Неточные совпадения
Бабушка была старая, очень толстая женщина, одетая точно в такой шушун и так же повязанная платком, как наша нянька Агафья, а тетушка была точно в такой же кофте и юбке, как наша
Параша.
Ефрем с Федором сейчас ее собрали и поставили, а
Параша повесила очень красивый, не знаю, из какой материи, кажется, кисейный занавес; знаю только, что на нем были такие прекрасные букеты цветов, что я много лет спустя находил большое удовольствие их рассматривать; на окошки повесили такие же гардины — и комната вдруг получила совсем другой вид, так что у меня на сердце стало веселее.
Проснувшись, я увидел, что он и
Параша хлопотали около моей матери.
Вместе с
Парашей я стал хлопотать и ухаживать около больной, подавая ей какое-то лекарство, которое она сделала по Бухану, и питье из клюквы.
Параша сейчас принесла целую полоскательную чашку, прибавя, что «клюквы у них много: им каждый год, по первому зимнему пути, по целому возу привозят ее из Старого Багрова».
Я считал дни и часы в ожидании этого счастливого события и без устали говорил о Сергеевке со всеми гостями, с отцом и матерью, с сестрицей и с новой нянькой ее,
Парашей.
Вместо
Параши мать взяла к себе для услуг горбушку Катерину, княжну, — так всегда ее называли без всякой причины, вероятно, в шутку.
Катерина имела привычку хвалить в глаза и осыпать самыми униженными ласками всех господ, и больших и маленьких, а за глаза говорила совсем другое; моему отцу и матери она жаловалась и ябедничала на всех наших слуг, а с ними очень нехорошо говорила про моего отца и мать и чуть было не поссорила ее с
Парашей.
Милая моя сестрица, ходившая также иногда с своей
Парашей на уженье, не находила в этом никакого удовольствия, и комары скоро прогоняли ее домой.
Мансуров не мог оставаться без какого-нибудь охотничьего занятия; в этот же день вечером он ходил с отцом и с мужем
Параши, Федором, ловить сетью на дудки перепелов.
Я слышал, как ее нянька
Параша, всегда очень ласковая и добрая женщина, вытряхивая бурачок, говорила: «Ну, барышня, опять набрала зеленухи!» — и потом наполняла ее бурачок ягодами из своего кузова; у меня же оказалась претензия, что я умею брать ягоды и что моя клубника лучше Евсеичевой: это, конечно, было несправедливо.
Вследствие той же претензии я всегда заявлял, что сестрица не сама брала и что я видел, как
Параша насыпала ее бурачок своей клубникой.
На другой день я уже рассказывал свои грезы наяву
Параше и сестрице, как будто я сам все видел или читал об этом описание.
Тогда я побежал в детскую и старался из всех сил убедить
Парашу и других заходивших в нашу комнату в нелепости их рассказов, но — без всякого успеха!
После я узнал, что
Параше и другим с этих пор строго запретили сообщать мне нелепые толки, ходившие в народе.
Как только мы вышли садиться, я пришел в ужас от низенького кожаного возка с маленькою дверью, в которую трудно было пролезть, — а в возке следовало поместиться мне с сестрицей,
Параше и Аннушке.
У меня было и предчувствие и убеждение, что с нами случится какое-нибудь несчастие, что мы или замерзнем, как воробьи и галки, которые на лету падали мертвыми, по рассказам
Параши, или захвораем.
Вдруг мы остановились, и через несколько минут эта остановка привела меня в беспокойство: я разбудил
Парашу, просил и молил ее постучать в дверь, позвать кого-нибудь и спросить, что значит эта остановка; но
Параша, обыкновенно всегда добрая и ласковая, недовольная тем, что я ее разбудил, с некоторою грубостью отвечала мне: «Никого не достучишься теперь.
Я, сонный, ударился бровью об круглую медную шляпку гвоздя, на котором висела сумка, и, сверх того, едва не задохся, потому что
Параша, сестрица и множество подушек упали мне на лицо, и особенно потому, что не скоро подняли опрокинутый возок.
Когда мы освободились, то сгоряча я ничего не почувствовал, кроме радости, что не задохся; даже не заметил, что ушибся; но, к досаде моей,
Параша, Аннушка и даже сестрица, которая не понимала, что я мог задохнуться и умереть, — смеялись и моему страху, и моей радости.
Параша, оставя нас одних, также побежала посмотреть, что делается в горнице бедного старого барина.
Мне стало еще страшнее; но
Параша скоро воротилась и сказала, что дедушка начал было томиться, но опять отдохнул.
Я умолял
Парашу, чтоб она не уходила, и она обещала не уходить, пока не придет мать.
Заметя, что
Параша дремлет, я стал с ней разговаривать.
Ведь ему больно умирать?»
Параша со смехом отвечала: «Нет, уж когда придется умирать, то тут больно не бывает; тут человек уж ничего и не слышит и не чувствует.
Я схватил руку
Параши, не выпускал ее и перестал говорить.
