Неточные совпадения
Эта первая кормежка случилась не в поле, а в какой-то русской деревушке, которую я очень мало помню; но зато
отец обещал мне на другой день кормежку на реке Деме, где
хотел показать мне какую-то рыбную ловлю, о которой я знал только по его же рассказам.
Но
отец уговорил мать позволить мне на этот раз поймать еще несколько рыбок, и мать,
хотя не скоро, согласилась.
Я отвечал на их поклоны множеством поклонов,
хотя карета тронулась уже с места, и, высунувшись из окна, кричал: «Прощайте, прощайте!»
Отец и мать улыбались, глядя на меня, а я, весь в движении и волнении, принялся расспрашивать: отчего эти люди знают, как нас зовут?
Отец прибавил, что поедет после обеда осмотреть все полевые работы, и приглашал с собою мою мать; но она решительно отказалась, сказав, что она не любит смотреть на них и что если он
хочет, то может взять с собой Сережу.
Долго находился я в совершенном изумлении, разглядывая такие чудеса и вспоминая, что я видел что-то подобное в детских игрушках; долго простояли мы в мельничном амбаре, где какой-то старик, дряхлый и сгорбленный, которого называли засыпкой, седой и хворый, молол всякое хлебное ухвостье для посыпки господским лошадям; он был весь белый от мучной пыли; я начал было расспрашивать его, но, заметя, что он часто и задыхаясь кашлял, что привело меня в жалость, я обратился с остальными вопросами к
отцу: противный Мироныч и тут беспрестанно вмешивался,
хотя мне не хотелось его слушать.
«Ведь ты и сам скоро состаришься, — сказал мой
отец, — тоже будешь дармоедом и тогда
захочешь покою».
Мать очень горячо приняла мой рассказ: сейчас
хотела призвать и разбранить Мироныча, сейчас отставить его от должности, сейчас написать об этом к тетушке Прасковье Ивановне… и
отцу моему очень трудно было удержать ее от таких опрометчивых поступков.
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил
отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох;
отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я
хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но
отец сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
К
отцу пришли многие крестьяне с разными просьбами, которых исполнить Мироныч не смел, как он говорил, или, всего вернее, не
хотел.
На такие речи староста обыкновенно отвечал: «Слушаю, будет исполнено», —
хотя мой
отец несколько раз повторял: «Я, братец, тебе ничего не приказываю, а говорю только, не рассудишь ли ты сам так поступить?
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых
отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч
хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что
хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
Мать
хотела опять меня отправить удить к
отцу, но я стал горячо просить не посылать меня, потому что желание остаться было вполне искренне.
Отец все еще не возвращался, и мать
хотела уже послать за ним, но только что мы улеглись в карете, как подошел
отец к окну и тихо сказал: «Вы еще не спите?» Мать попеняла ему, что он так долго не возвращался.
Когда мать выглянула из окошка и увидала Багрово, я заметил, что глаза ее наполнились слезами и на лице выразилась грусть;
хотя и прежде, вслушиваясь в разговоры
отца с матерью, я догадывался, что мать не любит Багрова и что ей неприятно туда ехать, но я оставлял эти слова без понимания и даже без внимания и только в эту минуту понял, что есть какие-нибудь важные причины, которые огорчают мою мать.
Мысль остаться в Багрове одним с сестрой, без
отца и матери,
хотя была не новою для меня, но как будто до сих пор не понимаемою; она вдруг поразила меня таким ужасом, что я на минуту потерял способность слышать и соображать слышанное и потому многих разговоров не понял,
хотя и мог бы понять.
Отец ходил к дедушке и, воротясь, сказал, что ему лучше и что он
хочет встать.
В зале тетушка разливала чай, няня позвала меня туда, но я не
хотел отойти ни на шаг от матери, и
отец, боясь, чтобы я не расплакался, если станут принуждать меня, сам принес мне чаю и постный крендель, точно такой, какие присылали нам в Уфу из Багрова; мы с сестрой (да и все) очень их любили, но теперь крендель не пошел мне в горло, и, чтоб не принуждали меня есть, я спрятал его под огромный пуховик, на котором лежала мать.
Тут я узнал, что дедушка приходил к нам перед обедом и, увидя, как в самом деле больна моя мать, очень сожалел об ней и советовал ехать немедленно в Оренбург,
хотя прежде, что было мне известно из разговоров
отца с матерью, он называл эту поездку причудами и пустою тратою денег, потому что не верил докторам.
Когда я кончил, она выслала нас с сестрой в залу, приказав няньке, чтобы мы никуда не ходили и сидели тихо, потому что
хочет отдохнуть; но я скоро догадался, что мы высланы для того, чтобы мать с
отцом могли поговорить без нас.
Хотя мать мне ничего не говорила, но я узнал из ее разговоров с
отцом, иногда не совсем приятных, что она имела недружелюбные объяснения с бабушкой и тетушкой, или, просто сказать, ссорилась с ними, и что бабушка отвечала: «Нет, невестушка, не взыщи; мы к твоим детям и приступиться не смели.
Хотя печальное и тягостное впечатление житья в Багрове было ослаблено последнею неделею нашего там пребывания,
хотя длинная дорога также приготовила меня к той жизни, которая ждала нас в Уфе, но, несмотря на то, я почувствовал необъяснимую радость и потом спокойную уверенность, когда увидел себя перенесенным совсем к другим людям, увидел другие лица, услышал другие речи и голоса, когда увидел любовь к себе от дядей и от близких друзей моего
отца и матери, увидел ласку и привет от всех наших знакомых.
