Неточные совпадения
Многие из друзей советовали мне начать полное издание «Былого и дум», и в этом затруднения нет, по крайней мере относительно двух первых частей. Но они говорят, что отрывки, помещенные в «Полярной звезде», рапсодичны, не имеют единства, прерываются случайно, забегают иногда, иногда отстают. Я чувствую, что это правда, — но поправить не могу. Сделать дополнения, привести главы в хронологический порядок —
дело не трудное; но
все переплавить, d'un jet, [сразу (фр.).] я не берусь.
В Лондоне не было ни одного близкого мне человека. Были люди, которых я уважал, которые уважали меня, но близкого никого.
Все подходившие, отходившие, встречавшиеся занимались одними общими интересами,
делами всего человечества, по крайней мере
делами целого народа; знакомства их были, так сказать, безличные. Месяцы проходили, и ни одного слова о том, о чем хотелось поговорить.
Граф Ростопчин
всем раздавал в арсенале за
день до вступления неприятеля всякое оружие, вот и он промыслил себе саблю.
Услышав, что
вся компания второй
день ничего не ела, офицер повел
всех в разбитую лавку; цветочный чай и леванский кофе были выброшены на пол вместе с большим количеством фиников, винных ягод, миндаля; люди наши набили себе ими карманы; в десерте недостатка не было.
Пожар достиг в эти
дня страшных размеров: накалившийся воздух, непрозрачный от дыма, становился невыносимым от жара. Наполеон был одет и ходил по комнате, озабоченный, сердитый, он начинал чувствовать, что опаленные лавры его скоро замерзнут и что тут не отделаешься такою шуткою, как в Египте. План войны был нелеп, это знали
все, кроме Наполеона: Ней и Нарбон, Бертье и простые офицеры; на
все возражения он отвечал кабалистическим словом; «Москва»; в Москве догадался и он.
Отец мой строго взглянул на меня и замял разговор. Граф геройски поправил
дело, он сказал, обращаясь к моему отцу, что «ему нравятся такие патриотические чувства». Отцу моему они не понравились, и он мне задал после его отъезда страшную гонку. «Вот что значит говорить очертя голову обо
всем, чего ты не понимаешь и не можешь понять; граф из верности своему королю служил нашему императору». Действительно, я этого не понимал.
Дни за два шум переставал, комната была отворена —
все в ней было по-старому, кой-где валялись только обрезки золотой и цветной бумаги; я краснел, снедаемый любопытством, но Кало, с натянуто серьезным видом, не касался щекотливого предмета.
При этом, как следует, сплетни, переносы, лазутчики, фавориты и на
дне всего бедные крестьяне, не находившие ни расправы, ни защиты и которых тормошили в разные стороны, обременяли двойной работой и неустройством капризных требований.
Часа за два перед ним явился старший племянник моего отца, двое близких знакомых и один добрый, толстый и сырой чиновник, заведовавший
делами.
Все сидели в молчаливом ожидании, вдруг взошел официант и каким-то не своим голосом доложил...
Он никогда не бывал дома. Он заезжал в
день две четверки здоровых лошадей: одну утром, одну после обеда. Сверх сената, который он никогда не забывал, опекунского совета, в котором бывал два раза в неделю, сверх больницы и института, он не пропускал почти ни один французский спектакль и ездил раза три в неделю в Английский клуб. Скучать ему было некогда, он всегда был занят, рассеян, он
все ехал куда-нибудь, и жизнь его легко катилась на рессорах по миру оберток и переплетов.
Первое следствие этих открытий было отдаление от моего отца — за сцены, о которых я говорил. Я их видел и прежде, но мне казалось, что это в совершенном порядке; я так привык, что
всё в доме, не исключая Сенатора, боялось моего отца, что он
всем делал замечания, что не находил этого странным. Теперь я стал иначе понимать
дело, и мысль, что доля
всего выносится за меня, заволакивала иной раз темным и тяжелым облаком светлую, детскую фантазию.
— Что тебе, братец, за охота, — сказал добродушно Эссен, — делать из него писаря. Поручи мне это
дело, я его запишу в уральские казаки, в офицеры его выведем, — это главное, потом своим чередом и пойдет, как мы
все.
Передняя и девичья составляли единственное живое удовольствие, которое у меня оставалось. Тут мне было совершенное раздолье, я брал партию одних против других, судил и рядил вместе с моими приятелями их
дела, знал
все их секреты и никогда не проболтался в гостиной о тайнах передней.
Взяв
все в расчет, слуга обходился рублей в триста ассигнациями; если к этому прибавить дивиденд на лекарства, лекаря и на съестные припасы, случайно привозимые из деревни и которые не знали, куда
деть, то мы и тогда не перейдем трехсот пятидесяти рублей.