Светильня нагорела, надо было снять со свечи, но я не решился и на одну минуту расстаться с рукой
Параши: она должна была идти вместе со мной и переставить свечу на стол возле меня так близко, чтоб можно было снимать ее щипцами, не вставая с места.
Параша принялась дремать, а я беспрестанно ее будить, жалобным голосом повторяя: «Парашенька, не спи».
Открыв глаза, я увидел, что матери не было в комнате,
Параши также; свечка потушена, ночник догорал, и огненный язык потухающей светильни, кидаясь во все стороны на дне горшочка с выгоревшим салом, изредка озарял мелькающим неверным светом комнату, угрожая каждую минуту оставить меня в совершенной темноте.
Напрасно зажмуривал я глаза — дедушка стоял передо мной, смотря мне в глаза и шевеля губами, как говорила
Параша.
Я терял уже сознание и готов был упасть в обморок или помешаться — как вдруг вбежала
Параша, которая преспокойно спала в коридоре у самой нашей двери и которую наконец разбудили общие вопли; по счастию, нас с сестрой она расслышала прежде, потому что мы были ближе.
«Видно, и
Параша с сестрицей ушли молиться богу», — подумал я и стал терпеливо дожидаться чьего-нибудь прихода.
Скоро пришла
Параша с сестрицей, у которой глаза были заплаканы.
Параша, сказав: «Вот как проспали, уж скоро обедать станут», — начала поспешно меня одевать.
Я спросил
Парашу, что это такое читают? и она, обливая из рукомойника холодною водою мою голову, отвечала: «По дедушке псалтырь читают».
Я испугался и, все еще не понимая настоящего дела, спросил: «Да как же дедушка в залу пришел, разве он жив?» — «Какое жив, — отвечала
Параша, — уж давно остамел; его обмыли, одели в саван, принесли в залу и положили на стол; отслужили панихиду, попы уехали [Про священника с причтом иногда говорят в Оренбургской губернии во множественном числе.
Не слушайте сестрицы; ну, чего дедушку глядеть: такой страшный, одним глазом смотрит…» Каждое слово
Параши охватывало мою душу новым ужасом, а последнее описание так меня поразило, что я с криком бросился вон из гостиной и через коридор и девичью прибежал в комнату двоюродных сестер; за мной прибежала
Параша и сестрица, но никак не могли уговорить меня воротиться в гостиную.
Правда, страх смешон, и я не обвиняю
Парашу за то, что она смеялась, уговаривая меня воротиться и даже пробуя увести насильно, против чего я защищался и руками и ногами; но муки, порождаемые страхом в детском сердце, так ужасны, что над ними грешно смеяться.
Параша пошла за моей матерью, которая, как после я узнал, хлопотала вместе с другими около бабушки: бабушке сделалось дурно после панихиды, потому что она ужасно плакала, рвалась и билась.
Двери в доме были везде настежь, везде сделалась стужа, и мать приказала
Параше не водить сестрицу прощаться с дедушкой, хотя она плакала и просилась.
Я замечал иногда, что
Параша что-то шептала моей матери; иногда она слушала ее, а всего чаще заставляла молчать и прогоняла, и вот что эта
Параша, одевая меня, один раз мне сказала: «Да, вы тут сидите, а вас грабят».
Параша отвечала: «Да вот сколько теперь батюшка-то ваш роздал крестьян, дворовых людей и всякого добра вашим тетушкам-то, а все понапрасну; они всклепали на покойника; они точно просили, да дедушка отвечал: что брат Алеша даст, тем и будьте довольны.
Она так рассердилась и так кричала на
Парашу, так грозила ей, что я испугался.
Параша плакала, просила прощенья, валялась в ногах у моей матери, крестилась и божилась, что никогда вперед этого не будет.
Как было мне жаль бедную
Парашу, как она жалобно на меня смотрела и как умоляла, чтоб я упросил маменьку простить ее!.. и я с жаром просил за
Парашу, обвиняя себя, что подверг ее такому горю.
Только впоследствии понял я, за что мать сердилась на
Парашу и отчего она хотела, чтоб я не знал печальной истины, которую мать знала очень хорошо.
Я слышал, как она, уйдя после обеда в нашу комнату, сказала
Параше, с которой опять начала ласково разговаривать, что она «ничего не могла есть, потому что обедали на том самом столе, на котором лежало тело покойного батюшки».
Мать боялась также, чтоб межеванье не задержало отца, и, чтоб ее успокоить, он дал ей слово, что если в две недели межеванье не будет кончено, то он все бросит, оставит там поверенным кого-нибудь, хотя Федора, мужа
Параши, а сам приедет к нам, в Уфу.
Приближался конец мая, и нас с сестрицей перевели из детской в так называемую столовую, где, впрочем, мы никогда не обедали; с нами спала
Параша, а в комнате, которая отделяла нас от столярной, спал Евсеич: он получил приказание не отходить от меня.
Сестрица моя скоро задремала,
Параша уложила ее спать и сама заснула.