Неточные совпадения
Мне
становилось час от часу лучше, и через несколько месяцев я
был уже почти здоров: но все это время, от кормежки на лесной поляне до настоящего выздоровления, почти совершенно изгладилось из моей памяти.
Я
стал плакать и тосковать, но мать умела как-то меня разуверить и успокоить, что
было и не трудно при ее беспредельной нравственной власти надо мною.
Нашу карету и повозку
стали грузить на паром, а нам подали большую косную лодку, на которую мы все должны
были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под руки мою мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на руки и понес прямо по воде в лодку, а отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
Я достал, однако, одну часть «Детского чтения» и
стал читать, но
был так развлечен, что в первый раз чтение не овладело моим вниманием и, читая громко вслух: «Канарейки, хорошие канарейки, так кричал мужик под Машиным окошком» и проч., я думал о другом и всего более о текущей там, вдалеке, Деме.
И башкирец очень охотно, отвязав плот от причала, засучив свои жилистые руки,
став лицом к противоположному берегу, упершись ногами, начал тянуть к себе канат обеими руками, и плот, отделяясь от берега, поплыл поперек реки; через несколько минут мы
были на том берегу, и Евсеич, все держа меня за руку, походив по берегу, повысмотрев выгодных мест для уженья, до которого
был страстный охотник, таким же порядком воротился со мною назад.
Сестрица
стала проситься со мной, и как уженье
было всего шагах в пятидесяти, то отпустили и ее с няней посмотреть на наше рыболовство.
Кучер Трофим, наклонясь к переднему окну, сказал моему отцу, что дорога
стала тяжела, что нам не доехать засветло до Парашина, что мы больно запоздаем и лошадей перегоним, и что не прикажет ли он заехать для ночевки в чувашскую деревню, мимо околицы которой мы
будем проезжать.
Народ окружал нас тесною толпою, и все
были так же веселы и рады нам, как и крестьяне на жнитве; многие старики протеснились вперед, кланялись и здоровались с нами очень ласково; между ними первый
был малорослый, широкоплечий, немолодой мужик с проседью и с такими необыкновенными глазами, что мне даже страшно
стало, когда он на меня пристально поглядел.
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не
поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но отец сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть не
станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
— Ржи
поспели поздно, яровые, почитай,
поспевают, уже и поздние овсы
стали мешаться, а пришла пора сеять.
Сначала, верстах в десяти от Парашина, мы проехали через какую-то вновь селившуюся русскую деревню, а потом тридцать верст не
было никакого селения и дорога шла по ровному редколесью; кругом виднелись прекрасные рощи, потом
стали попадаться небольшие пригорки, а с правой стороны потянулась непрерывная цепь высоких и скалистых гор, иногда покрытых лесом, а иногда совершенно голых.
Мать хотела опять меня отправить удить к отцу, но я
стал горячо просить не посылать меня, потому что желание остаться
было вполне искренне.
Ефрем с Федором сейчас ее собрали и поставили, а Параша повесила очень красивый, не знаю, из какой материи, кажется, кисейный занавес; знаю только, что на нем
были такие прекрасные букеты цветов, что я много лет спустя находил большое удовольствие их рассматривать; на окошки повесили такие же гардины — и комната вдруг получила совсем другой вид, так что у меня на сердце
стало веселее.
Мне
было сначала грустно, потом
стало скучно, и я заснул.
В зале тетушка разливала чай, няня позвала меня туда, но я не хотел отойти ни на шаг от матери, и отец, боясь, чтобы я не расплакался, если
станут принуждать меня, сам принес мне чаю и постный крендель, точно такой, какие присылали нам в Уфу из Багрова; мы с сестрой (да и все) очень их любили, но теперь крендель не пошел мне в горло, и, чтоб не принуждали меня
есть, я спрятал его под огромный пуховик, на котором лежала мать.
Я вспомнил, что, воротившись из саду, не
был у матери, и
стал проситься сходить к ней; но отец, сидевший подле меня, шепнул мне, чтоб я перестал проситься и что я схожу после обеда; он сказал эти слова таким строгим голосом, какого я никогда не слыхивал, — и я замолчал.
