Современная идиллия
1883
XII
На окраинах Петербурга, в Нарвской и Каретной частях, и теперь встречаются небольшие каменные дома-особнячки, возбуждающие в проезжем люде зависть своею уютностью и хозяйственным характером обстановки. Обыкновенно дома эти снабжены по улице небольшими палисадниками, обсаженными липами и акациями, а внутри — просторными дворами, где, помимо конюшен, амбаров и погребов, не в редкость найти и небольшое огороженное пространство, в котором насажено несколько кустов сирени и где-нибудь в углу ютится плетеная беседка, увитая бобовником, осыпанным красным цветом. Вид этих жилищ напоминает провинцию, а в особенности Замоскворечье, откуда, в большинстве случаев, и появились первоначальные заселители этих мест. Проезжему человеку сдается, что тут пожирается несметное количество пирогов с начинкой и другого серьезного харча, что в хлевах отпаиваются белоснежные поросята и откармливаются к розговинам неподвижные от жира свиньи, что на дворе гуляют стада кур, а где-нибудь, в наполненной водой яме, полощутся утки. Все в этих злачных местах поперек себя толще, и люди и животные. Хозяева — с трудом могут продышать скопившиеся внутри храпы; кучер — от сытости не отличает правую руку от левой; дворник — стоит с метлой у ворот и брюхо об косяк чешет, кухарка — то и дело робят родит, а лошади, раскормленные, словно доменные печи, как угорелые выскакивают из каретного сарая, с полною готовностью вонзить дышло в любую крепостную стену.
Именно в одном из таких особнячков обитала Фаинушка,"штучка"купца Парамонова. Солидно и приземисто выглядывал ее дом своими двумя этажами из-за ряда подстриженных лип и акаций, словно приглашая прохожего наесться и выспаться, но, в то же время, угрожая ему заливистым лаем двух псов, злобно скакавших на цепях по обеим сторонам каменных служб. Верхний этаж, о семи окнах на улицу, занимала сама хозяйка, в нижнем помещался странствующий полководец, Полкан Самсоныч Редедя, года полтора тому назад возвратившийся из земли зулусов, где он командовал войсками короля Сетивайо против англичан, а теперь, в свободное от междоусобий время, служивший по найму метрдотелем у Фаинушки, которая с великими усилиями переманила его от купца Полякова.
Фаинушка происходила от благочестивого корня. Отец ее был церковным сторожем в селе Зяблицыне, Моршанского уезда, мать — пекла просвиры. Но зяблицынская церковь посещалась прихожанами не усердно. Самые сильные и зажиточные из прихожан открыто принадлежали к меняльной секте, а оставшаяся верною мелюзга была настолько забита и угнетена бедностью, что даже в своих естественных перед менялами преимуществах находила мало утешения. Парамонов тоже был уроженцем этого села, и хотя давно перенес свою торговую деятельность в Петербург, но от времени до времени посещал родное место и числился главным ревнителем тамошнего"корабля". Благодаря связям, заведенным в Петербурге, а также преступному попустительству местных полицейских властей, меняльная пропаганда высоко держала свое знамя в Зяблицыне, так что была минута, когда главный ересиарх, Гузнов, не без нахальства утверждал, что скоро совсем прекращение роду человеческому будет, за исключением лиц, на заставах команду имеющих, которым он, страха ради иудейска, предоставлял плодиться и множиться на законном основании. Приезды Онуфрия Парамонова в Зяблицыно имели совершенный вид торжеств. Он рассыпался над селом золотым дождем; в честь его назначались особенные радения, на которых Гузнов гремел и прорицал, а"голуби"кружились и скакали, выкрикивая:"Накатил, сударь, накатил!"Жертвы меняльного фанатизма вербовались десятками, а становой пристав, получив мзду, ходил по улице и делал вид, что все обстоит благополучно.
