Неточные совпадения
Тут следует
большой промежуток, то
есть темное пятно или полинявшее место в картине давно минувшего, и я начинаю себя помнить уже очень больным, и не в начале болезни, которая тянулась с лишком полтора года, не в конце ее (когда я уже оправлялся), нет, именно помню себя в такой слабости, что каждую минуту опасались за мою жизнь.
Все
было незнакомо мне: высокая,
большая комната, голые стены из претолстых новых сосновых бревен, сильный смолистый запах; яркое, кажется летнее, солнце только что всходит и сквозь окно с правой стороны, поверх рединного полога, который
был надо мною опущен, ярко отражается на противоположной стене…
Заметив, что дорога мне как будто полезна, мать ездила со мной беспрестанно: то в подгородные деревушки своих братьев, то к знакомым помещикам; один раз, не знаю куда, сделали мы
большое путешествие; отец
был с нами.
Сад, впрочем,
был хотя довольно велик, но не красив: кое-где ягодные кусты смородины, крыжовника и барбариса, десятка два-три тощих яблонь, круглые цветники с ноготками, шафранами и астрами, и ни одного
большого дерева, никакой тени; но и этот сад доставлял нам удовольствие, особенно моей сестрице, которая не знала ни гор, ни полей, ни лесов; я же изъездил, как говорили, более пятисот верст: несмотря на мое болезненное состояние, величие красот божьего мира незаметно ложилось на детскую душу и жило без моего ведома в моем воображении; я не мог удовольствоваться нашим бедным городским садом и беспрестанно рассказывал моей сестре, как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она слушала с любопытством, устремив на меня полные напряженного внимания свои прекрасные глазки, в которых в то же время ясно выражалось: «Братец, я ничего не понимаю».
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали
большую косную лодку, на которую мы все должны
были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под руки мою мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на руки и понес прямо по воде в лодку, а отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
В нашей карете
было много дорожных ящиков, один из них мать опростала и отдала в мое распоряжение, и я с
большим старанием уложил в него свои сокровища.
Как оно называется?» Отец удовлетворял моему любопытству; дорога
была песчана, мы ехали шагом, люди шли пешком; они срывали мне листья и ветки с разных дерев и подавали в карету, и я с
большим удовольствием рассматривал и замечал их особенности.
Разведение огня доставило мне такое удовольствие, что я и пересказать не могу; я беспрестанно бегал от
большого костра к маленькому, приносил щепочек, прутьев и сухого бастыльнику для поддержания яркого пламени и так суетился, что мать принуждена
была посадить меня насильно подле себя.
Мать не имела расположения к уженью, даже не любила его, и мне
было очень больно, что она холодно приняла мою радость; а к
большому горю, мать, увидя меня в таком волнении, сказала, что это мне вредно, и прибавила, что не пустит, покуда я не успокоюсь.
Солнце, закрытое облаками, уже садилось, дождь продолжался, и наступали ранние сумерки; мы
были встречены страшным лаем собак, которых чуваши держат еще
больше, чем татары.
Но я заметил, что для
больших людей так сидеть неловко потому, что они должны
были не опускать своих ног, а вытягивать и держать их на воздухе, чтоб не задевать за землю; я же сидел на роспусках почти с ногами, и трава задевала только мои башмаки.
Возвращаясь домой, мы заехали в паровое поле, довольно заросшее зеленым осотом и козлецом, за что отец мой сделал замечание Миронычу; но тот оправдывался дальностью полей, невозможностью гонять туда господские и крестьянские стада для толоки, и уверял, что вся эта трава подрежется сохами и
больше не отрыгнет, то
есть не вырастет.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же
быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает
большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то
есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают
большие барыши.
Ведь он опять так же взволнуется, как на Деме!» Тут я получил употребление языка и принялся горячо уверять, что
буду совершенно спокоен; мать с
большим неудовольствием сказала: «Ступай, но чтоб до заката солнца ты
был здесь».
Ефрем с Федором сейчас ее собрали и поставили, а Параша повесила очень красивый, не знаю, из какой материи, кажется, кисейный занавес; знаю только, что на нем
были такие прекрасные букеты цветов, что я много лет спустя находил
большое удовольствие их рассматривать; на окошки повесили такие же гардины — и комната вдруг получила совсем другой вид, так что у меня на сердце стало веселее.
Это
был скорее огород, состоявший из одних ягодных кустов, особенно из кустов белой, красной и черной смородины, усыпанной ягодами, и из яблонь,
большею частию померзших прошлого года, которые
были спилены и вновь привиты черенками; все это заключалось в огороде и
было окружено высокими навозными грядками арбузов, дынь и тыкв, бесчисленным множеством грядок с огурцами и всякими огородными овощами, разными горохами, бобами, редькою, морковью и проч.
