Старческий грех
1860
X
Несколько минут Ферапонтов оставался, как бы ошеломленный, на своем месте: на Родионова он возлагал последнюю свою надежду. Однако вдруг, с совершенно почти несвойственным ему чутьем, он вспомнил еще об одном отставном майоре Одинцове, таком на вид, кажется, добром, проживавшем в Порховском уезде, в усадьбе Чурилине, который, бывая иногда в Приказе, все расспрашивал писцов, кому бы ему отдать в верные руки деньги на проценты. Не откладывая времени, Ферапонтов решился сейчас же ехать к нему. Утомленный, измученный, он сбегал наскоро домой, почти ничего не пообедал и сейчас же отправился искать извозчика. Не обращая внимания на то, что с него сходил в тот день по крайней мере уже девятый пот, что его немилосердно жгло и палило солнце в бока, в затылок, он быстро шагал по распаленному почти тротуару около постоялых дворов, из которых в растворенные ворота его сильно обдавало запахом дегтя, кожи и навоза. Заходя то в тот, то в другой, он, наконец, нашел парня, который знал усадьбу Чурилино, но самого парня еще надобно было отыскать: он пил где-то в харчевне чай с земляками, так что только в вечерни выехала к услугам Иосафа, там, откуда-то с задов, телега, запряженная парою буланых лошадей. Сидевший на облучке извозчик, с продолговатым лицом и с длинным кривым носом, оказался таким огромным мужичиной, что скорей пригоден был ворочать жернова, чем управлять своими кроткими животными. Выехав из города, они сейчас же своротили на проселок. Иосаф, в чиновничьем пальто, с всклоченными и запыленными бакенбардами и в фуражке с кокардой, полулежал на своей кожаной подушке и смотрел вдаль… Как ни горько было у него на душе, но свежий загородный воздух проник в его грудь, и сердце невольно забилось радостью. Почти пятнадцать лет он не выезжал из города, а между тем открывающиеся виды все становились живописнее и живописнее.
Вот они спускаются по ровному скату, расходившемуся во все стороны. На нем, живописно оживляя всю окрестность, гуляло по крайней мере до ста коров. Дорога шла, направляясь к кирпичному, красного цвета, строению, с белевшим перед ним прудом. Путникам нашим пришлось проезжать почти по самому краю его, так что они даже напугали плававших тут в осоке гусей, которые, при их приближении, шумно и быстро отплыли в сторону. Поднявшись от пруда в гору, они увидели маленькую кузницу и закоптелого, в кожаном колпаке, кузнеца, возившегося у станка с лошадью. При виде их он им поклонился и молча погрозил извозчику, как человеку, вероятно, ему знакомому, молотом. Тот тоже погрозил ему кнутом. Далее потом пошли уже настоящие сельские хлебные поля. В деревне, по вытянутой в прямую линию улице, бежали мальчишки отворить им ворота.
— Славно, ребята, славно! — говорил им извозчик, быстро проезжая.
Мальчишки бежали за ними вперегонку отворить и другие воротцы.
— Ай-да, ребята! Назад поеду, беспременно по трепке каждому привезу! — отблагодарил он их на прощанье, и в то же время, кажется, ему ужасно хотелось заговорить с своим седоком.
— Это вон гавриловского барина усадьба-то, — сказал он, показывая на видневшиеся далеко-далеко строения. — Вся, братец ты мой, каменная, — прибавил он.
— Что же, он богат, видно? — спросил Иосаф.
— И, господи, сколько деньжищев; а холостой… не хочет жениться-то!..
И затем они проехали около каких-то, должно быть, заводов и, как-то пробравшись задами, мимо гумен, хмельников, вдруг наткнулись опять на деревню, но уже с отворенными воротцами. У крайней избы, на прилавке, стоял прехорошенький мальчик и ревмя ревел.
— Не плачь, не плачь, воротимся, — сказал ему ямщик.
— Да я не об вас, а об мамоньке, — отвечал ребенок.