Она, с своей стороны, вовсе не
делила этих предрассудков и на своей половине позволяла мне
все то, что запрещалось на половине моего отца.
Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием
всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем
дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души.
На другой
день после приезда кузина ниспровергла
весь порядок моих занятий, кроме уроков; самодержавно назначила часы для общего чтения, не советовала читать романы, а рекомендовала Сегюрову всеобщую историю и Анахарсисово путешествие.
Я написал ей записку, умолял простить меня; после чая мы помирились, я у ней поцеловал руку, она обняла меня и тут объяснила
всю важность
дела.
Отец мой вовсе не раньше вставал на другой
день, казалось, даже позже обыкновенного, так же продолжительно пил кофей и, наконец, часов в одиннадцать приказывал закладывать лошадей. За четвероместной каретой, заложенной шестью господскими лошадями, ехали три, иногда четыре повозки: коляска, бричка, фура или вместо нее две телеги;
все это было наполнено дворовыми и пожитками; несмотря на обозы, прежде отправленные,
все было битком набито, так что никому нельзя было порядочно сидеть.
Старушка, бабушка моя,
На креслах опершись, стояла,
Молитву шепотом творя,
И четки
всё перебирала;
В дверях знакомая семья
Дворовых лиц мольбе внимала,
И в землю кланялись они,
Прося у бога долги
дни.
Прежде мы имели мало долгих бесед. Карл Иванович мешал, как осенняя муха, и портил всякий разговор своим присутствием, во
все мешался, ничего не понимая, делал замечания, поправлял воротник рубашки у Ника, торопился домой, словом, был очень противен. Через месяц мы не могли провести двух
дней, чтоб не увидеться или не написать письмо; я с порывистостью моей натуры привязывался больше и больше к Нику, он тихо и глубоко любил меня.
Долго я сам в себе таил восторги; застенчивость или что-нибудь другое, чего я и сам не знаю, мешало мне высказать их, но на Воробьевых горах этот восторг не был отягчен одиночеством, ты
разделял его со мной, и эти минуты незабвенны, они, как воспоминания о былом счастье, преследовали меня дорогой, а вокруг я только видел лес;
все было так синё, синё, а на душе темно, темно».
Все они были люди довольно развитые и образованные — оставленные без
дела, они бросились на наслаждения, холили себя, любили себя, отпускали себе добродушно
все прегрешения, возвышали до платонической страсти свою гастрономию и сводили любовь к женщинам на какое-то обжорливое лакомство.
Поехал и Григорий Иванович в Новоселье и привез весть, что леса нет, а есть только лесная декорация, так что ни из господского дома, ни с большой дороги порубки не бросаются в глаза. Сенатор после
раздела, на худой конец, был пять раз в Новоселье, и
все оставалось шито и крыто.
Сцены, повторявшиеся между ними всякий
день, могли бы наполнить любую комедию, а
все это было совершенно серьезно.
В последний
день масленицы
все люди, по старинному обычаю, приходили вечером просить прощения к барину; в этих торжественных случаях мой отец выходил в залу, сопровождаемый камердинером. Тут он делал вид, будто не
всех узнает.
Для перемены, а долею для того, чтоб осведомиться, как
все обстоит в доме у нас, не было ли ссоры между господами, не дрался ли повар с своей женой и не узнал ли барин, что Палашка или Ульяша с прибылью, — прихаживали они иногда в праздники на целый
день.
— Ах, какая скука! Набоженство
все! Не то, матушка, сквернит, что в уста входит, а что из-за уст; то ли есть, другое ли — один исход; вот что из уст выходит — надобно наблюдать… пересуды да о ближнем. Ну, лучше ты обедала бы дома в такие
дни, а то тут еще турок придет — ему пилав надобно, у меня не герберг [постоялый двор, трактир (от нем. Herberge).] a la carte. [Здесь: с податей по карте (фр.).]
Он находил, что на человеке так же мало лежит ответственности за добро и зло, как на звере; что
все —
дело организации, обстоятельств и вообще устройства нервной системы, от которой больше ждут, нежели она в состоянии дать.
Перед окончанием моего курса Химик уехал в Петербург, и я не видался с ним до возвращения из Вятки. Несколько месяцев после моей женитьбы я ездил полутайком на несколько
дней в подмосковную, где тогда жил мой отец. Цель этой поездки состояла в окончательном примирении с ним, он
все еще сердился на меня за мой брак.
У
всех студентов на лицах был написан один страх, ну, как он в этот
день не сделает никакого грубого замечания. Страх этот скоро прошел. Через край полная аудитория была непокойна и издавала глухой, сдавленный гул. Малов сделал какое-то замечание, началось шарканье.
Легко может быть, что в противном случае государь прислал бы флигель-адъютанта, который для получения креста сделал бы из этого
дела заговор, восстание, бунт и предложил бы
всех отправить на каторжную работу, а государь помиловал бы в солдаты.