Тут-то мы еще
больше сжились с милой моей сестрицей, хотя она
была так еще мала, что я не мог вполне разделять с ней всех моих мыслей, чувств и желаний.
Она, например, не понимала, что нас мало любят, а я понимал это совершенно; оттого она
была смелее и веселее меня и часто сама заговаривала с дедушкой, бабушкой и теткой; ее и любили за то гораздо
больше, чем меня, особенно дедушка; он даже иногда присылал за ней и подолгу держал у себя в горнице.
У сестрицы всегда
было несколько кукол, которые все назывались ее дочками или племянницами; тут
было много разговоров и угощений, полное передразниванье
больших людей.
Из рассказов их и разговоров с другими я узнал, к
большой моей радости, что доктор Деобольт не нашел никакой чахотки у моей матери, но зато нашел другие важные болезни, от которых и начал
было лечить ее; что лекарства ей очень помогли сначала, но что потом она стала очень тосковать о детях и доктор принужден
был ее отпустить; что он дал ей лекарств на всю зиму, а весною приказал
пить кумыс, и что для этого мы поедем в какую-то прекрасную деревню, и что мы с отцом и Евсеичем
будем там удить рыбку.
Мне показалось даже, а может
быть, оно и в самом деле
было так, что все стали к нам ласковее, внимательнее и
больше заботились о нас.
Двоюродные наши сестрицы, которые прежде
были в
большой милости, сидели теперь у печки на стульях, а мы у дедушки на кровати; видя, что он не обращает на них никакого вниманья, а занимается нами, генеральские дочки (как их называли), соскучась молчать и не принимая участия в наших разговорах, уходили потихоньку из комнаты в девичью, где
было им гораздо веселее.
Дяди мои поместились в отдельной столовой, из которой, кроме двери в залу,
был ход через общую, или проходную, комнату в
большую столярную; прежде это
была горница, в которой у покойного дедушки Зубина помещалась канцелярия, а теперь в ней жил и работал столяр Михей, муж нашей няньки Агафьи, очень сердитый и грубый человек.
Здоровье моей матери видимо укреплялось, и я заметил, что к нам стало ездить гораздо
больше гостей, чем прежде; впрочем, это могло мне показаться: прошлого года я
был еще мал, не совсем поправился в здоровье и менее обращал внимания на все происходившее у нас в доме.
Из военных гостей я
больше всех любил сначала Льва Николаевича Энгельгардта: по своему росту и дородству он казался богатырем между другими и к тому же
был хорош собою.
Видя такую мою охоту, дядя вздумал учить меня рисовать; он весьма тщательно приготовил мне оригиналы, то
есть мелкие и
большие полукружочки и полные круги, без тушевки и оттушеванные, помещенные в квадратиках, заранее расчерченных, потом глазки, брови и проч.
Катерина имела привычку хвалить в глаза и осыпать самыми униженными ласками всех господ, и
больших и маленьких, а за глаза говорила совсем другое; моему отцу и матери она жаловалась и ябедничала на всех наших слуг, а с ними очень нехорошо говорила про моего отца и мать и чуть
было не поссорила ее с Парашей.
Сначала Волков приставал, чтоб я подарил ему Сергеевку, потом принимался торговать ее у моего отца; разумеется, я сердился и говорил разные глупости; наконец, повторили прежнее средство, еще с
большим успехом: вместо указа о солдатстве сочинили и написали свадебный договор, или рядную, в которой
было сказано, что мой отец и мать, с моего согласия, потому что Сергеевка считалась моей собственностью, отдают ее в приданое за моей сестрицей в вечное владение П. Н. Волкову.
Я всех
больше виновата и всех
больше была наказана.
Трудно
было примириться детскому уму и чувству с мыслию, что виденное мною зрелище не
было исключительным злодейством, разбоем на
большой дороге, за которое следовало бы казнить Матвея Васильича как преступника, что такие поступки не только дозволяются, но требуются от него как исполнение его должности; что самые родители высеченных мальчиков благодарят учителя за строгость, а мальчики
будут благодарить со временем; что Матвей Васильич мог браниться зверским голосом, сечь своих учеников и оставаться в то же время честным, добрым и тихим человеком.
Учителя другого в городе не
было, а потому мать и отец сами исправляли его должность; всего
больше они смотрели за тем, чтоб я писал как можно похожее на прописи.
Великим моим удовольствием
было смотреть, как бегут по косогору мутные и шумные потоки весенней воды мимо нашего высокого крыльца, а еще
большим наслаждением, которое мне не часто дозволялось, — прочищать палочкой весенние ручейки.