Все это я объяснял ей и отцу, как умел, сопровождая свои объяснения слезами; но для матери моей не трудно
было уверить меня во всем, что ей угодно, и совершенно успокоить, и я скоро, несмотря на страх разлуки,
стал желать только одного: скорейшего отъезда маменьки в Оренбург, где непременно вылечит ее доктор.
Скоро я заметил, что
стали решительно сбираться в Оренбург и что сам дедушка торопил отъездом, потому что путь
был не близкий.
Из рассказов их и разговоров с другими я узнал, к большой моей радости, что доктор Деобольт не нашел никакой чахотки у моей матери, но зато нашел другие важные болезни, от которых и начал
было лечить ее; что лекарства ей очень помогли сначала, но что потом она
стала очень тосковать о детях и доктор принужден
был ее отпустить; что он дал ей лекарств на всю зиму, а весною приказал
пить кумыс, и что для этого мы поедем в какую-то прекрасную деревню, и что мы с отцом и Евсеичем
будем там удить рыбку.
Мне показалось даже, а может
быть, оно и в самом деле
было так, что все
стали к нам ласковее, внимательнее и больше заботились о нас.
Здоровье моей матери видимо укреплялось, и я заметил, что к нам
стало ездить гораздо больше гостей, чем прежде; впрочем, это могло мне показаться: прошлого года я
был еще мал, не совсем поправился в здоровье и менее обращал внимания на все происходившее у нас в доме.
Он начал меня учить чистописанию, или каллиграфии, как он называл, и заставил выписывать «палочки», чем я
был очень недоволен, потому что мне хотелось прямо писать буквы; но дядя утверждал, что я никогда не
буду иметь хорошего почерка, если не
стану правильно учиться чистописанию, что наперед надобно пройти всю каллиграфическую школу, а потом приняться за прописи.
Это средство несколько помогло: мне стыдно
стало, что Андрюша пишет лучше меня, а как успехи его
были весьма незначительны, то я постарался догнать его и в самом деле догнал довольно скоро.
На колени!» — и мальчик, стоявший у доски, очень спокойно положил на стол мел и грязную тряпицу и
стал на колени позади доски, где уже стояло трое мальчиков, которых я сначала не заметил и которые
были очень веселы; когда учитель оборачивался к ним спиной, они начинали возиться и драться.
Стали раскладываться и устраиваться: стулья, кровати и столы
были привезены заранее.
Наконец выбрали и накидали целые груды мокрой сети, то
есть стен или крыльев невода, показалась мотня, из длинной и узкой сделавшаяся широкою и круглою от множества попавшейся рыбы; наконец
стало так трудно тащить по мели, что принуждены
были остановиться, из опасения, чтоб не лопнула мотня; подняв высоко верхние подборы, чтоб рыба не могла выпрыгивать, несколько человек с ведрами и ушатами бросились в воду и, хватая рыбу, битком набившуюся в мотню, как в мешок, накладывали ее в свою посуду, выбегали на берег, вытряхивали на землю добычу и снова бросались за нею; облегчив таким образом тягость груза, все дружно схватились за нижние и верхние подборы и с громким криком выволокли мотню на берег.
Ровно заслон!» Но, видно, я
был настоящий рыбак по природе, потому что и тогда говорил Евсеичу: «Вот если б на удочку вытащить такого леща!» Мне даже как-то
стало невесело, что поймали такое множество крупной рыбы, которая могла бы клевать у нас; мне
было жалко, что так опустошили озеро, и я печально говорил Евсеичу, что теперь уж не
будет такого клеву, как прежде; но он успокоил меня, уверив, что в озере такая тьма-тьмущая рыбы, что озеро так велико, и тянули неводом так далеко от наших мостков, что клев
будет не хуже прежнего.
Наконец мать обратила на нас внимание и
стала говорить с нами, то
есть собственно со мною, потому что сестра
была еще мала и не могла понимать ее слов, даже скоро ушла в детскую к своей няне.
Мне
было жаль дедушки, но совсем не хотелось видеть его смерть или
быть в другой комнате, когда он, умирая,
станет плакать и кричать.
Она знала, до чего я
был охотник, и сейчас
стала просить, чтоб я почитал ей книжку, которая лежала в боковой сумке; но я не
стал даже и читать, так мне
было грустно.
Подали самовар и
стали нас
поить чаем; тут пришла мать; она вся
была мокрая от духоты в дедушкиной горнице, в которой
было жарко, как в бане.
