Неточные совпадения
Слышал, как плакал
отец и утешал отчаявшуюся мать, как горячо она молилась, подняв
руки к небу.
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали большую косную лодку, на которую мы все должны были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под
руки мою мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на
руки и понес прямо по воде в лодку, а
отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
Мать скоро легла и положила с собой мою сестрицу, которая давно уже спала на
руках у няньки; но мне не хотелось спать, и я остался посидеть с
отцом и поговорить о завтрашней кормежке, которую я ожидал с радостным нетерпением; но посреди разговоров мы оба как-то задумались и долго просидели, не говоря ни одного слова.
Когда я открыл глаза, все уже давно проснулись, даже моя сестрица сидела на
руках у
отца, смотрела в отворенное окно и что-то весело лепетала.
Евсеич приготовил мне самое легонькое удилище и навязал тонкую лесу с маленьким крючком; он насадил крошечный кусочек мятого хлеба, закинул удочку и дал мне удилище в правую
руку, а за левую крепко держал меня
отец: ту же минуту наплавок привстал и погрузился в воду, Евсеич закричал: «Тащи, тащи…» — и я с большим трудом вытащил порядочную плотичку.
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил
отца остановиться и своими
руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох;
отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но
отец сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
Мы объехали яровые хлеба, которые тоже начинали поспевать, о чем
отец мой и Мироныч говорили с беспокойством, не зная, где взять
рук и как убраться с жнитвом.
Отец остался с матерью, а тетушка повела меня за
руку.
Я имею теперь под
руками три издания «Детской библиотеки»: 1806 (четвертое издание), 1820 и 1846 годов (вероятно, их было более десяти); но, к удивлению моему, не нахожу в двух последних небольшой драматической пиески, в которой бедный крестьянский мальчик поет следующую песню, сложенную для его
отца каким-то грамотеем.
Бумага была подписана моим
отцом и матерью, то есть подписались под их
руки; вместо же меня, за неуменьем грамоте, расписался дядя мой, Сергей Николаич.
Уж первая сорвалась, так удачи не будет!» Я же, вовсе не видавший рыбы, потому что
отец не выводил ее на поверхность воды, не чувствовавший ее тяжести, потому что не держал удилища в
руках, не понимавший, что по согнутому удилищу можно судить о величине рыбы, — я не так близко к сердцу принял эту потерю и говорил, что, может быть, это была маленькая рыбка.
Только к вечеру, когда солнышко стало уже садиться,
отец мой выудил огромного леща, которого оставил у себя в лодке, чтоб не распугать, как видно, подходившую рыбу; держа обеими
руками леща, он показал нам его только издали.
Мы сидели на своем крыльце;
отец пошел навстречу гостю, протянул ему
руку и сказал: «Салям маликум, Мавлют Исеич».
Мансуров и мой
отец горячились больше всех;
отец мой только распоряжался и беспрестанно кричал: «Выравнивай клячи! нижние подборы веди плотнее! смотри, чтоб мотня шла посередке!» Мансуров же не довольствовался одними словами: он влез по колени в воду и, ухватя
руками нижние подборы невода, тащил их, притискивая их к мелкому дну, для чего должен был, согнувшись в дугу, пятиться назад; он представлял таким образом пресмешную фигуру; жена его, родная сестра Ивана Николаича Булгакова, и жена самого Булгакова, несмотря на свое рыбачье увлеченье, принялись громко хохотать.
Поехал и мой
отец, но сейчас воротился и сказал, что бал похож на похороны и что весел только В.**, двое его адъютантов и старый депутат, мой книжный благодетель, С. И. Аничков, который не мог простить покойной государыне, зачем она распустила депутатов, собранных для совещания о законах, и говорил, что «пора мужской
руке взять скипетр власти…».
Добрый мой
отец, обливаясь слезами, всех поднимал и обнимал, а своей матери, идущей к нему навстречу, сам поклонился в ноги и потом, целуя ее
руки, уверял, что никогда из ее воли не выйдет и что все будет идти по-прежнему.
Вдруг поднялся глухой шум и топот множества ног в зале, с которым вместе двигался плач и вой; все это прошло мимо нас… и вскоре я увидел, что с крыльца, как будто на головах людей, спустился деревянный гроб; потом, когда тесная толпа раздвинулась, я разглядел, что гроб несли мой
отец, двое дядей и старик Петр Федоров, которого самого вели под
руки; бабушку также вели сначала, но скоро посадили в сани, а тетушки и маменька шли пешком; многие, стоявшие на дворе, кланялись в землю.
Погодя немного
отец взял нас за
руки и привел в спальню.
Потом всех крестьян и крестьянок угощали пивом и вином; все кланялись в ноги моему
отцу, все обнимали, целовали его и его
руку.
В этот год также были вынуты из гнезда и выкормлены в клетке, называвшейся «садком», два ястреба, из которых один находился на
руках у Филиппа, старого сокольника моего
отца, а другой — у Ивана Мазана, некогда ходившего за дедушкой, который, несмотря на то, что до нашего приезда ежедневно посылался жать, не расставался с своим ястребом и вынашивал его по ночам.
