Пошехонская старина
1889
XI. Братец Федос
Кроме описанных выше четырех теток, у меня было еще пять, которые жили в дальних губерниях и с которыми наша семья не поддерживала почти никаких сношений. С сыном одной из них, Поликсены Порфирьевны, выданной замуж в Оренбургскую губернию за башкирца Половникова, я познакомился довольно оригинальным образом.
Однажды, — это было в конце октября, глубокою осенью, — семья наша сидела за вечерним чаем, как из девичьей опрометью прибежала девушка и доложила матушке:
— Барыня! вас мужчина в девичьей спрашивает.
— Какой еще мужчина?
— Не знаю-с. Доложи, говорит, что Федос пришел…
— Пропасти на вас, бестолковых, нет! Ступай, спроси: кто? зачем?
Девушка побежала, но матушка, по обыкновению, не вытерпела, встала из-за стола и пошла вслед за нею.
В девичьей, освещенной едва мерцающим светом сального огарка, сидел на ларе мужчина в дубленом полушубке.
— Кто таков? откуда? зачем? — бросила ему матушка и, обращаясь к сидевшим за прялками девушкам, прибавила: — Да снимите же со свечки! не видать ничего!
Мужчина встал. Это был молодой человек лет двадцати пяти, среднего роста, здоровый, плотный. Лицо широкое, с выдающимися скулами, голова острижена в скобку, волоса обхватывал черный ремень. От сапогов вся девичья провоняла ворванью.
— Федос Половников, Василия Порфирьича племянник, Поликсены Порфирьевны сын.
— Пачпорт!
Федос порылся за пазухой и подал бумагу. В бумаге значилось, что предъявитель сего — дворянин Оренбургской губернии, Федос Николаев Половников и проч. Подписана она была белебеевским уездным предводителем дворянства.
— А я почем знаю! — крикнула матушка, прочитав бумагу, — на лбу-то у тебя не написано, что ты племянник! Может быть, пачпорт-то у тебя фальшивый? Может, ты беглый солдат! Убил кого-нибудь, а пачпорт украл!
— Никак нет-с. Я Федос Николаев Половников, Василия Порфирьича племянник. Верно-с.
— А зачем бы ты сюда пожаловал, позволь тебя спросить? Есть у тебя своя деревнюшка, и жил бы в ней с матерью со своей!
— Матушка прошлой весной померла, а отец еще до нее помер. Матушкину деревню за долги продали, а после отца только ружье осталось. Ни кола у меня, ни двора. Вот и надумал я: пойду к родным, да и на людей посмотреть захотелось. И матушка, умирая, говорила: «Ступай, Федос, в Малиновец, к брату Василию Порфирьичу — он тебя не оставит».
— Это за две-то тысячи верст пришел киселя есть… прошу покорно! племянничек сыскался! Ни в жизнь не поверю. И именье, вишь, промотал… А коли ты промотал, так я-то чем причина? Он промотал, а я изволь с ним валандаться! Отошлю я тебя в земский суд — там разберут, племянник ты или солдат беглый.
— Это как вам угодно.
Произнося свои угрозы, матушка была, однако ж, в недоумении. Племянник ли Федос или беглый солдат — в сущности, ей было все равно; но если он вправду племянник, то как же не принять его? Прогонишь его — он, пожалуй, в канаве замерзнет; в земский суд отправить его — назад оттуда пришлют… А дело между тем разгласится, соседи будут говорить: вот Анна Павловна какова, мужнину племяннику в угле отказала.
— И ведь в какое время, непутевый, пришел! — сказала она уже мягче, — две недели сряду дождик льет, все дороги затопил, за сеном в поле проехать нельзя, а он шлепает да шлепает по грязи. И хоть бы написал, предупредил… Ну, ин скидавай полушубок-то, сиди здесь, покуда я муженьку не отрапортую.
Но когда она возвратилась в столовую, сердце у нее опять раскипелось.
— С племянничком поздравляю! — обратилась она к отцу, — Поликсены Порфирьевны сынок, Федос Николаич… Нечего сказать, наплодила-таки покойница свекровушка, Надежда Гавриловна, царство небесное, родственничков!
Отец, который при всякой неожиданности всегда терялся, пришел при этом известии еще в большее раздражение, нежели матушка.