Противоположный берег представлял лесистую возвышенность, спускавшуюся к воде пологим скатом; налево озеро оканчивалось очень близко узким рукавом, посредством которого весною, в полую воду, заливалась в него река Белая; направо за изгибом не видно
было конца озера, по которому, в полуверсте от нашей усадьбы,
была поселена очень
большая мещеряцкая деревня, о которой я уже говорил, называвшаяся по озеру также Киишки.
Он указал мне зарубки на дубовом пне и на растущем дубу и сказал, что башкирцы, настоящие владельцы земли, каждые сто лет кладут такие заметки на
больших дубах, в чем многие старики его уверяли; таких зарубок на пне
было только две, а на растущем дубу пять, а как пень
был гораздо толще и, следовательно, старее растущего дуба, то и
было очевидно, что остальные зарубки находились на отрубленном стволе дерева.
Оставшись наедине с матерью, он говорил об этом с невеселым лицом и с озабоченным видом; тут я узнал, что матери и прежде не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля не могла скоро и без
больших затруднений достаться нам во владение: она
была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда, по просроченным договорам, но которых свести на другие, казенные земли
было очень трудно; всего же более не нравилось моей матери то, что сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий называл себя настоящим хозяином, а другого обманщиком.
На дворе поставили
большую новую белую калмыцкую кибитку; боковые войлочные стенки можно
было поднять, и решетчатая кибитка тогда представляла вид огромного зонтика с круглым отверстием вверху.
Мансуров и мой отец горячились
больше всех; отец мой только распоряжался и беспрестанно кричал: «Выравнивай клячи! нижние подборы веди плотнее! смотри, чтоб мотня шла посередке!» Мансуров же не довольствовался одними словами: он влез по колени в воду и, ухватя руками нижние подборы невода, тащил их, притискивая их к мелкому дну, для чего должен
был, согнувшись в дугу, пятиться назад; он представлял таким образом пресмешную фигуру; жена его, родная сестра Ивана Николаича Булгакова, и жена самого Булгакова, несмотря на свое рыбачье увлеченье, принялись громко хохотать.
Рыбы поймали такое множество, какого не ожидали, и потому послали за телегой; по
большей части
были серебряные и золотые лещи, ярко блиставшие на лунном свете; попалось также довольно крупной плотвы, язей и окуней; щуки, жерехи и головли повыскакали, потому что
были вороваты, как утверждали рыбаки.
Правда, недалеко от дому протекала очень рыбная и довольно сильная река Уршак, на которой пониже деревни находилась
большая мельница с широким прудом, но и река мне не понравилась, во-первых, потому, что вся от берегов проросла камышами, так что и воды
было не видно, а во-вторых, потому, что вода в ней
была горька и не только люди ее не употребляли, но даже и скот
пил неохотно.
Однако всем
было весело, кроме меня, и с тайной радостью проводил я
больших и маленьких гостей, впрочем, очень милых и добрых детей.
Более всего любил я смотреть, как мать варила варенье в медных блестящих тазах на тагане, под которым разводился огонь, — может
быть, потому, что снимаемые с кипящего таза сахарные пенки
большею частью отдавались нам с сестрицей; мы с ней обыкновенно сидели на земле, поджав под себя ноги, нетерпеливо ожидая, когда масса ягод и сахара начнет вздуваться, пузыриться и покрываться беловатою пеленою.
Я сейчас подумал, что губернатор В.** должен
быть недобрый человек; тут же я услышал, что он имел особенную причину радоваться: новый государь его очень любил, и он надеялся при нем сделаться
большим человеком.
На другой день к обеду действительно все сборы
были кончены, возок и кибитка уложены, дожидались только отцова отпуска. Его принесли часу в третьем. Мы должны
были проехать несколько станций по
большой Казанской дороге, а потому нам привели почтовых лошадей, и вечером мы выехали.
Проснувшись на другой день поутру, я подумал, что еще рано; в возке у нас
был рассвет или сумерки, потому что стеклышки еще
больше запушило.
У матери
было совершенно больное и расстроенное лицо; она всю ночь не спала и чувствовала тошноту и головокруженье: это встревожило и огорчило меня еще
больше.
Всего
больше я боялся, что дедушка станет прощаться со мной, обнимет меня и умрет, что меня нельзя
будет вынуть из его рук, потому что они окоченеют, и что надобно
будет меня вместе с ним закопать в землю…
Большой круглый стол
был накрыт в бабушкиной горнице.
Пили чай, обедали и ужинали у бабушки, потому что это
была самая
большая комната после залы; там же обыкновенно все сидели и разговаривали.
Мать несколько дней не могла оправиться; она по
большей части сидела с нами в нашей светлой угольной комнате, которая, впрочем,
была холоднее других; но мать захотела остаться в ней до нашего отъезда в Уфу, который
был назначен через девять дней.
Еще до приезда хозяев и гостей
был накрыт
большой стол в зале.