Неточные совпадения
Хуже
всего — узкая тенденциозность, однотонный колорит мнений, чувств, оценок. Быть честным — не значит еще ходить вечно в шорах, рабски служа известному лозунгу
без той смелости, которую я всегда считал высшей добродетелью писателя.
Этим, думается мне, грешат почти
все воспоминания, за исключением уже самых безобидных, сшитых из пестрых лоскутков,
без плана,
без ценного содержания. То, что я предлагаю читателю здесь, почти исключительно русскиевоспоминания. Своих заграничных испытаний, впечатлений, встреч, отношений к тамошней интеллигенции, за целых тридцать с лишком лет, я в подробностях касаться не буду.
Поверят ли мне, что во
все семь лет учения годовая плата была пять рублей?! Ее вносили в полугодия, да и то бывали недоимщики.
Вся гимназическая выучка — с правом поступить
без экзамена в университет своего округа — обходилась в 35 рублей!
Самый главный, от которого приходилось
всего обиднее, это — надзор, в виде гувернера, запрет ходить одному по улице, посещать своих товарищей
без дозволения.
И
все это шло как-то само собой в доме, где я рос один,
без особенного вмешательства родных и даже гувернеров. Факт тот, что если физическая сторона организма мало развивалась — но далеко не у
всех моих товарищей, то голова работала. В сущности, целый день она была в работе. До двух с половиной часов — гимназия, потом частные учителя, потом готовиться к завтрашнему дню, а вечером — чтение, рисование или музыка, кроме послеобеденных уроков.
Между дворовыми некоторые тайно попивали, были любовные связи
без законного штемпеля; но
все это в гораздо меньшей степени, чем это было бы теперь.
«Батюшка» учил нас Закону Божию, а дома соблюдались предания: ездили к обедне, говели, разговлялись —
все это истово, но
без всякого излишества,и религиозное чувство поддерживалось простое, здоровое и, в юных летах, не лишенное отрадных настроений в известные праздники, в говенье, на Пасху, в Троицу.
Но
все это было добродушно,
без злости. Того оттенка недоброжелательства, какой теперь зачастую чувствуется в обществе к писателю, тогда еще не появлялось. Напротив,
всем было как будто лестно, что вот есть в обществе молодой человек, которого «печатают» в лучшем журнале.
Я уже выезжал на балы в Дворянское собрание и носил фрак, стыдился гимназического мундира, играл в большого. И вот предстояла поездка в Москву на
всю Масленицу как молодому человеку,
без ненавистной «красной говядины», как тогда называли алый воротник гимназистов.
С Сабуровой (мать петербургской актрисы) ушли особенная своеобразность, прекрасная московская дикция, комизм
без шаржа и значительность
всего пошиба игры. Одинаково хороша была она и в московской старой барыне (из «Горя от ума»), и в жене трактирщика Маломальского.
Древняя Москва только скользнула по мне. Кремль, соборы, Чудов монастырь, Грановитая палата —
все это быстро промелькнуло предо мною, но
без старины Москва показалась бы только огромным губернским городом, не больше. Что-то таинственное и величавое осталось в памяти, и в этой рамке поездка в Москву получила еще большее значение в моей только что открывающейся юношеской жизни.
Напротив! Они не задавались «вопросами», но зато были восприимчивы ко
всем веяниям жизни, с большим фондом того, что составляет душевную норму. Как девицы, выезжающие в свет, они охотно танцевали, любили дружиться
без излишнего кокетства, долго оставались с чистым воображением, не проявляли никаких сознательно хищнических инстинктов.
Те месяцы, которые протекли между выпускным экзаменом и отъездом в Казань с правом поступить
без экзамена, были полным расцветом молодой души.
Все возраставшая любовь к сестре, свобода, права взрослого, мечты о студенчестве, приволье деревенского житья,
все в той же Анкудиновке, дружба с умными милыми девушками, с оттенком тайной влюбленности, ночи в саду, музыка, бесконечные разговоры, где молодость души трепетно изливается и жаждет таких же излияний. Больше это уже не повторилось.