— Какой еще Федос? — кричал он, — гнать его отсюда! гнатъ! Никакого Федоса у меня в родне нет! Не племянник он, а беглый солдат! Гоните его!
— Постой, погоди! — опять смягчилась матушка, — криком делу не поможешь, а надо его чередом расспросить, как и что. Позови-ка его сюда! — приказала она лакею.
Через минуту в столовую вошел белокурый малый, в белой рубашке навыпуск, грубого холста и сильно заношенной, в штанах из полосатой пестряди, засунутых в сапоги. Он был подпоясан тоненьким шнурком, на котором висел роговой гребень. С приходом его в комнате распространился отвратительный запах ворвани.
— Сними! сними сапожищи-то! ишь навонял! — крикнул на него отец.
Федос безмолвно вышел и возвратился уже босой. Он стал у двери и, казалось, покорно ждал, куда его определят.
— Ну-тка, покажи опять паспорт… Надо приметы сверить, — начала матушка.
Федос сунул руку в карман и подал бумагу. Матушка читала вслух:
— «Рост два аршина пять вершков» — кажется, так; «лицо чистое» — так; «глаза голубые, волосы на голове белокурые, усы и бороду бреет, нос и рот обыкновенные; особая примета: на груди возле левого соска родимое пятно величиною с гривенник»… Конька! возьми свечу! посмотри!
Лакей Конон, прислуживавший за столом, подошел к Федосу со свечой, раздвинул прореху на рубашке и ответил:
— Верно-с!
— Ну, ежели верно, так, значит, ты самый и есть. Однако ж этого мало; на свете белокурых да с голубыми глазами хоть пруд пруди. Коли ты Поликсены Порфирьевны сынок, сказывай, какова она была из себя?
Федос и это требование выполнил отчетливо, без запинки.
— Так, что ли? — обратилась матушка к отцу, — говори, сударь! ты сестрицу свою должен помнить, а я и в глаза ее не видала.
— Не знаю! не знаю! — бормотал отец, по обыкновению, уклоняясь от определенного ответа. Видно было, однако ж, что рассказ новообретенного родственника был согласен с действительностью.
— Ну, ладно. Положим, что ты наш племянничек, зачем же ты к нам пожаловал? разве мало у тебя родных? Одних теток сколько! Отчего ты к ним не пошел?
— Да так матушка, умираючи, говорила…
— А ежели мы тебя не примем?
— Как вам угодно, только я на первый раз порешил у вас основаться.
— Решил! он решил!.. ах ты, распостылый! — крикнула матушка, вся дрожа от волнения, и, закусив губу, подошла близко к Федосу. — Ты спроси прежде, как дядя с теткой решат… Он решил! Ступай с моих глаз долой, жди в девичьей, пока я надумаю, как с тобой поступить!
По уходе Федоса матушка некоторое время сидела, покачиваясь на стуле, и обдумывала.
— Не знаю, где и спать-то его положить, — молвила она наконец, — и не придумаю! Ежели внизу, где прежде шорник Степан жил, так там с самой осени не топлено. Ну, ин ведите его к Василисе в застольную. Не велика фря, ночь и на лавке проспит. Полушубок у него есть, чтоб накрыться, а войлок и подушчонку, из стареньких, отсюда дайте. Да уж не курит ли он, спаси бог! чтоб и не думал!
Приказание это было исполнено уж прислугой.
Ночь матушка провела тревожно. Беспрестанно будила дежурную горничную, спавшую на полу у дверей ее спальни, посылая ее в застольную, и наказывала, чтоб Василиса отнюдь не позволяла Федосу курить.
— Ну, что Федоска? спит? — спрашивала она возвратившуюся девушку.
— Спит-с.
— Не курит?
— Василиса говорит: трубочку на крыльце выкурил.
— То-то, «трубочку»! А я что приказывала?
Наутро матушка едва проснулась, как уже обратилась с вопросом:
— Встал?
— Еще до свету в ригу молотить ушел.
Известие это смягчило матушку. Ушел молотить — стало быть, не хочет даром хлеб есть, — мелькнуло у нее в голове. И вслед за тем велела истопить в нижнем этаже комнату, поставить кровать, стол и табуретку и устроить там Федоса. Кушанье матушка решила посылать ему с барского стола.