— Эко, брат, а я думал, что об нас, — говорил зубоскал.
На половине улицы они очутились ровно перед тремя дорогами.
— О, черт! Тут, пожалуй, заплутаешь, надо поспросить, — сказал извозчик и, ловко соскочив с передка, подошел к одной избе и начал колотить в подоконник кнутовищем.
— Эй, баушка, где ты тут засохла, — выглянь-ка! — произнес он, и в окно в самом деле выглянула старуха.
— Как тут ехать в Чурилово: направо, налево или прямо в зубы?
— Ой, чтой-то, господь с тобой, зачем в зубы?.. Поезжай налево, — отвечала старуха.
— А как расстоянье-то ты обозначишь? Далеко ли еще?
— Да верст пять…
— Это ладно! Кабы не так спешно было, так в гости бы к тебе заехали. Прощай! Поворотов не будет?
— Ну, какие повороты! — заключила старуха, смотря на него с заметным удовольствием, когда он опять молодцевато вскочил на передок и поехал.
В перелеске потом они встретили идущего по опушке мужика с топором. Извозчик не утерпел и с ним заговорил:
— Что, дядя, далеко ли до Чурилова?
— Верст семь будет, — отвечал тот сердито, уходя за кусты.
— Спасибо, что мало накинул, экой добрый, — говорил балагур… — Речка-то какая славная, — прибавил он, подъезжая к мосту. — Вот напиться бы: вода какая чистая…
— Ну, напейся, — сказал ему Иосаф, и извозчик, кинув вожжи, прямо с телеги соскочил через перила на берег и, наклонившись, напился из пригоршней.
— Солонины этой проклятой на постоялом дворе налопаешься, ужасть как пьется! — сказал он и с полнейшим удовольствием, подобрав вожжи, погнал лошадей во все лопатки.
— Вон оно самое Чурилово и есть! — сказал он, мотнув головой на открывшуюся совершенно голую усадьбу, торчавшую на гладком месте, без деревца и ручейка и даже, кажется, без огорода.
Иосаф между тем начинал чувствовать всю щекотливость своего положения: ехать в первый раз в дом и прямо просить денег, черт знает что такое! Но зато извозчик не унывал: как будто бы везя какого-нибудь генерала, он бойко подлетел к воротам на красный, огороженный простым огородом двор и сразу остановил лошадей. Окончательно растерявшийся Иосаф начал вылезать из телеги, и странная, совершенно неожиданная сцена представилась его глазам: на задней галерее господского дома, тоже какого-то обглоданного, сидела пожилая, толстая и с сердитым лицом дама и вязала чулок; а на рундучке крыльца стоял сам майор Одинцов, в отставном военном сюртуке, в широких шальварах и в спальных сапогах. Он выщелкивал языком «Камаринскую» и в то же время представлял рукой, что как будто играет на балалайке, между тем как молодой дворовый малый, с истощенным и печальным лицом, в башмаках на босу ногу, отчаянно выплясывал перед ним на песке. По временам майор взмахивал рукой, и малый, приостановясь в ухарской позе и вскинув руками, шевелясь всем телом, как делают это цыгане, начинал гагайкать: Ха, ха, ха, ха! Ха, ха, ха, ха! Майор при этом тоже прихлопывал в ладоши и прикрикивал: Ха, ха, ха, ха! Ха, ха, ха, ха!
— Иван Дмитрич, прекратите, наконец, это! К нам кто-то приехал, — сказала ему вполголоса дама.
— А, извините! — проговорил майор, увидев подходящего Иосафа и сходя к нему с крыльца.
— Извините!
Иосаф, в свою очередь, тоже извинился и назвал свою фамилию.
— Вы меня, может быть, не узнали? — прибавил он.
— Напротив, душевно рад… Каково пляшет? — прибавил майор, указывая на стоявшего уже в вытяжку малого.
Иосаф не мог при этом не заметить, что лицо хозяина сильно пылало, а из рта несло как из винной бочки.