Но для того чтобы сразу
без какого-нибудь чисто житейского повода — семейных обстоятельств или временного исключения — в начале третьего курса задумать такое переселение в дальний университетский город с чужим языком для поступления на другой совсем факультет с потерей
всего, что было достигнуто здесь, для этого надобен был особый заряд.
Езда на"сдаточных"была много раз описана в былое время. Она представляла собою род азартной игры.
Все дело сводилось к тому: удастся ли вам доехать
без истории, то есть
без отказа ямщика, до последнего конца, доставят ли вас до места назначения
без прибавки.
В Казани, как я говорил выше, замечалось такое же равнодушие и в среде студенчества. Не больше было одушевления и в дворянском обществе. Петербург, как столица, как центр национального самосознания, поражал меня и тут, в зале Большого театра, и во
всю неделю, проведенную нами перед отъездом в Дерпт, невозмутимостью своей обычной сутолоки,
без малейшего признака в чем бы то ни было того трагического момента, какой переживало отечество.
Стало быть, и мои итоги не могли выйти вполне объективными, когда я оставлял Дерпт. Но я был поставлен в условия большей умственной и, так сказать, бытовой свободы. Я приехал уже студентом третьего курса, с серьезной, определенной целью,
без всякого национального или сословного задора, чтобы воспользоваться как можно лучше тем «академическим» (то есть учебно-ученым) режимом, который выгодно отличал тогда Дерпт от
всех университетов в России.
Можно и теперь
без преувеличения сказать, что в самом преддверии эпохи реформ бурши"Рутении"совершенно еще спали, в смысле общественного обновления; они были — по
всему складу их кружковой жизни — дореформенные молодые люди, как бы ничем не связанные с теми упованиями и запросами, которые повсюду внутри страны уже пробивались наружу.
Какова бы ни была скудость корпоративного быта среди русских по умственной части, все-таки же этот быт сделал то, что после погрома"Рутении"мы
все могли собраться и образовать свободный кружок,
без всякого письменного устава, и прожили больше двух лет очень дружно.
Нам казалось
все более и более диким, что русским студентам в России, в императорском университете, нельзя жить
без подчинения немецкому «Комману», который не имел никакой правительственной санкции.
Его разговор с нашими депутатами (роль Телепнева играл я) описан мною
без всяких прикрас и
всего каких-нибудь четыре года спустя, когда
все еще свежо сохранялось в памяти.
Он не
без юмора рассказывал мне про
все опыты, какие с ним проделывало начальство.
Мое юношеское любовное увлечение оставалось в неопределенном status quo. Ему сочувствовала мать той еще очень молодой девушки, но от отца
все скрывали. Семейство это уехало за границу. Мы нередко переписывались с согласия матери; но ничто еще не было выяснено. Два-три года мне нужно было иметь перед собою, чтобы стать на ноги, найти заработок и какое-нибудь"положение". Даже и тогда дело не обошлось бы
без борьбы с отцом этой девушки, которой тогда шел
всего еще шестнадцатый год.
Но при
всех этих курьезных повадках и слабостях он вообще вел себя с тактом, был скорее сдержан, я бы сказал даже — с большим сознанием того, кто он, но
без напыщенности.
"Теодор", москвич, товарищ по одной из тамошних гимназий Островского, считал себя в Петербурге как бы насадителем и нового бытового реализма, и некоторым образом его вторым"я". Выдвинулся он ролью Бородкина (рядом с Читау-матерью) к началу второй половины 50-х годов и одно время прогремел. Это вскружило ему голову, и
без того ужасно славолюбивую: он
всю жизнь считал себя первоклассным артистом.
Чернышев, автор"Испорченной жизни", был автор-самоучка из воспитанников Театральной школы, сам плоховатый актер,
без определенного амплуа, до того посредственный, что казалось странным, как он, знавший хорошо сцену, по-своему наблюдательный и с некоторым литературным вкусом, мог заявлять себя на подмостках таким бесцветным. Он немало играл в провинции и считался там хорошим актером, но в Петербурге
все это с него слиняло.
В ту же зиму Сонечка вышла за офицера некрасивой наружности,
без всякого блеска, даже
без большого состояния, одного из сыновей поэта Баратынского, к немалому удивлению
всех ее поклонников. Они поселились в Петербурге, и у меня стало зимним домом больше.