— А коли благородно себя держать будет — и с собой обедать посадим!
Весь этот день Федос работал наравне с прочими барщинными. Молотильщик он оказался отличный, шел в голове цепи, стучал цепом не спеша, ровно, плавно, и прямо, и накрест. Когда же стемнело, его позвали к матушке.
— Что это тебе молотить вздумалось? — спросила она его ласково.
— Что ж так-то сидеть! Я всю дорогу шел, работал. День или два идешь, а потом остановишься, спросишь, нет ли работы где. Где попашешь, где покосишь, пожнешь. С недельку на одном месте поработаешь, меня в это время кормят и на дорогу хлебца дадут, а иной раз и гривенничек. И опять в два-три дня я свободно верст пятьдесят уйду. Да я, тетенька, и другую работу делать могу: и лапоть сплету, и игрушку для детей из дерева вырежу, и на охоту схожу, дичинки добуду.
— Вот ты какой! Ну, поживи у нас! Я тебе велела внизу комнатку вытопить. Там тебе и тепленько и уютненько будет. Обедать сверху носить будут, а потом, может, и поближе сойдемся. Да ты не нудь себя. Не все работай, и посиди. Я слышала, ты табак куришь?
— Курю, тетенька! да вы не беспокойтесь, у меня на табак деньги найдутся!
Федос полез в карман и вынул оттуда пригоршню медных и мелких серебряных монет.
— Что ж, можно изредка и покурить, только будь осторожен, мой друг, не зарони! Ну, ступай покуда, Христос с тобой!
С тех пор Федос поселился внизу вместе с собакой Трезоркой, которую как-то необыкновенно быстро приучил к себе. Горничные со смехом рассказывали, что он с собакой из одной посудины и пьет и ест, что он ее в самое рыло целует, поноску носить выучил и т. д.
— И накурено же у него табачищем в каморке — не продохнешь! даже Трезорка чихает, — говорили они, — а нагажено, напакощено — страсть!
С своей стороны, он на помещенье не жаловался, а только пенял на еду.
— Скажите тетеньке, — поручал он горничным, — мне бы хлеба да щец побольше, а разносолов ненадобно.
Справедливость требует сказать, что просьба его была уважена.
Вскоре он раздобылся где-то ружьем и другим охотничьим припасом и принес матушке две пары тетеревей.
— Ну, спасибо тебе, вот мы и с жарковцем! — поблагодарила его матушка, — и сами поедим, и ты с нами покушаешь. Эй, кто там! снесите-ка повару одного тетерева, пускай сегодня к обеду зажарит, а прочих на погреб отдайте… Спасибо, дружок!
Мы, дети, сильно заинтересовались Федосом. Частенько бегал я через девичье крыльцо, без шапки, в одной куртке, к нему в комнату, рискуя быть наказанным. Но долго не решался взойти. Придешь, приотворишь дверь, заглянешь и опять убежишь. Но однажды он удержал меня.
— Ты что же ко мне только заглядываешь, а не зайдешь! Небось, не укушу.
Я стоял перед ним смущенный и безмолвствовал.
— Что встал? зайди! — пригласил он, — посмотри, какого я коня тебе борзого вырезал! Хоть сто верст на нем скачи — не упарится!
Он показал мне деревянного конька грубой работы, у которого под животом вырезано было четырехугольное отверстие, и по сторонам его фигурные столбики, долженствующие изображать ноги. Потом позвал Трезорку и стал проделывать с ним фокусы.
— Шершь! — крикнул он, кидая в угол корку хлеба.
Трезорка кинулся со всех ног, но, достигнув цели, не взял корки в зубы, а остановился как вкопанный и поднял ногу.
— Это он стойку делает. Хоть два часа простоит, не двинется. Пиль, аппорт! — снова крикнул он.
Трезорка схватил корку и принес ее Федосу.
— Теперь давай ее сюда! — сказал Федос, отнимая корку и кладя ее Трезорке на нос. — Слушай команду: аз, буки, глаголь, добро…
Федос отвернулся от Трезорки, как будто забыл о нем. Минуты две он сидел молча, так что у Трезорки потоками полились слюни с брыластых губ.
— Есть! — скомандовал Федос неожиданно.
Трезор мигом подкинул корку вверх и на лету проглотил ее.