— Однако позвольте же вам представить: супруга моя, Настасья Ардальоновна! — сказал, расшаркиваясь, майор и показывая на даму. — Прошу покорнейше в комнаты. Ты тоже иди! — прибавил он парню.
Все вошли в залу: Ферапонтов впереди, а хозяин сзади его и все продолжая расшаркиваться. Хозяйка явилась через другие двери и сейчас же села и приняла как бы наблюдательный пост. В комнате этой, несмотря на ходивший всюду сквозной ветер, почему-то сильно пахнуло кошками.
— Позвольте мне перед вами потанцевать? — проговорил вдруг майор, усадив гостя.
— Сделайте одолжение, — отвечал Иосаф.
— Мазурку вам угодно? — продолжал хозяин.
— Что вам угодно, — отвечал Иосаф.
— Иван Дмитрич, надобно бы, кажется, это оставить, — произнесла хозяйка, но майор только махнул ей рукою.
— Митька! — крикнул он.
В залу вошел тот же малый.
— Мазурочный вальс! Играй и учись у меня!
Парень подошел к стоявшему в углу полинялому ящику, похимостил что-то тут около него и, воткнув в дыру висевший на стене ключ, начал им вертеть. Оказалось, что это был небольшой органчик: «Трым-трым! Трым-трым!» — заиграл он мазурку Хлопицкого, и майор, как бы ведя под руку даму, нежно делая ей глазками, пошел, пристукивая ногами, откалывать танец.
— Но, может быть, вам скучно это? Угодно вальс? — сказал он, сделав несколько туров и обращаясь к Иосафу.
— Иван Дмитрич, прекратите это, — молила его жена.
— Мне все равно-с, — отвечал Иосаф.
— Вальс! — скомандовал майор малому, и тот, опять что-то похимостивши у ящика, заиграл вальс.
Майор, держа несколько голову набок, начал вертеться в три па.
— Ух! Нынче уставать стал: не могу много, — сказал он, останавливаясь перед Иосафом. — Позвольте же, однако, предложить вам рюмку водки. Малый, водки!
— Нет, уж этого по крайней мере не будет! — сказала хозяйка, как-то решительно вставая.
— Чего-с? — произнес майор, и всю правую щеку у него подернуло.
— А того, что этого нельзя, — проговорила она и вышла.
— Ты, харя, пошел, подавай! — повторил майор малому.
Тот нехотя вышел.
— Как ваше здоровье? — обратился майор опять к Иосафу.
— Слава богу-с, — отвечал тот.
— Очень рад с вами познакомиться, — прибавил майор, протягивая ему руку. — Митька!
Митька снова показался.
— Водки! Убью!
— Барыня заперла и не изволит-с давать.
— Цыц! Убью! Поди встань передо мной на колени.
Малый, совсем уж бледный, подошел и встал.
— Кто такой я?.. Говори!.. Я села Чурилова Семен майор Одинцов… Водки — живо!
— Да помилуйте, сударь, разве я-с?.. Барыня.
— Убью! Вот тебе! — крикнул майор и ударил бедняка в ухо, так что тот повалился.
— Полноте, что вы делаете? — вскричал, наконец, Иосаф, вскакивая и подходя к майору.
— Кто ты такой? — проговорил тот, обращая уже к нему свое ожесточенное лицо.
— Я Ферапонтов, а вы не шумите.
— Как ты смел ко мне приехать! Кто ты такой? Пошел вон! Убью! — кричал майор и кинулся было к Иосафу драться, но тот, и сам весь день раздражаемый, вышел из себя.
— Прежде чем ты убьешь меня, я тебя самого задушу, — сказал он и, схватив хозяина за шиворот, оттолкнул от себя.
— Караул! Режут! — завопил майор, падая со всего размаха между стульями головой.
— Ну да, покричи еще! — говорил Иосаф и, оборотясь к малому, прибавил: — Поди, брат, пожалуйста, скажи, чтобы мои лошади ехали за мною.