Тогда мы тетушку Татьяну Степановну увезем в Уфу, и
будет она жить у нас в пустой детской; а если бабушка не умрет, то и ее увезем, перенесем дом из Багрова в Сергеевку, поставим его над самым озером и
станем там летом жить и удить вместе с тетушкой…
Всего больше я боялся, что дедушка
станет прощаться со мной, обнимет меня и умрет, что меня нельзя
будет вынуть из его рук, потому что они окоченеют, и что надобно
будет меня вместе с ним закопать в землю…
Дыханье останавливалось, холодный пот выступал на лице, я не мог улежать на своем месте, вскочил и сел поперек своей постельки, даже
стал было будить сестрицу, и если не закричал, то, вероятно, от того, что у меня не
было голоса…
Мне
стало еще страшнее; но Параша скоро воротилась и сказала, что дедушка начал
было томиться, но опять отдохнул.
Это все, что я мог желать, о чем, без сомнения, я
стал бы и просить и в чем не отказали бы мне; но как тяжело, как стыдно
было бы просить об этом!
К обеду приехали бабушка, тетушка и дяди; накануне весь дом
был вымыт, печи жарко истоплены, и в доме
стало тепло, кроме залы, в которую, впрочем, никто и не входил до девяти ден.
Не увижу я Сергеевки и ее чудного озера, ее высоких дубов, не
стану удить с мостков вместе с Евсеичем, и не
будет лежать на берегу Сурка, растянувшись на солнышке!
Ночь
была душная, растворили окна, ливень унялся, шел уже мелкий дождь; мы
стали смотреть в окна и увидели три пожара, от которых, несмотря на черные тучи,
было довольно светло.
Мысль о смерти матери не входила мне в голову, и я думаю, что мои понятия
стали путаться и что это
было началом какого-то помешательства.
Как только мать
стала оправляться, отец подал просьбу в отставку; в самое это время приехали из полка мои дяди Зубины; оба оставили службу и вышли в чистую, то
есть отставку; старший с чином майора, а младший — капитаном.
На этот раз багровские старики отозвались об Мироныче, что «он
стал маненько позашибаться», то
есть чаще
стал напиваться пьян, но все еще другого начальника не желали.
Мать подумала и отвечала: «Они вспомнили, что целый век
были здесь полными хозяйками, что теперь настоящая хозяйка — я, чужая им женщина, что я только не хочу принять власти, а завтра могу захотеть, что нет на свете твоего дедушки — и оттого
стало грустно им».
Мне вдруг
стало жалко бабушку, и я сказал: «Надо бабушку утешать, чтоб ей не
было скучно».
Трава поблекла, потемнела и прилегла к земле; голые крутые взлобки гор
стали еще круче и голее, сурчины как-то выше и краснее, потому что листья чилизника и бобовника завяли, облетели и не скрывали от глаз их глинистых бугров; но сурков уже не
было: они давно попрятались в свои норы, как сказывал мне отец.
Она говорила Чичагову, что у меня и без того слишком горячее воображение и что после волшебных сказок Шехеразады я
стану бредить наяву; но Петр Иваныч как-то умел убедить мою мать, что чтение «Тысячи и одной ночи» не
будет мне вредно.
Возбудив вниманье и любопытство моих слушательниц и удовлетворяя их желанью, я
стал перечитывать им вслух арабские сказки — и добавления моей собственной фантазии
были замечены и обнаружены тетушкой и подтверждены сестрицей.
Тетушка часто останавливала меня, говоря: «А как же тут нет того, что ты нам рассказывал?
стало быть, ты все это от себя выдумал?
Я не
стану описывать нашей дороги: она
была точно так же скучна и противна своими кормежками и ночевками, как и прежние; скажу только, что мы останавливались на целый день в большой деревне Вишенки, принадлежащей той же Прасковье Ивановне Куролесовой.
Потом она
стала сама мне рассказывать про себя: как ее отец и мать жили в бедности, в нужде, и оба померли; как ее взял
было к себе в Багрово покойный мой и ее родной дедушка Степан Михайлович, как приехала Прасковья Ивановна и увезла ее к себе в Чурасово и как живет она у ней вместо приемыша уже шестнадцать лет.