— Вот пес! — хвалился Федос, — необразованный был, даже лаять путем не умел, а я его грамоте выучил. На охоту со мной уже два раза ходил. Видел ты, сколько я глухарей твоей мамаше перетаскал?
— Они у нас, братец, на погребе лежат.
— И будут лежать, пока не протухнут. Это уж такой обычай у вас.
— А вам, братец, весело здесь?
— Какое веселье! Живу — и будет с меня. Давеча молотил, теперь — отдыхаю. Ашать (по-башкирски: «есть») вот мало дают — это скверно. Ну, да теперь зима, а у нас в Башкирии в это время все голодают. Зимой хлеб с мякиной башкир ест, да так отощает, что страсть! А наступит весна, ожеребятся кобылы, начнет башкир кумыс пить — в месяц его так разнесет, и не узнаешь!
— Неужто… от кумыса?
— Да, кобылье молоко квашеное так называется… Я и вас бы научил, как его делать, да вы, поди, брезговать будете. Скажете: кобылятина! А надо бы вам — видишь, ты испитой какой! И вам есть плохо дают… Куда только она, маменька твоя, бережет! Добро бы деньги, а то… еду!
Он ощупал меня и продолжал:
— Кости да кожа! И погулять вас не пускают, все в комнатах держат. Хочешь, я тебе лыжи сделаю. Вот снег нападет, все по очереди кататься будете.
— Да маменька… Братец, попросите маменьку!
— Послушает она меня… держи карман! Однако ступай, брат, наверх — неравно хватятся! Как-нибудь в праздник, после обеда, я сам к вам заберусь, покуда старики спят.
Словом сказать, чем дольше он жил, тем больше весь дом привыкал к нему. Дворня полюбила его, потому что он хоть и «барин», а все равно что свой брат; матушка была довольна, потому что племянник оказался трезвый и работящий. Беспрерывно оказывался у него какой-нибудь новый талант: то лошадь подкует на диво, то печку исправит, ежели дымит, то стекло в окне вставит. Сначала матушка боялась, чтобы нравственность в девичьей не испортилась, но и тут все обстояло благополучно. От времени до времени он, однако ж, исчезал. Уйдет, и дня два-три его не видать. Тогда у матушки опять разыгрывалось воображение.
— Ну, помяните мое слово, что он беглый солдат! — ежеминутно беспокоилась она.
Надо сказать, что она, тотчас после приезда Федоса, написала к белебеевскому предводителю дворянства письмо, в котором спрашивала, действительно ли им был выдан вид Федосу Половникову; но прошло уже более полутора месяцев, а ответа получено не было. Молчание это служило источником великих тревог, которые при всяком случае возобновлялись.
— Где побывал? — спрашивала она, когда Федос возвращался из своих временных отлучек.
— Мужичок тут один, верстах в десяти, помочь помолотить просил.
— Мужичок? не бабочка ли?
— А может, и бабочка. Все нынче, и мужики и бабы, по холодку в полушубках ходят — не разберешь!
Матушке становилось досадно. Все ж таки родной — мог бы и своим послужить! Чего ему! и теплёхонько, и сытёхонько здесь… кажется, на что лучше! А он, на-тко, пошел за десять верст к чужому мужику на помочь!
Но Федос, сделавши экскурсию, засиживался дома, и досада проходила. К тому же и из Белебея бумага пришла, из которой было видно, что Федос есть действительный, заправский Федос, тетеньки Поликсены Порфирьевны сын, так что и с этой стороны сомнения не было.
Замечательно, что среди общих симпатий, которые стяжал к себе Половников, один отец относился к нему не только равнодушно, но почти гадливо. Случайно встречаясь с ним, Федос обыкновенно подходил к нему «к ручке», но отец проворно прятал руки за спину и холодно произносил: «Ну, будь здоров! проходи, проходи!» Заочно он называл его не иначе как «кобылятником», уверял, что он поганый, потому что сырое кобылье мясо жрет, и нетерпеливо спрашивал матушку:
— Долго ли этот кобылятник наш дом поганить будет? Посуду-то, посуду-то после него на стол подавать не смейте! Ведь он, поганец, с собакой из одной чашки ест!