В одну из таких поездок Онуфрий Петрович доглядел Фаинушку. Девушка она была шустрая и, несмотря на свои четырнадцать лет, представляла такие задатки в будущем, что старый голубь даже языком защелкал, когда хорошенько вгляделся в нее. И вот, когда старому сторожу и просвирне сделаны были, по ее поводу, предложения, они не устояли. Сразу же приняли большую печать и затем объявили третью гильдию по городу Моршанску, где и поселились в купленном для них Парамоновым доме. А Фаинушку увез Парамонов в Петербург, обещав родителям научить ее по-французскому и потом выдать замуж за офицера корпуса путей сообщения, ныне, впрочем, не существующего.
По-видимому, первоначальное намерение Онуфрия Петровича заключалось в том, чтобы сделать из Фаинушки меняльную богиню, которая председательствовала бы на радениях, а самому назваться ее сыном; [Считаю нелишним оговориться: я недостаточно знаком с обрядами и догматами меняльной секты и потому могу впасть в ошибку. – Авт.] но когда он рассмотрел девочку ближе, то им овладел дух лакомства, и он решил поступить с нею иначе. Отдал в обучение к мадаме, содержавшей на Забалканском проспекте пансион для девиц, и когда Фаинушка выучилась говорить «бонжур» и танцевать па-де-шаль, купил на ее имя описанный выше дом и устроил ее в качестве «штучки».
Фаинушка была умна и потому взглянула на свое положение серьезно. Расцветши полным цветом, она не увлекалась ни офицерами, ни чиновниками, ни молодыми апраксинцами, стадами сновавшими мимо ее окон, а пользовалась своею молодостью степенно и без оказательств. Не пренебрегая радостями любви, она удостоивала доверием не первого встречного вертопраха, но лишь такого мужчину, который основательностью суждений и добрым поведением вполне того заслуживал, хотя бы был и не первой молодости. И затем, с согласия Парамонова, помещала избранного в нижний этаж, в качестве метрдотеля, и всем служащим в доме выдавала в этот день по чарке водки. Старого"голубя"она не называла ни пакостником, ни менялой, а, напротив, снисходила к его калечеству, кормила лакомыми блюдами и всегда собственноручно подвязывала ему под голый подбородок салфетку, так как старик ел неопрятно и мог замарать свое полушелковое полукафтанье. С своей стороны, и Парамонов снисходил к ее женской слабости и не заявил ни малейшей претензии, когда она в первый раз завела себе метрдотеля. Сначала Онуфрий Петрович не решался давать ей помногу денег, опасаясь, что она даст стречка, но мало-помалу убедился в ее благонадежности и пролил на нее такие щедроты, что в настоящее время она уже самостоятельно объявляла первую гильдию. Впрочем, лично она торговли не производила, а имела на всякий случай на Калашниковской пристани кладовую, на которой красовалась вывеска с надписью:"Оптовая торговля первой гильдии купчихи Фаины Егоровой Стегнушкиной". По временам Парамонов от имени ее производил более или менее значительную операцию и, разумеется, подносил ей хороший куш.
Поведение столь основательное несомненно заслуживало достойного увенчания. Достигнув двадцатипятилетнего возраста, Фаинушка пожелала прикрыться и начала мечтать о законном браке. Но и тут, как девица умная, поставила непременным условием, чтоб предполагаемый союз ни в каком случае не стеснил ни ее, ни старого голубя. Претендентов явилось множество, и с оружием, и без оного, но покамест она еще ни на ком окончательно не остановила своего внимания. Однажды, правда, она чуть было не увлеклась, и именно когда к ней привели на показ графа Ломпопо, который отрекомендовал себя камергером Дона Карлоса, состоящим, в ожидании торжества своего повелителя, на службе распорядителем танцев в Пале-де-Кристаль (рюмка водки 5 к., бутылка пива 8 к.); но Ломпопо с первого же раза выказал алчность, попросив заплатить за него извозчику, так что Фаинушка заплатить заплатила, но от дальнейших переговоров отказалась. В сей крайности за устройство брака взялся Иван Тимофеич и, как мы видели, сыскал адвоката Балалайкина, который хотя и не вполне подходил к этой цели, но зато у него в гербе был изображен римский огурец, обвитый лентой, на которой читался девиз рода Балалайкиных: Прасковья мне тетка, а правда мне мать.
