Неточные совпадения
Что мне во всей этой красоте, когда я каждую минуту, каждую секунду должен и принужден теперь знать, что вот даже эта крошечная мушка, которая жужжит теперь около меня в солнечном луче, и
та даже во всем этом пире и хоре участница, место знает свое,
любит его и счастлива, а я один выкидыш и только по малодушию моему до сих пор не хотел понять это!»
«По-моему, — говорит Версилов, — человек создан с физическою невозможностью
любить своего ближнего. «Любовь к человечеству» надо понимать лишь к
тому человечеству, которое ты же сам и создал в душе своей».
«А что, когда бога нет? — говорит Дмитрий Карамазов. — Тогда, если его нет,
то человек — шеф земли, мироздания. Великолепно! Только как он будет добродетелен без бога-то? Вопрос! Я все про это… Ракитин смеется. Ракитин говорит, что можно
любить человечество и без бога. Ну, это сморчок сопливый может только так утверждать, а я понять не могу».
В «Униженных и оскорбленных» Наташа «инстинктивно чувствовала, что будет госпожой князя, владычицей, что он будет даже жертвой ее. Она предвкушала наслаждение
любить без памяти и мучить до боли
того, кого
любишь, именно за
то, что
любишь, и потому-то, может быть, и поспешила отдаться ему в жертву первая».
Если у Достоевского мужчина ненавидит женщину или женщина мужчину,
то читатель должен заключить, что они
любят. И чем жесточе ненависть,
тем это несомненнее.
Раскольников
любит Соню Мармеладову. Но как-то странно даже представить себе, что это любовь мужчины к женщине. Становишься как будто двенадцатилетнею девочкою и начинаешь думать, что вся суть любви только в
том, что мужчина и женщина скажут друг другу: «я
люблю тебя». Даже подозрения нет о
той светлой силе, которая ведет любящих к телесному слиянию друг с другом и через это телесное слияние таинственно углубляет и уярчает слияние душевное.
Князь Мышкин
любит Настасью Филипповну,
любит Аглаю, собирается жениться
то на
той,
то на другой. И однако…
« — Нутром и чревом хочется
любить, — прекрасно ты это сказал, и рад я ужасно за
то, что тебе так жить хочется, — воскликнул Алеша. — Я думаю, что все должны прежде всего на свете жизнь полюбить.
Вы не
то, что
любите, — тут выше любви.
«Все создания и вся тварь, каждый листик устремляется к слову, богу славу поет, Христу плачет… Все — как океан, все течет и соприкасается, в одном месте тронешь, в другом конце мира отдается… Ты для целого работаешь, для грядущего делаешь. Награды же никогда не ищи, ибо и без
того уже велика тебе награда на сей земле: духовная радость твоя… Знай меру, знай сроки, научись сему…
Люби повергаться на землю и лобызать ее. Землю целуй и неустанно, ненасытимо
люби, всех
люби, все
люби…»
Аглая говорит Настасье Филипповне: «Вы
любите один только свой позор и беспрерывную мысль о
том, что вы опозорены и что вас оскорбили. Будь у вас меньше позора или не будь его вовсе, вы были бы несчастнее».
Безумие Пьера состояло в
том, что он не дожидался, как прежде, личных причин, которые он называл достоинствами людей, для
того чтобы
любить их, а любовь переполняла его сердце, и он, беспричинно
любя людей, находил несомненные причины, за которые стоило
любить их».
«Хотели
того же и не могли»… И вот в результате — самоотвержение, забыть себя и
любить других. Это дает «завидное спокойствие и достоинство»… Но какая цена этому самоотвержению? Художник как будто всеми словами готов повторить
то, что раз уже сказал устами Оленина: «самоотвержение — это убежище от заслуженного несчастия, спасение от зависти к чужому счастью».
В книге «О жизни» Толстой пишет: «Радостная деятельность жизни со всех сторон окружает нас, и мы все знаем ее в себе с самых первых воспоминаний детства… Кто из живых людей не знает
того блаженного чувства, хоть раз испытанного и чаще всего в самом раннем детстве, —
того блаженного чувства умиления, при котором хочется
любить всех; и близких, и злых людей, и врагов, и собаку, и лошадь, и травку; хочется одного, — чтобы всем было хорошо, чтобы все были счастливы».
«Жалкий твой ум, жалкое
то счастье, которого ты желаешь, и несчастное ты создание, само не знаешь, чего тебе надобно… Да дети-то здраво смотрят на жизнь: они
любят и знают
то, что должен
любить человек, и
то, что дает счастье, а вас жизнь до
того запутала и развратила, что вы смеетесь над
тем, что одно
любите, и ищете одного
того, что ненавидите, и что делает ваше несчастие».