Может быть, благодаря этому инстинктивному отвращению отца, предположению о том, чтобы Федос от времени до времени приходил обедать наверх, не суждено было осуществиться. Но к вечернему чаю его изредка приглашали. Он приходил в том же виде, как и в первое свое появление в Малиновце, только рубашку надевал чистую. Обращался он исключительно к матушке.
— Вот бы вам, тетушка, в нашу сторону перебраться, да там бы усадьбу выстроить, — соблазнял он.
— А что?
— Земля у нас черная-черная, на сажень глубины. Как подымут целину, так даже лоснится. Лес — дубовый, рек много, а по берегам всё луга поемные — трава во какая растет, словно тростник тучная!
— Манна с неба не падает ли?
— Нет, я верно говорю, не хвастаюсь. Именно на редкость земля в нашей стороне.
— Кто же на ней живет? помещики, что ли?
— Нет, башкиры. Башкиро-мещеряцкое войско такое есть; как завладели спервоначалу землей, так и теперь она считается ихняя. Границ нет, межеванья отроду не бывало; сколько глазом ни окинешь — все башкирам принадлежит. В последнее, впрочем, время и помещики, которые поумнее, заглядывать в ту сторону стали. Сколько уж участков к ним отошло; поселят крестьян, да хозяйство и разводят.
— Ведь землю-то, чай, купить надо?
— Самые пустяки стоит. Кантонному начальнику по гривеннику за десятину заплатить да обществу, за приговор, ведер десять водки выпоить — сколько угодно отмеряют!
— Ах, прах побери, да и совсем!
Матушка даже повернулась на стуле при одной мысли, как бы оно хорошо вышло. Некоторое время она молчала; вероятно, в голове ее уже роились мечты. Купить земли — да побольше — да крестьян без земли на своз душ пятьсот, тоже недорого, от сорока до пятидесяти рублей за душу, да и поселить их там. Земля-то новая — сколько она приплода даст! Лошадей развести, овец…
— У нас от одних лошадей хороший доход получить можно, — продолжал соблазнять Федос, — содержание-то их почти ничего не стоит — и зиму и лето в степи; зимой из-под снега корм добывают… А в Мензелинске, между прочим, ярмарка бывает: издалека туда приезжают, хорошие цены дают. Опять овчины, шерсть…
— Да замолчи ты, сделай милость!
— Как угодно, а я бы вам это дело чудесно подстроил.
Но матушка отрезвлялась так же быстро, как и увлекалась.
Мечты рассеялись, и через несколько минут она уже всецело принадлежала действительности.
— Нет, голубчик, — сказала она, — нам от своего места бежать не приходится. Там дело наладишь — здесь в упадок придет; здесь будешь хозяйствовать — там толку не добьешься. Нет ничего хуже, как заглазно распоряжаться, а переезжать с места на место этакую махинищу верст — и денег не напасешься.
Однако, во всяком случае, рассказ Федоса настолько заинтересовал матушку, что она и потом, при всяком новом свидании с ним, говорила:
— А ну-ка, расскажи про сторону про свою, расскажи!
Повторяю: Федос настолько пришелся по нраву матушке, что она ему даже суконный казакин и шаровары приказала сшить.
— Нехорошо все в рубашке ходить; вот и тело у тебя через прореху видно, — сказала она, — гости могут приехать — осудят, скажут: племянника родного в посконной рубахе водят. А кроме того, и в церковь в праздник выйти… Все же в казакинчике лучше.
Федос не противоречил и надел казакин, хотя и неохотно. Мне, впрочем, и самому показалось, что рубашка шла ему больше к лицу.
— Скажи, Христа ради, зачем ты свое место бросил? — добивалась иногда от него матушка.
— Да так… и не у чего, да и не все же на одном месте сидеть; захотелось и на людей посмотреть.
— Все же надо себя к одному какому-нибудь месту определить. Положим, теперь ты у нас приютился, да ведь не станешь же ты здесь век вековать. Вот мы по зимам в Москве собираемся жить. Дом топить не будем, ставни заколотим — с кем ты тут останешься?
— Уйду!
— Да куда ты уйдешь, непутевый ты человек?!
— Паспорт у меня есть, свет не клином сошелся. Уйду.
— Заладил одно: уйду да уйду. Пить, есть надо. Вот о чем говорят.
— Найду. Без еды не останусь.