Тот побежал.
— Пошел вон! Убью! — кричал между тем майор.
Иосаф, выйдя на крыльцо, всплеснул только руками.
— Что это такое, господи ты боже мой! Зачем я приезжал к этому скоту? — произнес он и пошел один по дороге.
Невдолге, впрочем, его нагнал и извозчик, и едва Иосаф уселся в телегу, как он сейчас же начал болтать.
— Попали же мы, паря, на гости… Седьмое ведро, братец ты мой, на этой неделе уж оторачивает.
— Что ж он запоем, что ли, пьет? — спросил Иосаф.
— Должно быть, есть маненько… парит черта-то в брюхе… С утра до вечера на каменку-то поддает. Я теперь поехал, так словно ополченный какой ходит по двору, только то и орет: «Убью, перережу всех!» Людишки уж все разбежались, а барыня так ажно в сусек, в рожь, зарылась. Вот бы кого хлестать-то!
— Уж именно, — подтвердил Ферапонтов.
— Куда же ехать, однако? — заключил извозчик, повертывая к нему свое добродушное и вместе с тем насмешливое лицо.
Иосаф, подумав некоторое время, проговорил:
— Поедем к гавриловскому барину; авось тот не таков.
— Известно, тот барин крупичастый, а ведь это что?.. Орженовики! — объяснил извозчик и погнал рысцой своих лошадок, бежавших вряд ли уж не шестидесятую версту не кормя. Солнце между тем садилось, слегка золотя ярко-розовым цветом края кучковатых облаков, скопившихся на горизонте. По влажным сенокосным лугам начал подниматься беловатый густой туман росы, и кричали то тут, то там коростеля. Версты через четыре показалось, наконец, и Гаврилково. Точно феодальный замок, возвышалось оно своим огромным домом с идущими от него вправо и влево крыльями флигелей. Прямо от него начинал спускаться под гору старинный густо разросшийся сад, а под ним шумно и бойко протекала лучшая во всем околотке река. Проехав по мосту и взобравшись в гору по дорожке, обсаженной липами, Иосаф не осмелился подъехать прямо к дому, а велел своему извозчику сходить в который-нибудь флигель и сказать людям, что запоздал проезжий губернский чиновник из Приказа, Ферапонтов, и просит, что не примут ли его ночевать.
Извозчик сбегал.
— В дом, к барину велели вас звать, — повестил он Иосафа с удовольствием.
Тот пошел.
На нижних ступенях далеко выдающегося крыльца стоял уже и дожидался его ливрейный лакей. Он провел Иосафа по широкой лестнице, устланной ковром и установленной цветами, и, сняв потом с него, без малейшей гримасы, старое, запыленное пальтишко, проговорил тихо:
— В гостиную пожалуйте!
Иосаф робко прошел по темной зале с двумя просветами и в гостиной, слабо освещенной столовой лампой, он увидел на стенах огромные, масляной краски, картины в золотых рамках, на которых чернели надписи: Мурильо [Мурильо Бартоломе Эстебан (1618—1682) – выдающийся испанский художник.], Корреджио [Корреджио – Корреджо, настоящее имя – Антонио Аллегри (около 1489 или 1494—1534) – крупнейший итальянский художник.]. Висевшая над дверьми во внутренние комнаты толстая ковровая портьера, наконец, заколыхалась, и из-за нее показался хозяин, высокий мужчина, с задумчивыми, но приятными чертами лица, несколько уже плешивый и с проседью; одет он был в черное, наглухо застегнутое пальто и, по начинавшей уже тогда вкрадываться между помещиками моде, носил бороду.
— Я вас немножко знаю, — сказал он любезно, подавая Иосафу руку.
Тот тоже объявил, что имел счастье видать его иногда в Приказе.
— Прошу вас, — сказал Гаврилов, показывая гостю на одну сторону дивана и садясь сам на другой его конец. — Вы, вероятно, были у кого-нибудь из родных или знакомых ваших в нашем уезде? — спросил он его мягким и ровным голосом.
