать, читал ли я его статью в „Москвитянине“? Нет, и не буду читать; скажи ему, что я не
люблю ни видеться с
друзьями в неприличных местах, ни назначать им там свидания».
Рассказ мой о былом, может, скучен, слаб — но вы,
друзья, примите его радушно; этот труд помог мне пережить страшную эпоху, он меня вывел из праздного отчаяния, в котором я погибал, он меня воротил к вам. С ним я вхожу не весело, но спокойно (как сказал поэт, которого я безмерно
люблю) в мою зиму.
Я, любезные граждане, не затем оставил родину, чтоб искать себе
другой: я всем сердцем
люблю народ русский, а Россию оставил потому, что не мог быть немым и праздным свидетелем ее угнетения; я оставил ее после ссылки, преследуемый свирепым самовластием Николая.
А уже, конечно, нельзя сказать об англичанах, чтоб они не
любили своего отечества, или чтоб они были не национальны. Расплывающаяся во все стороны Англия заселила полмира, в то время как скудная соками Франция — одни колонии потеряла, а с
другими не знает, что делать. Они ей и не нужны; Франция довольна собой и лепится все больше и больше к своему средоточию, а средоточие — к своему господину. Какая же независимость может быть в такой стране?
Не
любит романский мир свободы, он
любит только домогаться ее; силы на освобождение он иногда находит, на свободу — никогда. Не печально ли видеть таких людей, как Огюст Конт, как Прудон, которые последним словом ставят: один — какую-то мандаринскую иерархию,
другой — свою каторжную семью и апотеозу бесчеловечного pereat mundus — fiat justicia! [пусть погибнет мир, но да свершится правосудие! (лат.)]
В Коус я приехал часов в девять вечера, узнал, что Брук Гауз очень не близок, заказал на
другое утро коляску и пошел по взморью. Это был первый теплый вечер 1864. Море, совершенно покойное, лениво шаля, колыхалось; кой-где сверкал, исчезая, фосфорический свет; я с наслаждением вдыхал влажно-йодистый запах морских испарений, который
люблю, как запах сена; издали раздавалась бальная музыка из какого-то клуба или казино, все было светло и празднично.