— В приказчики, что ли, нанялся бы. Ты сельские работы знаешь, — это нечего говорить, положиться на тебя можно. Любой помещик с удовольствием возьмет.
— Не по рылу мне с помещиками вожжаться.
Словом сказать, на все подобные вопросы Федос возражал загадочно, что приводило матушку в немалое смущение. Иногда ей представлялось: да не бунтовщик ли он? Хотя в то время не только о нигилистах, но и о чиновниках ведомства государственных имуществ (впоследствии их называли помещики «эмиссарами Пугачева») не было слышно.
«И не разберешь его, что за человек такой! — думалось ей, — бродит без надобности: взял да и пошел — разве между людьми так водится? Наверное, заразу какую-нибудь разносит!»
По этому случаю она позвала на совет даже старосту Федота.
— Что? как у нас? все благополучно? — спросила матушка.
— Все, кажется, слава Богу, — ответил Федот, втайне, однако ж, недоумевая, не случилось ли чего-нибудь, о чем матушка узнала прежде него.
— Что мнешься! Федос как?
— Ничего, сударыня, и Федос Николаич… Только чудо это! барин, а как себя беспокоит!
— Ну, и пускай беспокоится — это его дело. Не шушукается ли он — вот я о чем говорю.
— С кем, сударыня, у нас шушукаться!.. Нет, слава Богу, кажется, ничего!
— То-то «ничего»! ты у меня смотри! Ты первый будешь в ответе, ежели что случится!
После этого совещания матушка окончательно успокоилась и становилась все более и более благосклонною к Федосу. Однажды даже предложила ему гривенничек.
— Вот тебе гривенничек! — сказала она, — это на табак. Когда свой выйдет, купи свеженького.
Но Федос отказался.
— Благодарю покорно, — ответил он, — я на той неделе у мужичка три дня проработал, так он полтинник дал. Целый запас у меня теперь табаку, надолго станет.
— Полтинник! вот как! Ну, и слава Богу, что добрые люди не оставляют тебя.
Матушка слегка обиделась; ей показалось, что в словах Федоса заключается темный намек на ее скупость.
«Полтинник! Это чтоб я полтинник ему дала — за что, про что! — думалось ей, — на вас, бродяг, не напасешься полтинников-то! Сыт, одет, чего еще нужно!»
В одно из воскресений Федос исполнил свое обещание и забрался после обеда к нам, детям. И отец и мать отдыхали в спальнях. Мы чуть слышно расхаживали по большой зале и говорили шепотом, боясь разбудить гувернантку, которая сидела в углу в креслах и тоже дремала.
— Вот и я, братцы, к вам пришел! — приветствовал он нас, — а вы всё в клетке да в клетке, словно острожные, сидите… Эх, голубчики, плохо ваше дело! Что носы повесили? давайте играть!
Мы молча указали на гувернантку.
— Ничего, пускай ведьма проснется! а станет разговаривать, мы ей рот зажмем! Во что же мы играть будем? в лошадки? Ну, быть так! Только я, братцы, по-дворянски не умею, а по-крестьянски научу вас играть. Вот вам веревки.
Он вынул из кармана два пучка веревок и стал их развязывать.
— Я по-дворянски ничего не умею делать — сердце не лежит! — говорит он, — то ли дело к мужичку придешь… «Здравствуйте!» — Здравствуй! — «А как тебя величать?» — Еремой. — «Ну, будь здоров, Ерема!» Точно век вместе жили! Станешь к нему на работу — и он рядом с тобой, и косит, и молотит, всякую работу сообща делает; сядешь обедать — и он тут же; те же щи, тот же хлеб… Да вы, поди, и не знаете, какой такой мужик есть… так, думаете, скотина! ан нет, братцы, он не скотина! помните это: человек он! У Бога есть книга такая, так мужик в ней страстотерпцем записан… Давайте же по-крестьянски в лошади играть. Вот я, мужик, вышел в поле лошадей ловить, вот у меня и кормушка с овсом в руках (он устроил из подола рубашки подобие кормушки), — а вы, лошади, во стаде пасетесь. Бегите от меня теперь, а я к вам подходить стану… Сначала вы не поддавайтесь. Вбок шарахайтесь; шарахнитесь — и остановитесь… А потом, как я с кормушкой поближе встану, вы помаленьку на овес и подходите… Овес-то, братцы, лаком; когда-когда его мужичий коняга видит!