— Нет-с, я езжу-с по одному адвокатному делу, в котором и к вам бы имел покорнейшую просьбу, — начал прямо Иосаф, вставая перед Гавриловым на ноги.
— Ваш покорнейший слуга, — отвечал тот, потупляя свои умные глаза.
— Дело-с это принадлежит госпоже Костыревой… Может быть, даже вы изволите ее знать.
— Костыревой?.. — повторил Гаврилов. — Костырева я знал.
— Это ее покойный муж. Он оставил ей теперь очень запутанное именье, из которого она желала бы продать лес и мельницу, и вот именно по этому предмету поручила мне обратиться к вам.
— Ко мне? — спросил Гаврилов, как бы несколько удивленный.
— Да-с, продать она готова весьма дешево, и с ее стороны единственное условие, чтобы деньги доставить ей теперь же, а купчую получить после, когда именье будет очищено по Приказу.
— Но что же меня удостоверит, что именье будет очищено? — сказал Гаврилов уже с улыбкой.
— Вы сами можете, если вам угодно, внести прямо от своего имени деньги в Приказ.
— Да, — произнес Гаврилов размышляющим тоном, — но в таком случае, что меня обеспечит, что эти мельница и лес будут именно мне проданы?
— Насчет этого-с вы изволите с продавицей заключить домашнее условие.
— Да, — повторил Гаврилов еще более протяжно и задумчиво, — но об этом надо подумать, — прибавил он и, попрося снова Иосафа садиться, сейчас же переменил разговор. Он стал расспрашивать его о капиталах Приказа, его оборотах, не высказывая с своей стороны ни одной мысли, но зато с самым вежливым вниманием прислушиваясь ко всем ответам Ферапонтова. За ужином, который последовал часов в одиннадцать, были поданы на серебряных блюдах разварная рыба и жареная дичь, так прекрасно приготовленные, что Иосаф даже никогда ничего подобного и не едал. Кроме того, Гаврилов несколько раз из своих рук подливал ему в стакан весьма высокой цены медоку, так что герой мой даже начал конфузиться от такого рода внимания. Когда вышли из-за стола, он осмелился еще раз повторить свою просьбу и спросить, когда он может получить ответ.
— Я вам завтра же скажу, — отвечал Гаврилов и чрезвычайно радушно приказал одному из своих лакеев проводить гостя в приготовленную для него комнату.
Как ни мило и ни уютно было прибрано в этой спаленке, как ни покойна была приготовленная постель с чистым, как снег, бельем, однако Иосаф всю ночь проворочался, задавая себе вопрос: даст ли Гаврилов денег, или нет? Поутру, узнав от лакея, что барин еще не выходил, он, чтобы как-нибудь сократить время, вышел в сад и, выбрав случайно одну дорожку, прямо пришел к оранжерее. Боже мой! Сколько увидал он тут цветов и за стеклами и на вольном воздухе, в стройном порядке рассаженных по куртинам. Половине из них Иосаф даже и названия не знал, но все-таки, безмерно восхитившись душой, начал рассматривать то тот, то другой, нюхать их, заглядывать вовнутрь их махровых чашечек. В самой оранжерее, при виде гигантской зелени, растущей то широкими лопастями, то ланцетовидными длинными листьями, у Иосафа окончательно разбежались глаза, и в то время, как он так искренно предавался столь невинному занятию, почти забыв о своем деле, сам хозяин думал и помнил о нем, ходя по своему огромному кабинету.
Глядя на умное и выразительное лицо Гаврилова, на его до сих пор еще величественный стан, конечно, каждый бы почувствовал к нему невольное сердечное влечение; а между тем как странно и безвестно прошла вся жизнь этого человека: еще в чине поручика гвардии, глубоко оскорбившись за то, что обойден был ротой, он вышел в отставку и поселился в Бакалайском уезде, и с тех пор про него постоянно шла такого рода молва, что он был примерный сын в отношении своей старушки-матери, женщины очень богатой, некогда бывшей статс-дамы, а потом безвестно проживавшей в своем Гаврилкове, и больше ничего об нем нельзя было сказать.