Алеша говорит: «нутром и чревом хочется
любить», «все должны полюбить жизнь больше, чем смысл ее». Толстой не скажет «хочется» и «должны». Он и без
того жадно
любит жизнь именно нутром и чревом,
любит жизнь больше, чем смысл ее. Есть жизнь — есть все. Вопросы о смысле, о цели осыпаются с блистающего существа живой жизни, как чуждая шелуха.
« — Простите, — сказала она чуть слышно. Глаза их встретились, и в странном косом взгляде и жалостной улыбке, с которой она сказала это не «прощайте», а «простите», Нехлюдов понял, что она
любила его и думала, что, связав себя с ним, она испортит его жизнь, а, уходя с Симонсоном, освобождала его, и теперь радовалась
тому, что исполнила
то, что хотела, и вместе с
тем страдала, расставаясь с ним».
Мы живем не для
того, чтобы творить добро, как живем не для
того, чтобы бороться,
любить, есть или спать. Мы творим добро, боремся, едим,
любим, потому что живем. И поскольку мы в этом живем, поскольку это есть проявление жизни, постольку не может быть и самого вопроса «зачем?».
— Во-первых, не качайся, пожалуйста. А во-вторых, дорога не награда, а труд. И я желал бы, чтоб ты понимал это. Вот если ты будешь трудиться, учиться для
того, чтобы получить награду,
то труд тебе покажется тяжел; но когда ты трудишься,
любя труд, ты в нем найдешь для себя награду.
Если же нет в душе широкой жизни, если человек, чтоб
любить других, старается «забыть себя», —
то и сама любовь становится раздражающе-вялой, скучной и малоценной.
« — Грех? Где грех? — решительно спросил старик. — На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али
любить ее грех? Это у вас так? Нет, отец мой, это не грех, а спасенье. Бог тебя сделал, бог и девку сделал. На
то она и сделана, чтобы ее
любить да на нее радоваться. По-моему, все одно. Все бог сделал на радость человеку. Ни в чем греха нет. Хоть с зверя пример возьми».
Душа зверя близка и родна Толстому. Он
любит ее за переполняющую ее силу жизни. Но глубокая пропасть отделяет для него душу зверя от души человека…
Та самая форма силы жизни, которая в звере законна, прекрасна и ведет к усилению жизни, — в человеке становится низменною, отвратительною и, как гнилостное бродило, разрушает и умерщвляет жизнь.
В «Холстомере» перед нами история двух прекрасных зверей, четвероногого и двуногого — пегого мерина Холстомера и красавца-гусара, князя Серпуховского. Мерин рассказывает про своего хозяина-князя: «Хотя он был причиною моей гибели, хотя он никого и ничего никогда не
любил, я
люблю и
любил его именно за это. Мне нравилось в нем именно
то, что он был красив, счастлив, богат и потому никого не
любил… Он ничего не боялся и никого не
любил, кроме себя, и за это все
любили его».
«Наташа не
любила общество вообще, но она
тем более дорожила обществом родных. Она дорожила обществом
тех людей, к которым она, растрепанная, в халате, могла выйти большими шагами из детской, с радостным лицом, и показать пеленку с желтым вместо зеленого пятном и выслушать утешения о
том, что теперь ребенку гораздо лучше».
Вот как полюбил и как
любил Иван Ильич в «Смерти Ивана Ильича»: «Прасковья Федоровна была самая привлекательная, умная, блестящая девушка
того кружка, в котором вращался Иван Ильич.
Без любви протекли и все восемь лет их брачной жизни. «
Любит? — с насмешкою думает Анна. — Разве он может
любить? Если бы он не слыхал, что бывает любовь, он никогда бы не употреблял этого слова. Он и не знает, что такое любовь. Они не видят, что я видела. Они не знают, как он восемь лет душил мою жизнь, душил все, что было во мне живого, — что он ни разу не подумал о
том, что я живая женщина, которой нужна любовь. Не знают, как на каждом шагу он оскорблял меня и оставался доволен собой».
«Неужели они не простят меня, не поймут, как все это не могло быть иначе? — думала Анна, с внутренним ужасом глядя на сына. — Пришло время, я поняла, что я не могу больше себя обманывать, что я живая, что я не виновата, что бог меня сделал такою, что мне нужно
любить и жить… Я не могу раскаиваться в
том, что я дышу, что я
люблю»…
«Разлука с сыном, которого она
любила, и
та не мучила ее первое время.