Я уже видел свое торжество: вот растворяются двери, входят
отец и мать, дяди, гости; начинают хвалить меня за мою твердость, признают себя виноватыми, говорят, что
хотели испытать меня, одевают в новое платье и ведут обедать…
Я тогда же возражал, что это неправда, что я умею хорошо читать, а только писать не умею; но теперь я
захотел поправить этот недостаток и упросил
отца и мать, чтоб меня начали учить писать.
Многое в таком роде объяснял мне
отец, а я, в свою очередь, объяснял моей милой сестрице,
хотя она тут же сидела и также слушала
отца.
Только что мы успели запустить невод, как вдруг прискакала целая толпа мещеряков: они принялись громко кричать, доказывая, что мы не можем ловить рыбу в Белой, потому что воды ее сняты рыбаками;
отец мой не
захотел ссориться с близкими соседями, приказал вытащить невод, и мы ни с чем должны были отправиться домой.
Вслед за этой сценой все обратились к моей матери и
хотя не кланялись в ноги, как моему
отцу, но просили ее, настоящую хозяйку в доме, не оставить их своим расположением и ласкою.
Я узнал, что
отец мой
хочет выйти в отставку и переехать на житье в Багрово.
В Уфе все знакомые наши друзья очень нам обрадовались. Круг знакомых наших, особенно знакомых с нами детей, значительно уменьшился. Крестный
отец мой, Д. Б. Мертваго, который
хотя никогда не бывал со мной ласков, но зато никогда и не дразнил меня — давно уже уехал в Петербург. Княжевичи с своими детьми переехали в Казань; Мансуровы также со всеми детьми куда-то уехали.
Письмо это
отец несколько раз читал матери и доказывал, что тут и рассуждать нечего, если не
хотим прогневать тетушку и лишиться всего.
Мать боялась также, чтоб межеванье не задержало
отца, и, чтоб ее успокоить, он дал ей слово, что если в две недели межеванье не будет кончено, то он все бросит, оставит там поверенным кого-нибудь,
хотя Федора, мужа Параши, а сам приедет к нам, в Уфу.
Хотя я, живя в городе, мало проводил времени с
отцом, потому что поутру он обыкновенно уезжал к должности, а вечером — в гости или сам принимал гостей, но мне было скучно и грустно без него.
Мне объяснили, и я
захотел непременно быть крестным
отцом моего братца.
Отец с досадой отвечал: «Совестно было сказать, что ты не
хочешь быть их барыней и не
хочешь их видеть; в чем же они перед тобой виноваты?..» Странно также и неприятно мне показалось, что в то время, когда
отца вводили во владение и когда крестьяне поздравляли его шумными криками: «Здравствуй на многие лета,
отец наш Алексей Степаныч!» — бабушка и тетушка, смотревшие в растворенное окно, обнялись, заплакали навзрыд и заголосили.
Гордая генеральша
хотя не ластилась так к моему
отцу и матери, как Александра Степановна, но также переменила свое холодное и надменное обращенье на внимательное и учтивое.
Я ей говорю о том, как бы ее пристроить, выдать замуж, а она и слушать не
хочет; только и говорит: «Как угодно богу, так и будет…» А
отец со вздохом отвечал: «Да, уж совсем не та матушка! видно, ей недолго жить на свете».
«А
хочешь посмотреть, Сережа, как бабы молотят дикушу (гречу)?» — спросил
отец.
Мой
отец, желая поздороваться с теткой,
хотел было поцеловать ее руку, говоря: «Здравствуйте, тетушка!» — но Прасковья Ивановна не дала руки.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему
отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки,
хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не
хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Много содействовали тому разговоры с
отцом и Евсеичем, которые радовались весне, как охотники, как люди, выросшие в деревне и страстно любившие природу,
хотя сами того хорошенько не понимали, не определяли себе и сказанных сейчас мною слов никогда не употребляли.
Оставшись наедине с матерью, я спросил ее: «Отчего
отец не ходит удить,
хотя очень любит уженье?
По моей усильной просьбе
отец согласился было взять с собой ружье, потому что в полях водилось множество полевой дичи; но мать начала говорить, что она боится, как бы ружье не выстрелило и меня не убило, а потому
отец,
хотя уверял, что ружье лежало бы на дрогах незаряженное, оставил его дома.
Из скошенных рядов мы с
отцом набрали по большой кисти таких ягод, из которых иные попадались крупнее обыкновенного ореха; многие из них
хотя еще не покраснели, но были уже мягки и вкусны.
Мне так было весело на сенокосе, что не хотелось даже ехать домой,
хотя отец уже звал меня.
Бабушка очень неохотно,
хотя уже беспрекословно, отпускала нас и взяла с
отца слово, что мы к Покрову воротимся домой.
Отец мой очень сожалел об этом и тут же приказал, чтобы Медвежий враг был строго заповедан, о чем
хотел немедленно доложить Прасковье Ивановне и обещал прислать особое от нее приказание.
Мать не пустила меня, да и
отец не
хотел взять, опасаясь, что я слишком утомлюсь.
Между тем наступал конец сентября, и
отец доложил Прасковье Ивановне, что нам пора ехать, что к Покрову он обещал воротиться домой, что матушка все нездорова и становится слаба, но хозяйка наша не
хотела и слышать о нашем отъезде.
Но
отец мой немедленно
хотел ехать и послал отыскать перевозчиков; сейчас явились несколько человек и сказали, что надо часок погодить, что перед солнечным закатом ветер постихнет и что тогда можно будет благополучно доставить нас на ту сторону.
Наконец мало-помалу
отец мой успокоился,
хотя все оставался очень грустен.
Судьба
захотела испытать терпенье моего
отца.