Экзамен происходил в аудитории, днем, и только с одним Кавелиным,
без ассистента. Экзаменовались и юристы, и мы — "администраторы". Тем надо было — для кандидата — добиваться пятерок; мы же могли довольствоваться тройками; но и тройку заполучить было гораздо потруднее, чем у
всех наших профессоров главных факультетских наук.
Для Ф.А. Снетковой в пьесе не было роли, вполне подходившей к ее амплуа. Она вернулась из-за границы как раз к репетициям"Однодворца". Об этой ее заграничной поездке, длившейся довольно долго, ходило немало слухов и толков по городу. Но я мало интересовался
всем этим сплетничаньем, тем более что сама Ф.А. была мне так симпатична, и не потому только, что она готовилась уже к роли в"Ребенке", прошедшем через цензурное пекло
без всяких переделок.
Тогдашним нашим литературным и общественным движением он мало интересовался, хотя говорил обо
всем без старческого брюзжанья. И театр уже ушел от него; но чувствовалось, что он себя ставил в ряду первых корифеев русского театра: Грибоедов, Гоголь, он, а потом уже Островский.
Теории музыки ему не у кого было учиться в провинции, и он стал композитором
без строгой теоретической выучки. Он мне сам говорил, что многим обязан был Владимиру Стасову. Тот знакомил его со
всем, что появлялось тогда замечательного в музыкальных сферах у немцев и французов. Через этот кружок он сделался и таким почитателем Листа и в особенности Берлиоза.
Мы видались с Балакиревым в мое дерптское время каждый год. Проезжая Петербургом туда и обратно, я всегда бывал у него, кажется, раз даже останавливался в его квартире. Жил он холостяком (им и остался до большой старости и смерти), скромно, аккуратно,
без всякого артистического кутежа,
все с теми же своими маленькими привычками. Он уже имел много уроков, и этого заработка ему хватало. Виртуозным тщеславием он не страдал и не бился из-за великосветских успехов.
То же случилось и со скульптурой. У Антокольского были уже предшественники к 60-м годам, хотя и
без его таланта. И опять
все тот же"долговязый"и"глупый"Стасов (по формуле Серова),
все тот же несносный крикун и болтун (каким считал его Тургенев) открыл безвестного виленского еврейчика, влюбился в его талант и ломал потом столько копий за его"эпоху делающее"произведение"Иоанн Грозный".
Скажу
без ложной скромности: не всякому из моих собратов — и сверстников, и людей позднейших генераций — выпал на долю такой искус, такой «шок», как нынче выражаются, и вряд ли многие выдержали бы его и-к концу своего писательского пятидесятилетия — стояли бы по-прежнему «на бреши»
все такими же работниками пера.
Оно шло еще
без особых тисков и денежных треволнений до начала 1864 года и дальше, до половины его. Но тогда уже выкупная ссуда была
вся истрачена и пришлось прибегать к частным займам, а в августе 1864 года я должен был заложить в Нижегородском Александровском дворянском банке
всю землю за ничтожную сумму в пятнадцать тысяч рублей, и
все имение с торгов пошло за что-то вроде девятнадцати тысяч уже позднее.
Он
все почти время моего редакторства состоял при"Библиотеке""ход ил в нее ежедневно с всевозможными проектами — и статей, и разных денежных комбинаций, говорил много, горячо, как-то захлебываясь, с сильным еврейским прононсом. И всегда он был
без копейки, брал авансы, правда по мелочам, и даже одно время обшивался на счет редакции у моего портного.
В годы моей"Библиотеки"он был дилетант, любитель театра и беллетристики,
без всякой политической окраски, но — как
все тогда — с либеральным образом мыслей, хотя и был сыном бессарабского генерал-губернатора, генерала Федорова, одного из администраторов николаевского типа.
Тогда в Петербурге процветали маскарады. На них ездил
весь город, не исключая и двора.
Всего бойчее считались те, которые бывали в Большом театре и в Купеческом клубе, где теперь Учетно-ссудный банк. Тогда можно было целую зиму вести"интригу"с какой-нибудь маской,
без всяких чувственных замыслов,
без ужинов в ресторанных кабинетах.