« — Подумай, у меня выбор из двух: или быть беременною,
то есть больною, или быть другом, товарищем своего мужа, все равно мужа… Ты пойми, я не жена; он
любит меня до
тех пор, пока
любит. И что же, чем же я поддержу его любовь? Вот этим?
« — Ведь они мне не отдадут его. Только эти два существа (Вронского и сына) я
люблю, и одно исключает другое. Я не могу их соединить, а это мне одно нужно. А если этого нет,
то все равно. Все, все равно».
«Смерть, как единственное средство восстановить в его сердце любовь к ней, наказать его и одержать победу в
той борьбе, которую поселившийся в ее сердце злой дух вел с ним, ясно и живо представилась ей. С наслаждением стала она думать о
том, как он будет мучиться, раскаиваться и
любить ее память».
Умирает Николай Левин. Он страстно и жадно цепляется за уходящую жизнь, в безмерном ужасе косится на надвигающуюся смерть. Дикими, испуганными глазами смотрит на брата: «Ох, не
люблю я
тот свет! Не
люблю». На лице его — «строгое, укоризненное выражение зависти умирающего к живому». Умирать с таким чувством — ужаснее всяких страданий. И благая природа приходит на помощь.
«Чем больше он вдумывался в новое, открытое ему начало вечной любви,
тем более он, сам не чувствуя
того, отрекался от земной жизни. Все, всех
любить, всегда жертвовать собой для любви значило — никого не
любить, значило — не жить этою земною жизнью. И чем больше он проникался этим началом любви,
тем больше он отрекался от жизни».
Живая жизнь борется в нем с холодною вечностью, брезгливо отрицающею жизнь. Андрей смотрит на сидящую у его постели Наташу. «Неужели только за
тем так странно свела меня с нею судьба, чтобы мне умереть?» И сейчас же вслед за этим думает: «Неужели мне открылась истина жизни только для
того, чтобы я жил во лжи? Я
люблю ее (Наташу) больше всего в мире. Но что же делать мне, ежели я
люблю ее?»
« — Никто, как вы, не дает мне
той мягкой тишины…
того света. Мне так и хочется плакать от радости… Наташа, я слишком
люблю вас.
Как все сопрягать? Как можно стремиться к жизни и в
то же время не бояться смерти? Как можно вообще
любить эту жизнь, которая полна таких мук и ужасов?
В 1871 году Толстой писал жене из самарских степей, где он лечился кумысом: «Больнее мне всего за себя
то, что я от нездоровья своего чувствую себя одной десятой
того, что есть… На все смотрю, как мертвый, —
то самое, за что я не
любил многих людей. А теперь сам только вижу, что есть, понимаю, соображаю, но не вижу насквозь с любовью, как прежде».
Пьер разговаривает с женою об основанном им тайном обществе, о необходимости «
тем, которые
любят добро, взяться рука с рукою, и пусть будет одно знамя: деятельная добродетель».
«Есть ли мучение на этой новой земле? — спрашивает смешной человек. — На нашей земле мы истинно можем
любить лишь с мучением и только через мучение! Мы иначе не умеем
любить. Я хочу, я жажду, в сию минуту, целовать, обливаясь слезами, лишь одну
ту землю, которую я оставил, и не хочу, не принимаю жизни ни на какой иной».
В этом гармоническом чувствовании мирового ритма, в этом признании божественной сущности судьбы коренится
та любовь к року, — amor fati, — о которой в позднейших своих работах с таким восторгом говорит Ницше: «Моя формула для величия человека есть amor fati: не хотеть ничего другого ни впереди, ни позади, ни во всю вечность. Не только переносить необходимость, но и не скрывать ее, —
любить ее… Являешься необходимым, являешься частицею рока, принадлежащим к целому, существуешь в целом»…
И
тем не менее гомеровский эллин смотрел на жизнь бодро и радостно, жадно
любил ее «нутром и чревом»,
любил потому, что сильной душе его все скорби и ужасы жизни были нестрашны, что для него «на свете не было ничего страшного».
«Что велико в человеке, это
то, что он — мост, а не цель; что можно
любить в человеке, это
то, что он — переход и гибель…
Значит, опять и опять, — «человек есть нечто, что должно преодолеть. Что велико в человеке, это
то, что он мост, а не цель; что можно
любить в человеке, это
то, что он переход и гибель. Так говорил Заратустра».
Он не ощущал могучих токов, идущих от земли, не знал
того извечного хмеля жизни, который делает все живое способным «
любить жизнь больше, чем смысл ее».