Мы приехали с Глумовым как раз в четыре часа, хотя у подъезда уже стояла двухместная извозчичья карета, в которой, как объяснил нам извозчик, приехали посаженые отцы. Внутреннее расположение дома Фаинушки тоже напоминало Замоскворечье и провинцию. Деревянная, выкрашенная желтой краской лестница, с деревянными же перилами и с узеньким ковриком посредине, вела во второй этаж и заканчивалась небольшою площадкой, в глубине которой был устроен чулан, отдававший запахом вчерашнего съестного, а сбоку виднелась дверь в прихожую. И дверь была старинная, замоскворецкая: одностворчатая, массивная, обитая дешевой клеенкой и запиравшаяся старинным замком с подвижною ручкой. В прихожей пахло отчасти ягодами, которые здесь, по-видимому, недавно чистили для варенья, отчасти сапожным товаром, потому что обыкновенно тут пребывал старый Родивоныч, исправлявший должность комнатного лакея и в свободное время занимавшийся сапожным мастерством, о чем и свидетельствовала забытая на окне сапожная колодка. Встретил нас именно этот самый Родивоныч, седой, но еще бравый старик, в синем суконном сюртуке, в белом галстухе и с очками, в медной оправе, на носу.
— Невесту пропивать приехали? — весело спросил он нас, — а у нас тут заминочка вышла: молодец-то наш заартачился.
— Как заартачился?
— Обнаковенно как женихи артачатся. Выложи, говорит, сначала деньги на стол, а потом и веди хоть в треисподнюю.
— Однако как это неприятно!
— Ничего, обойдется! Молодкин уж поехал… Деньгами двести рублей повез да платок шелковый на шею. Это уж сверхов, значит. Приедет! только вот разве что аблакаты они, так званием своим подорожиться захотят, еще рубликов сто запросят. А мы уж и посаженых отцов припасли. Пообедаем, а потом и окрутим…
Мы вошли в залу. Это была длинная и узкая комната, три окна которой выходили на улицу, а два — в сени на лестницу, по которой мы только что вошли. Посредине залы был накрыт старинный раздвижной стол с множеством колеблющихся ножек. Около стола, молча и бесшумно ступая ногами, хлопотали двое молодых менял, очевидно, прихваченных из лавки, с испитыми, бледными и безбородыми лицами. В стороне, у стола, обремененного всевозможными закусками, суетился мужчина в белом пикейном сюртуке с светлыми пуговицами. Это-то именно и был странствующий полководец. При нашем появлении он, проворно переваливаясь и ловко виляя круглым брюшком, направился к нам навстречу.
Это был мужчина лет пятидесяти, чрезвычайно подвижной и совершенно овальный. Точно весь он был составлен из разных овалов, связанных между собой ниткой, приводимой в движение скрытым механизмом. В средине находился основной овал — живот, и когда он начинал колыхаться, то и все прочие овалы и овалики приходили в движение. Выражение его лица было любезное и добродушное, так что с первого взгляда казалось, что на вас смотрит сычуг из колбасной Шписа, получивший способность улыбаться. Хотя же и ходили слухи, будто на поле брани он умел сообщать этому сычугу суровые и даже кровожадные тоны, но в настоящее время, благодаря двухлетнему глубокому миру, едва ли он не утратил эту способность навсегда. Губы его припухли и покрылись маслом, вследствие беспрерывного закусыванья, которое, впрочем, не только не умаляло его аппетита, а, напротив, как бы ожесточало. Глаза были небольшие, слегка подернутые влагой, что придавало им грустно-сантиментальный характер. Нос — мягкий, которому можно было двумя пальцами сообщить какую угодно форму; голос — звонкий, чрезвычайно удобный для произнесения сквернословии, необходимых для побуждения ямщиков при передвижениях к полям брани. Сюртучок на нем был снежной белизны, а на светло вычищенных пуговицах красовался геральдический знак страны зулусов: на золотом поле взвившийся на дыбы змей боа, и по бокам его: скорпион и тарантул. По толкованию Редеди, аллегория эта означала самого владыку зулусов (змей) и двух его главных министров: министра оздоровления корней (скорпион) и министра умиротворений посредством в отдаленные места водворений (тарантул).
