Неточные совпадения
Воспоминание о прошлом никогда
не может
быть пассивным,
не может
быть точным воспроизведением и вызывает к себе подозрительное отношение.
В ней
не все правда, в ней
есть и творчество поэта.
Если бы я писал дневник, то, вероятно, постоянно записывал в него слова: «Мне
было это чуждо, я ни с чем
не чувствовал слияния, опять, опять тоска по иному, по трансцендентному».
Я пережил три войны, из которых две могут
быть названы мировыми, две революции в России, малую и большую, пережил духовный ренессанс начала ХХ века, потом русский коммунизм, кризис мировой культуры, переворот в Германии, крах Франции и оккупацию ее победителями, я пережил изгнание, и изгнанничество мое
не кончено.
В ней
есть воспоминания, но
не это самое главное.
Марсель Пруст, посвятивший все свое творчество проблеме времени, говорит в завершительной своей книге Le temps retrouvé: «J’avais trop expérimenté l’impossibilité d’atteindre dans la réalité ce qui était au fond moi-même» [«Я никогда
не достигал в реальности того, что
было в глубине меня» (фр.).].
Но ошибочно
было бы думать, что я
не любил своих родителей.
Предмет влюбленности должен
быть далеким, трансцендентным,
не похожим на меня.
В сущности, мать всегда
была более француженка, чем русская, она получила французское воспитание, в ранней молодости жила в Париже, писала письма исключительно по-французски и никогда
не научилась писать грамотно по-русски,
будучи православной по рождению, она чувствовала себя более католичкой и всегда молилась по французскому католическому молитвеннику своей матери.
Это уже
был мир несколько иной, чем Печерск, мир дворянский и чиновничий, более тронутый современной цивилизацией, мир, склонный к веселью, которого Печерск
не допускал.
Если глубина духа и высшие достижения личности ничего наследственного в себе
не заключают, то в душевных и душевно-телесных свойствах
есть много наследственного.
Будучи социал-демократом и занимаясь революционной деятельностью, я, в сущности, никогда
не вышел окончательно из положения человека, принадлежащего к привилегированному, аристократическому миру.
Брат
был человек очень одаренный, хотя совсем в другом направлении, чем я, очень добрый, но нервно больной, бесхарактерный и очень несчастный,
не сумевший реализовать своих дарований в жизни.
На окраине Белой Церкви
была Александрия, летний дворец Браницких, с одним из лучших парков
не только России, но и Европы.
Но я никогда
не любил этого мира и еще в детстве
был в оппозиции.
Когда я,
будучи марксистом, сидел в салоне Браницкой, то
не предполагал, что из марксизма могут произойти такие плоды.
Моя тетя что-то вязала для императрицы Марии Федоровны, c которой
была близка, и в то же время презирала русских монархистов и даже главных деятелей
не пускала к себе в дом.
Я
не любил корпуса,
не любил военщины, все мне
было не мило.
Психологически я себе объясняю, почему я всегда
был неспособным учеником, несмотря на очень раннее мое умственное развитие и на чтение книг, которых в моем возрасте никто
не читал.
Мои способности обнаруживались лишь тогда, когда умственный процесс шел от меня, когда я
был в активном и творческом состоянии, и я
не мог обнаружить способностей, когда нужно
было пассивное усвоение и запоминание, когда процесс шел извне ко мне.
Будучи кадетом, я с завистью смотрел на студентов, потому что они занимались интеллектуальными вопросами, а
не маршировкой.
Со мной
не очень приятно
было играть в карты, потому что я мог прийти в настоящее бешенство против моего партнера.
Мне кажется, что я
не боюсь
быть убитым пулей или бомбой.
В детстве я никогда
не капризничал и
не плакал, мне
были мало свойственны и детские шалости.
Я всегда
был педантически аккуратен, любил порядок в распределении дня,
не выносил ни малейшего нарушения порядка на моем письменном столе.
Человек огромного самомнения может себя чувствовать слитым с окружающим миром,
быть очень социализированным и иметь уверенность, что в этом мире, совсем ему
не чуждом, он может играть большую роль и занимать высокое положение.
В обыденной жизни я
был скорее робок, неумел,
не самоуверен и
был мужествен и храбр лишь когда речь шла об идейной борьбе или в минуты серьезной опасности.
Я люблю
не только красивое в окружающем мире, но и сам хотел
быть красивым.
Я бы
не мог написать романа, хотя у меня
есть свойства, необходимые беллетристу.