Без поездки за границу я бы не выдержал такого урока. В конце сентября 1865 года, очутившись в Эйдкунене, в зале немецкого вокзала, я свободно вздохнул, хотя и тогда прекрасно знал, что моя трудовая доля, полная мытарств, будет продолжаться очень долго, если не
всю жизнь.
Париж сразу проникает вас чувством вашей связи со
всей своей историей и с мировой культурой, которой вы у себя дома желали всегда служить. Он делает вас еще более «западником», чем вы были у себя дома. Надо быть не знаю каким закорузлым «русофилом» (на славянофильской подкладке или
без оной), чтобы не испытать от Парижа таких именно настроений.
Париж второй половины 60-х годов был,
без всякого сомнения, самым блестящим, даровитым и интересным городом за
все царствование того"узурпатора", которого мы презирали и тогда от
всего сердца.
Так уже никто и ни в какой стране Европы не играл и не пел, как эта бывшая палерояльская субретка.
Все, даже знаменитые исполнительницы"Прекрасной Елены"(Гейстингер в Вене, у нас — Кронеберг) были или слишком торжественны, или пресно фривольны,
без грации,
без юмора,
без тех гримасок, которыми Шнейдер так мастерски владела. Те, кто видал у нас Лядову (она умерла
без меня, и я ее помню только как танцовщицу), говорили, что у нее было что-то по-своему"шнейдеровское".
А пока я сидел под тенистыми каштанами Люксембургского сада и впитывал в себя выводы положительной философии. Этот склад мышления вселял особенную бодрость духа.
Все в природе и человеческом обществе делалось разумным и необходимым, проникнутым бесконечным развитием, той эволюцией,
без которой потом в науке и мышлении нельзя уже было ступить ни единого шага.
Наполеон выступал уже замедленной походкой человека, утомленного какой-то хронической болезнью. Его длинный нос, усы в ниточку, малый рост, прическа с"височками" —
все это было
всем нам слишком хорошо известно. Величественного в его фигуре и лице ничего не значилось. Евгения рядом с ним весьма выигрывала: выше его ростом, стройная женщина моложавого вида, с золотистой шевелюрой испанки, очень элегантная, с легкой походкой, но
без достаточной простоты манер и выражения лица.
В следующий мой приезд в Лондон (когда я прожил в нем
весь season с мая по конец августа) он был мне очень полезен и для моих занятий в читальне музея, и по тем экскурсиям, какие мы предпринимали по Лондону вплоть до трущоб приречных кварталов, куда жутко ходить
без полисмена.
Оппозицию
все мы, писавшие тогда о внутренней политике Франции, искренно поддерживали в своих статьях и корреспонденциях, но в менее практическом духе, чем Гамбетта, который, как будущий политический деятель, как бы провидел, что
без этого ядра противников бонапартизма дело не обойдется в решительный момент.
Без точных делений на факультеты, он, однако, давал вам, если б вы захотели слушать
все науки, которые там преподают, не только огромное энциклопедическое образование, но и специальную выучку.
Вы так же быстро миритесь с однообразием улиц, где ряды закоптелых кирпичных домов стоят
без малейшего намека на архитектурную красивость, где торговый и промышленный склад накладывает на
все свою лапу и не дает вам ничего красивого и привлекательного.
Тогда Милль смотрел еще не старым человеком, почти
без седины вокруг обнаженного черепа, выше среднего роста, неизменно в черном сюртуке, с добродушной усмещ-кой в глазах и на тонких губах. Таким я его видал и в парламенте, и на митингах, где он защищал свою новую кандидатуру в депутаты и должен был, по английскому обычаю, не только произнесть спич, но и отвечать на
все вопросы, какие из залы и с хор будут ему ставить.
Его скромность и деликатность некоторые ставили ему в упрек, как такие свойства, которые мешали ему в борьбе, и философской и политической. На их оценку, он часто бывал слишком уступчив. Но он никогда не изменял знамени поборника научного мышления и самого широкого либерализма. Он не был"контист"в более узком смысле, но и не принадлежал к толку религиозных позитивистов. А в политике отвечал
всем благим пожеланиям тогдашних радикалов, только
без резко выраженных, так сказать устрашающих, формул.