— Рекомендуюсь! — приветствовал он нас, — Полкан Самсонов Редедя. Был некогда печенег, а ныне все под одной державой благоденствуем!
Это было высказано с такою неподдельной покорностью перед совершившимся фактом, что когда Глумов высказал догадку, что, кажется, древние печенеги обитали на низовьях Днепра и Дона, то Редедя только рукой махнул, как бы говоря: обитали!! мало ли кто обитал! Сегодня ты обитаешь, а завтра — где ты, человек!
— Вот и балык, — сказал он вслух, — в первоначальном виде в низовьях Дона плавал, тоже, чай, думал: я-ста, да мыста! а теперь он у нас на столе-с, и мы им закусывать будем. Янтарь-с. Только у менял и можно встретиться с подобным сюжетом!
В гостиной между тем гости были уж в сборе, но отсутствие жениха, видимо, на всех производило тяжелое впечатление. На диване, перед круглым столом, сидела сама Фаинушка, в белом шелковом платье, в бриллиантах и с флердоранжем в великолепных черных волосах. Это была замечательно красивая женщина, прозрачно-смуглая (так что белое платье, в сущности, не шло к ней), высокая, с большими темными глазами, опушенными густыми и длинными ресницами, с алым румянцем на щеках и с алыми же и сочными губами, над которыми трепетал темноватый пушок. Сложена она была как богиня; бюст не представлял ни без толку наваленных груд, ни той удручающей скатертью дороги, которая благоприятна только для скорой езды на почтовых. Все было на своем месте, в препорцию и настолько приятно для глаз, что когда я мельком взглянул на себя в зеркало, то увидел, что губы мои сами собой сложились сердечком. По-видимому, она тоже заметила это"сердечко", и оно было ей не неприятно.
Возле нее, на том же диване, сидел бесполезный меняло, в длинном черном полушелковом сюртуке, отливавшем глянцем при всяком его движении, и, не отрывая, по-собачьи, глаз от собеседников, тоненьким голосом вел пустопорожнюю беседу. Лицо у него было отекшее, точно у младенца, страдающего водянкой в голове; глаза мутные, слезящиеся; на бороде, в виде запятых, торчали четыре белые волоска, по два с каждой стороны; над верхнею губой висел рыжеватый пух. В довершение всего, волосы на голове, желто-саврасого цвета, были заботливою рукой Фаинушки напомажены и зачесаны, через весь обнаженный череп, с уха на ухо.
По обеим сторонам стола, на креслах, сидели посаженые отцы, тайные советники Перекусихин 1-й и Перекусихин 2-й, уволенные от службы в воздаяние отличных заслуг. Оба были грустны. Один потому, что получил уфимскую землю и потом ее возвратил; другой — потому, что не получил уфимской земли и потому ничего не мог возвратить. Сверх того, оба с утра ничего не ели, в ожидании меняльной кулебяки, и вследствие этого, когда разговор на минуту перемежался, из животов их слышалось тихое урчание. Вообще, это были люди очень несчастные, потому что газеты каждодневно называли их"хищниками", несмотря на то, что Перекусихин 1-й полностью возвратил похищенное, а Перекусихин 2-й даже совершенно ничего не получил. Так что и несомненная невинность Перекусихина 2-го не принималась во внимание, потому что всякий говорил: а кто их, Перекусихиных, разберет!
У них у одних Фаинушкины красы не заставляли складываться губы сердечком, так что, в этом смысле, они казались даже гораздо меняльнее самого Парамонова.
У стены, по обе стороны ломберного стола, сидели Иван Тимофеич и Прудентов, а у окна — Очищенный, приведший с собой из редакции"Краса Демидрона"нашего собственного корреспондента, совсем безумного малого, который сидел вытараща глаза и жевал фиалковый корень.