Я полон тем для романов, и в моей восприимчивости (
не изобразительности)
есть элемент художественный.
Мне еще близко то, что сказал о себе вообще
не близкий мне Морис Баррес: «Mon évolution ne fut jamais une course vers quelque chose, mais une fuite vers ailleurs» [«Мое развитие никогда
не определялось стремлением к чему-то конкретно, а всегда
было направлено за его пределы, к другому» (фр.).].
Впрочем,
не точно
было бы сказать, что я
не люблю жизни.
Вернее
было бы сказать, что я люблю
не жизнь, а экстаз жизни, когда она выходит за свои пределы.
Было бы самомнением и ложью сказать, что я стоял выше соблазнов «жизни», я, наверное,
был им подвержен, как и все люди, но духовно
не любил их.
Я
не мог мыслить так, что «плоть» греховна или «плоть» свята, я мог мыслить лишь о том,
есть ли «плоть» отрицание свободы и насилие или нет.
И самым большим моим грехом, вероятно,
было то, что я
не хотел просветленно нести тяготу этой обыденности, то
есть «мира», и
не достиг в этом мудрости.
Если гордость
была в более глубоком пласте, чем мое внешнее отношение к людям, то в еще большей глубине
было что-то похожее на смирение, которое я совсем
не склонен рассматривать как свою добродетель.
У меня
были не только внешние припадки гнева, но я иногда горел от гнева, оставаясь один в комнате и в воображении представляя себе врага.
Расставание мне
было мучительно, как умирание, расставание
не только с людьми, но и с вещами и местами.
Мгновение полноценно, лишь если оно приобщено к вечности, если оно
есть выход из времени, если оно, по выражению Кирхегардта, атом вечности, а
не времени.
Я действительно
не верю, чтобы в этом мировом плане, в мире объективированном и отчужденном возможна
была совершенная реализация.
Стремление к бесконечному и вечному
не должно
быть пресечено иллюзией конечного совершенства.
Я больше всего любил философию, но
не отдался исключительно философии; я
не любил «жизни» и много сил отдал «жизни», больше других философов; я
не любил социальной стороны жизни и всегда в нее вмешивался; я имел аскетические вкусы и
не шел аскетическим путем;
был исключительно жалостлив и мало делал, чтобы ее реализовать.
Я никогда
не действовал по рассуждению, в моих действиях всегда
было слишком много импульсивного.
Я
был бойцом по темпераменту, но свою борьбу
не доводил до конца, борьба сменялась жаждой философского созерцания.
Если во мне
был эгоизм, то это
был скорее эгоизм умственного творчества, чем эгоизм наслаждений жизни, к которым я никогда
не стремился.
В моем «я»
есть многое
не от меня.
Религия
есть не что иное, как достижение близости, родственности.
Я никогда
не соглашался
быть причисленным к какой-либо категории.
Внешне я слишком часто бывал
не таким, каким
был на самом деле.
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Что тут пишет он мне в записке? (Читает.)«Спешу тебя уведомить, душенька, что состояние мое
было весьма печальное, но, уповая на милосердие божие, за два соленые огурца особенно и полпорции икры рубль двадцать пять копеек…» (Останавливается.)Я ничего
не понимаю: к чему же тут соленые огурцы и икра?
Анна Андреевна. Ему всё бы только рыбки! Я
не иначе хочу, чтоб наш дом
был первый в столице и чтоб у меня в комнате такое
было амбре, чтоб нельзя
было войти и нужно бы только этак зажмурить глаза. (Зажмуривает глаза и нюхает.)Ах, как хорошо!
Городничий (дрожа).По неопытности, ей-богу по неопытности. Недостаточность состояния… Сами извольте посудить: казенного жалованья
не хватает даже на чай и сахар. Если ж и
были какие взятки, то самая малость: к столу что-нибудь да на пару платья. Что же до унтер-офицерской вдовы, занимающейся купечеством, которую я будто бы высек, то это клевета, ей-богу клевета. Это выдумали злодеи мои; это такой народ, что на жизнь мою готовы покуситься.
Хлестаков. Да вот тогда вы дали двести, то
есть не двести, а четыреста, — я
не хочу воспользоваться вашею ошибкою; — так, пожалуй, и теперь столько же, чтобы уже ровно
было восемьсот.
Купцы. Так уж сделайте такую милость, ваше сиятельство. Если уже вы, то
есть,
не поможете в нашей просьбе, то уж
не знаем, как и
быть: просто хоть в петлю полезай.