Он был как будто один в целом мире; он
на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто
очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал
на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил
на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в
траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Она
очнулась на мягкой
траве. Вокруг нее разливалась приятная свежесть. Воздух был напитан древесным запахом; шум еще продолжался, но в нем не было ничего страшного. Он, как старая знакомая песня, убаюкивал и усыплял Елену.
После трехминутного столбняка Урбенин, как бы
очнувшись от сна, сел
на траву по-турецки и простонал. Собаки, чуявшие что-то необычайное, окружили его и подняли лай… Обведя компанию мутными глазами, Урбенин закрыл обеими руками лицо, и наступил новый столбняк…
Около самого Петербурга я словно
очнулась… Меня поразило серое, точно хмурящееся небо,
на котором скупо светило северное солнце, и воздух без аромата роз и азалий, и чахлые деревья, и голые поля с пожелтевшею
травою…