Отрекомендовал нас Иван Тимофеич.
— Сотрудники наши! — сказал он кратко, — были заблудшие, а теперь полезными гражданами сделались…
— Вот как! — приятно изумился Перекусихин 1-й.
— Ах, голуби, голуби! — вздохнул Парамонов.
— Где ж это вы заблудились? — любезно спросила Фаинушка и так приятно при этом улыбнулась, что Глумов стиснул зубы и всем существом (очень, впрочем, прилично) устремился вперед.
— Нельзя сказать, чтоб в хорошем месте, — объяснил Иван Тимофеич, — такую чепуху городили, что вспомнить совестно. А теперь — так поправились, как дай бог всякому!
Мы были еще в нерешимости, какие выразить чувства по поводу этой аттестации, как у ворот раздался стук экипажа, и через минуту в дверях показался Редедя и поманил пальцем Ивана Тимофеича.
Все смолкли, так что из залы явственно доносился до нас шепот. Еще минута, и Иван Тимофеич, в свою очередь, поманил меня и Глумова.
— Мерзавец-то не едет! — сообщил он нам вполголоса.
— Что же случилось?
— Да так вот, — объяснил Молодкин, — приехал я, а он сидит во фраке, в перчатках и в белом галстухе — хоть сейчас под венец!"Деньги!"Отдал я ему двести рублей, он пересчитал, положил в ящик, щелкнул замком:"остальные восемьсот!"Я туда-сюда — слышать не хочет! И галстух снял, а ежели, говорит, через полчаса остальные деньги не будут на столе, так и совсем разденусь, в баню уеду.
— Да ты бы, голубчик, ему пригрозил: по данной, мол, власти — в места не столь отдаленные! — предложил Глумов.
— Говорил-с. Не действует.
— Вот ведь сквернавец какой! — негодовал Иван Тимофеич. — А здесь между тем расход. Кушанья сколько наготовили, посаженым отцам по четвертной заплатили, за прокат платья для Очищенного отдали, отметчика из газеты подрядили, ему самому, невеже, карету, на невестин счет, наняли — и посейчас там у крыльца стоит…
И вдруг светлая мысль осенила его голову.
— Друзья, да что ж мы! — воскликнул он, простирая к нам руки, — да вы… ну что ж такое! Что на него, на невежу, смотреть! из вас кто-нибудь… раз-два-три… Господи благослови! Ягодка-то ведь какая… видели?
Я так и обомлел при этих словах, но, по счастию, Глумов не потерял присутствия духа.
— Не дело ты говоришь, Иван Тимофеич, — сказал он резонно, — во-первых, Балалайке уж двести рублей задано, а вовторых, у нас вперед так условлено, чтоб непременно быть двоеженству. А я вот что сделаю: сейчас к нему сам поеду, и не я буду, если через двадцать минут на трензеле его сюда не приведу.
Глумов уехал вместе с Молодкиным, а я, в виде аманата, остался у Фаинушки. Разговор не вязался, хотя Иван Тимофеич и старался оживить его, объявив, что"так нынче ягода дешева, так дешева — кому и вредно, и те едят! а вот грибов совсем не видать!". Но только что было меняло начал в ответ:"грибки, да ежели в сметанке", как внутри у Перекусихина 2-го произошел такой переполох, что всем показалось, что в соседней комнате заводят орган. А невеста до того перепугалась, что инстинктивно поднялась с места, сказав:
— Ваши превосходительства! водочки! милости просим закусить, господа! не взыщите!
Это разом всех привело в нормальное настроение. Тайные советники забыли об уфимских землях и, плавно откидывая ногами, двинулись за хозяйкой; Иван Тимофеич бросился вперед расчищать гостям дорогу; Очищенный вытянул шею, как боевой конь, и щелкнул себя по галстуху; даже"наш собственный корреспондент" — и тот сделал движение языком, как будто собрался его пососать. В тылу, неслышно ступая ногами, шел злополучный меняло.