В грязном подвале, служившем карцером, я уже нашел двух арестантов: Арапетова и Орлова, князя Андрея Оболенского и Розенгейма посадили в другую комнату,
всего было шесть человек, наказанных по маловскому
делу.
В несколько
дней было открыто двадцать больниц, они не стоили правительству ни копейки,
все было сделано на пожертвованные деньги.
А вот что рассказывает сам Давыдов: «Во время бунта на Сенной государь прибыл в столицу лишь на второй
день, когда уже
все успокоилось.
На следующий
день (когда
все было усмирено) государь, въехав в коляске в толпу, наполнявшую площадь, закричал ей: „На колени!“ — и толпа поспешно исполнила его приказание.
Дело было зимой; шутка ли подняться с такой семьей без шуб, без денег из Тобольской губернии, а с другой стороны, сердце рвалось — ссылка
всего невыносимее после ее окончания.
Не вынес больше отец, с него было довольно, он умер. Остались дети одни с матерью, кой-как перебиваясь с
дня на
день. Чем больше было нужд, тем больше работали сыновья; трое блестящим образом окончили курс в университете и вышли кандидатами. Старшие уехали в Петербург, оба отличные математики, они, сверх службы (один во флоте, другой в инженерах), давали уроки и, отказывая себе во
всем, посылали в семью вырученные деньги.
Судьбе и этого было мало. Зачем в самом
деле так долго зажилась старушка мать? Видела конец ссылки, видела своих детей во
всей красоте юности, во
всем блеске таланта, чего было жить еще! Кто дорожит счастием, тот должен искать ранней смерти. Хронического счастья так же нет, как нетающего льда.
Артистический период оставляет на
дне души одну страсть — жажду денег, и ей жертвуется
вся будущая жизнь, других интересов нет; практические люди эти смеются над общими вопросами, презирают женщин (следствие многочисленных побед над побежденными по ремеслу).
— Это
все вздор, что такое на другой
день? Общий праздник, складку! Зато каков будет и пир!
— Что же! доброе
дело, послужите в военной; я
все в военной службе был — видите, дослужился, и вы, может, будете фельдмаршалом…
Это был камердинер Огарева. Я не мог понять, какой повод выдумала полиция, в последнее время
все было тихо. Огарев только за
день приехал… и отчего же его взяли, а меня нет?
В. был лет десять старше нас и удивлял нас своими практическими заметками, своим знанием политических
дел, своим французским красноречием и горячностью своего либерализма. Он знал так много и так подробно, рассказывал так мило и так плавно; мнения его были так твердо очерчены, на
все был ответ, совет, разрешение. Читал он
всё — новые романы, трактаты, журналы, стихи и, сверх того, сильно занимался зоологией, писал проекты для князя и составлял планы для детских книг.
Я сел на место частного пристава и взял первую бумагу, лежавшую на столе, — билет на похороны дворового человека князя Гагарина и медицинское свидетельство, что он умер по
всем правилам науки. Я взял другую — полицейский устав. Я пробежал его и нашел в нем статью, в которой сказано: «Всякий арестованный имеет право через три
дня после ареста узнать причину оного и быть выпущен». Эту статью я себе заметил.
Стон ужаса пробежал по толпе: его спина была синяя полосатая рана, и по этой-то ране его следовало бить кнутом. Ропот и мрачный вид собранного народа заставили полицию торопиться, палачи отпустили законное число ударов, другие заклеймили, третьи сковали ноги, и
дело казалось оконченным. Однако сцена эта поразила жителей; во
всех кругах Москвы говорили об ней. Генерал-губернатор донес об этом государю. Государь велел назначить новый суд и особенно разобрать
дело зажигателя, протестовавшего перед наказанием.
Дня через три после приезда государя, поздно вечером —
все эти вещи делаются в темноте, чтоб не беспокоить публику, — пришел ко мне полицейский офицер с приказом собрать вещи и отправляться с ним.
Я не любил тараканов, как вообще всяких незваных гостей; соседи мои показались мне страшно гадки, но делать было нечего, — не начать же было жаловаться на тараканов, — и нервы покорились. Впрочем,
дня через три
все пруссаки перебрались за загородку к солдату, у которого было теплее; иногда только забежит, бывало, один, другой таракан, поводит усами и тотчас назад греться.
Большая часть между ними были довольно добрые люди, вовсе не шпионы, а люди, случайно занесенные в жандармский дивизион. Молодые дворяне, мало или ничему не учившиеся, без состояния, не зная, куда приклонить главы, они были жандармами потому, что не нашли другого
дела. Должность свою они исполняли со
всею военной точностью, но я не замечал тени усердия — исключая, впрочем, адъютанта, — но зато он и был адъютантом.
Но при
всем этом что же
дело, что же следствие и процесс?