Мы пустились вскачь в угол, Федос за нами. Поднялся визг, гвалт; гувернантка вскочила как встрепанная и смотрела во все глаза.
— Что такое, что такое! — кричала она. — Дети! по местам, сию минуту! Herr [Господин (нем.).] Федос! как вы здесь находитесь?
— По щучьему веленью, по моему хотенью… Ах, Марья Андреевна! красавица! позвольте остаться, с детьми поиграть!
Слово «красавица» и смиренный вид, который принял Федос, видимо, смягчили Марью Андреевну.
— Это не я… но Анна Павловна…
— Что Анна Павловна! Анна Павловна теперь сны веселые видит… Красавица! хотите, я для вас колесом через всю залу пройдусь?
И прошелся.
— Хотите, вприсядку спляшу?
И сплясал, да так сплясал, что суровая Марья Андреевна за бока держалась от смеха и прерывисто всхлипывала:
— О, Herr Федос! Herr Федос!
Наконец вызвался басом октаву взять и действительно загудел так, словно у него разом все мокроты поднялись и в горле заклокотали.
— О, Herr Федос! Herr Федос! — заливалась Марья Андреевна.
Затем мы возобновили игру в лошади. И пахали, и боронили, и представляли, как подвода парой везет заседателя… Шум поднялся такой, что наконец матушка проснулась и застигла нас врасплох.
— Это что такое! сейчас по местам! — послышался в дверях грозный окрик.
Ну, и была же у нас тут история!..
Прошла Масленица, молотьба кончилась, наступил полный отдых. Жалко зазвенел наш девятипудовый колокол, призывая говельщиков.
Батюшка с тетеньками-сестрицами каждый день ездили в церковь, готовясь к причастию. Только сенные девушки продолжали работать, так что Федос не выдержал и сказал одной из них:
— Посмотрю я на вас — настоящая у вас каторга! И первую неделю поста отдохнуть не дадут.
Разумеется, слова эти были переданы матушке и возбудили целую бурю.
— Так и есть! Так я и знала, что он бунтовщик! — сказала она и, призвав Федоса, прикрикнула на него: — Ты что давеча Аришке про каторгу говорил? Хочешь, я тебя, как бунтовщика, в земский суд представлю!
— Представьте! — отвечал он безучастно.
— То-то «представьте»! Там не посмотрят на то, что ты барин, — так-то отшпарят, что люба с два! Племянничек нашелся!.. Милости просим! Ты бы чем бунтовать, лучше бы в церковь ходил да Богу молился.
Этому совету Федос последовал и на второй неделе очень прилежно говел.
Наступила ростепель. Весна была ранняя, а Святая — поздняя, в половине апреля. Солнце грело по-весеннему; на дорогах появились лужи; вершины пригорков стали обнажаться; наконец прилетели скворцы и населили на конном дворе все скворешницы. И в доме сделалось светлее и веселее, словно и в законопаченные кругом комнаты заглянула весна. Так бы, кажется, и улетел далеко-далеко на волю!
Федос становился задумчив. Со времени объяснения по поводу «каторги» он замолчал. Несколько раз матушка, у которой сердце было отходчиво, посылала звать его чай пить, но он приказывал отвечать, что ему «мочи нет», и не приходил.
— Ну, ежели гневаться на меня изволит, пускай куксится, — сердилась матушка, — была бы честь приложена, а от убытка Бог избавил!
Впрочем, в Светлый праздник, у заутрени, он честь честью похристосовался со всеми, а после поздней обедни даже разговелся вместе с нами.
К концу апреля поля уже настолько обсохли, что в яровом показались первые сохи. С дорог тоже мало-помалу слила вода.
Матушка надеялась, что Федос в первой сохе выедет в поле, а ей, напротив, совершенно неожиданно доложили, что он ночью исчез и пожитки свои унес, только казакин оставил.
— Чай, мужичок какой-нибудь на помочь попахать зазвал! — негодовала матушка, — вот ужо воротится, я ему отпою!
Но прошло три дня, прошла неделя, другая — Федос не возвращался.
Федос исчез, исчез без следа, без признака; словно дым растаял.
Выел ли он кому очи? или так, бесплодно скитаясь по свету, потонул в воздушной пучине?