У закусочного стола нас встретил Редедя, но не сразу допустил до водки, а сначала сам посмаковал понемногу от каждого сорта (при этом он один глаз зажмуривал, а другим стрелял в пространство, точно провидел вдали бог весть какие перспективы) и, наконец, остановившись на зорной, сделал капельмейстерский жест руками:
— Можете смело!
То же самое проделал он и над закусками: всякого сорта пожевал, объясняя при каждом куске, в чем заключаются его достоинства и какие могут быть недостатки. Какая должна быть селедка, ежели она селедка, и какой должен быть балык, ежели он балык. А так как замечания свои он, сверх того, скрашивал рассказами из жизни достопримечательных русских людей, то закусывание получало разумно-исторический характер, и не прошло десяти минут, как уже мы отлично знали всю русскую историю осьмнадцатого столетия, а благодаря новым закусочным подкреплениям — надеялись узнать, что происходило и дальше.
— И где вы, Фаина Егоровна, такое сокровище отыскали? — спросил восхищенный Перекусихин 1-й, указывая на Редедю.
— Сам пришел, — очень мило нашлась невеста.
— Он у нас, вашество, Аника-воин, долго на одном месте не усидит! — отозвался старый меняло, — из похода, да и опять в поход… Вот и теперь фараоны зовут…
— Скажите! и выгодно это? — обратился Перекусихин 2-й к Редеде.
— Как вам сказать… Намеднись, как ездил к зулусам, одних прогонов на сто тысяч верст, взад и вперед, получил. На осьмнадцать лошадей по три копейки на каждую — сочтите, сколько денег-то будет? На станциях между тем ямщики и прогонов не хотят получать, а только"ура"кричат… А потом еще суточные по положению, да подъемные, да к родственникам по дороге заехать…
— Одного военачальника я знал, так тот, кроме прогонов, еще на"милую"тысяч сто выпросил, — сказал свое слово Очищенный.
— И это бывает, — согласился Редедя.
— Тсс… А хорошая это сторона… Зулусия?
— Такая, вашество, сторона! такая сторона! Отдай все, да и мало!
— И все там есть? икра, например, балык, селедка… все как следует?
— Всего вдоволь. И все втуне, все равно как у нас богатства в недрах земли. И много, да приступиться не знаем. Так и они. Осетрины не едят, сардинок не едят, а вот змеи, скорпионы, летучие мыши — это у них первое лакомство!
— Ах-ах-ах!
Покуда шел этот разговор, Фаинушка отвела меня в сторону и вполголоса допрашивала:
— Это приятель ваш… вот который сейчас за Балалайкиным уехал?
— Да, приятель.
— Какой он смешной!
— Что так?
— Давеча я всего два слова сказала, а он уж и размок: глаза зажмурил, чуть не свалился… хоть бы людей постыдился!
Она стояла передо мной, держа двумя пальчиками кусок балыка и отщипывая от него микроскопические кусочки своими ровными белыми зубами. Очевидно, что поступок Глумова не только не возмущал ее а, скорее, даже нравился; но с какой целью она завела этот разговор? Были ли слова ее фразой, случайно брошенной, чтоб занять гостя, или же они предвещали перемену в судьбе моего друга?
— А у нас сегодня Полкан Самсоныч к фараонам уезжает, — продолжала она, не глядя на меня.
— Сегодня?
— Да; отпразднуем свадьбу у Завитаева, а оттуда поедем на машину проводить.
— А жалко вам его?
— Мне-то? закусывает он слишком уж часто… Надоел.
— А вам нужно…
— Ничего мне не нужно, а вот скажите вашему приятелю, чтоб он за обедом подле меня сел. Я хочу ему на ушко одно слово…
Она подняла глаза и не договорила. Перекусихин 1-й отделился от закусывающих и, меланхолически склонив набок голову, обстреливал ее взорами.
Произошла немая сцена.
— Вот кабы мне полководцеву-то квартирку!.. — без слов ходатайствовал тайный советник.
— Отдана! — тоже без слов, но твердо и отчетливо ответила Фаинушка.
Тут только я понял, какое великое будущее открывается перед Глумовым.