Ни за что в свете не соглашался Пантелей Григорьич сесть не только при моем
отце, но даже при мне, и никогда не мог я от него отбиться, чтоб он не поцеловал моей
руки.
Едва мать и
отец успели снять с себя дорожные шубы, как в зале раздался свежий и громкий голос: «Да где же они? давайте их сюда!» Двери из залы растворились, мы вошли, и я увидел высокого роста женщину, в волосах с проседью, которая с живостью протянула
руки навстречу моей матери и весело сказала: «Насилу я дождалась тебя!» Мать после мне говорила, что Прасковья Ивановна так дружески, с таким чувством ее обняла, что она ту же минуту всею душою полюбила нашу общую благодетельницу и без памяти обрадовалась, что может согласить благодарность с сердечною любовью.
Мой
отец, желая поздороваться с теткой, хотел было поцеловать ее
руку, говоря: «Здравствуйте, тетушка!» — но Прасковья Ивановна не дала
руки.
Она благодарила
отца и особенно мать, целовала у ней
руки и сказала, что «не ждала нас, зная по письмам, как Прасковья Ивановна полюбила Софью Николавну и как будет уговаривать остаться, и зная, что Прасковье Ивановне нельзя не уважить».
Отец рассказывал подробно о своей поездке в Лукоянов, о сделках с уездным судом, о подаче просьбы и обещаниях судьи решить дело непременно в нашу пользу; но Пантелей Григорьич усмехался и, положа обе
руки на свою высокую трость, говорил, что верить судье не следует, что он будет мирволить тутошнему помещику и что без Правительствующего Сената не обойдется; что, когда придет время, он сочинит просьбу, и тогда понадобится ехать кому-нибудь в Москву и хлопотать там у секретаря и обер-секретаря, которых он знал еще протоколистами.
Наконец раздался крик: «Едут, едут!» Бабушку поспешно перевели под
руки в гостиную, потому что она уже плохо ходила,
отец, мать и тетка также отправились туда, а мы с сестрицей и даже с братцем, разумеется, с дядькой, нянькой, кормилицей и со всею девичьей, заняли окна в тетушкиной и бабушкиной горницах, чтоб видеть, как подъедут гости и как станут вылезать из повозок.
Они неравнодушно приняли наш улов; они ахали, разглядывали и хвалили рыбу, которую очень любили кушать, а Татьяна Степановна — удить; но мать махнула
рукой и не стала смотреть на нашу добычу, говоря, что от нее воняет сыростью и гнилью; она даже уверяла, что и от меня с
отцом пахнет прудовою тиной, что, может быть, и в самом деле было так.
Изредка езжал я с
отцом в поле на разные работы, видел, как полют яровые хлеба: овсы, полбы и пшеницы; видел, как крестьянские бабы и девки, беспрестанно нагибаясь, выдергивают сорные травы и, набрав их на левую
руку целую охапку, бережно ступая, выносят на межи, бросают и снова идут полоть.
Скоро и мы с
отцом нашли гнездо груздей; мы также принялись ощупывать их
руками и бережно вынимать из-под пелены прошлогодних полусгнивших листьев, проросших всякими лесными травами и цветами.
Я и не думал проситься с
отцом: меня бы, конечно, не пустили, да я и сам боялся маленькой лодочки, но зато я с большим удовольствием рассмотрел стерлядок; живых мне еще не удавалось видеть, и я выпросил позволение подержать их, по крайней мере, в
руках.
Отец мой побледнел,
руки у него затряслись; он с трудом распечатал конверт, прочел первые строки, зарыдал, опустил письмо на колени и сказал: «Матушка отчаянно больна».
Прасковья Ивановна взяла за
руки моего
отца и мать и повела их в залу, где ожидало нас множество гостей, съехавшихся к празднику.
Хозяйка встретила мою мать в сенях и ушла с нею в дом, а
отец высадил меня и сестру из кареты и повел за
руку.
Нас потчевали чаем и завтраком; хотели было потчевать моего
отца и мать, но я заглянул к ним в дверь, мать махнула мне
рукой, и я упросил, чтоб к ним не входили.
Он воротился еще задолго до обеда, бледный и расстроенный, и тетушка Татьяна Степановна рассказывала, что мой
отец как скоро завидел могилу своей матери, то бросился к ней, как исступленный, обнял
руками сырую землю, «да так и замер».
После я имел это письмо в своих
руках — и был поражен изумительным тактом и даже искусством, с каким оно было написано: в нем заключалось совершенно верное описание кончины бабушки и сокрушения моего
отца, но в то же время все было рассказано с такою нежною пощадой и мягкостью, что оно могло скорее успокоить, чем растравить горесть Прасковьи Ивановны, которую известие о смерти бабушки до нашего приезда должно было сильно поразить.
Она крепко и долго обнимала моего
отца и особенно мать; даже нас всех перецеловала, чего никогда не делывала, а всегда только давала целовать нам
руку.