Даже небогатые соседи и соседки, допускаемые иногда статс-дамою до своей особы, безмерно удивлялись, видя, что такой умный молодой человек, в полном развитии сил и здоровья, целые дни сидит у старушки, в ее натопленной спальне, обитой по всем четырем стенам коврами, с лампадками, с иконами, и сохраняет к ней такое обращение, какого они от своих сынков во всю жизнь и не видывали. Раза четыре по крайней мере в год Гаврилов ездил с матерью на богомолье, не позволяя при этом случае никому ни посадить, ни высадить ее из экипажа. Узнав ее желание, чтобы хозяйство шло несколько построже, он объехал все деревни, выбил там самую старую недоимку, сменил и пересек нескольких старост, докладывая ей о каждой мелочи и испрашивая на все ее разрешения.
О женитьбе, так как сама старушка никогда не намекала на это, он не смел, кажется, и подумать и даже обыкновенную легкую помещичью любовь не позволил себе завести у себя дома, а устроил это в уездном городке, верст за тридцать от Гаврилкова, с величайшею таинственностью и платя огромные деньги, чтобы только как-нибудь это не огласилось и, чего боже сохрани, не дошло до maman!
Тридцатого марта сорок восьмого года старуха, наконец, умерла. Удар этот, казалось бы, должен был сильно нравственно потрясти Гаврилова. Однако нет! С глубоко огорченным выражением в лице, он всеми приготовлениями к парадным похоронам распоряжался сам; своими собственными руками положил мертвую в гроб, в продолжение всей церемонии ни одной двери, которую следовало, не забыл притворить, и тотчас же, возвратясь после похорон домой, заперся в спальне покойницы, отворил и пересмотрел все ее хитро и крепко запертые комоды и шифоньеры. Сколько он там нашел, неизвестно, но только в продолжение довольно значительного времени во всей его благородной фигуре было видно выражение какого-то самодовольства, как бы от сознания новой, до сих пор еще не испытанной им силы, а затем страсть к корысти заметно уже стала отражаться во всех его действиях. Точно так же, как прежде повиноваться матери, теперь делать деньги сделалось как бы девизом его жизни. Ни с кем почти из соседей не поддерживая тесного знакомства и только слегка еще оставляя заведенную старухою в домашней жизни роскошь, он то и дело что хозяйничал: распространял усилением барщины хлебопашество, скупал с аукциона небольшие сиротские именья, вступал в сподручные к его деревням подряды, и все это он совершал как-то необыкновенно тихо, спокойно и даже несколько задумчиво, как будто бы он вовсе ничего и не делал, а все это само ему плыло в руки.
Стяжав от всего почти дворянства имя прекраснейшего человека, Гаврилов в самом деле, судя по наружности, не подпадал никакого рода укору не только в каком-нибудь черном, но даже хоть сколько-нибудь двусмысленно-честном поступке, а между тем, если хотите, вся жизнь его была преступление: «Раб ленивый», ни разу не добыв своим плечиком копейки, он постоянно жил в богатстве, мало того: скопил и довел свое состояние до миллиона, никогда ничем не жертвуя и не рискуя; какой-нибудь плантатор южных штатов по крайней мере борется с природою, а иногда с дикими племенами и зверями, наконец, улучшает самое дело, а тут ровно ничего! Ни дела, ни борьбы, ни улучшения, а сиди себе спокойно и копи, бог знает зачем и для чего! И как всегда в этом случае бывает: чем больше подрастал золотой телец Гаврилова, тем сам он к нему становился пристрастней и пристрастней: даже в настоящем случае (смешно сказать) он серьезно размышлял о грошовом предложении Иосафа, из которого, по его расчетам, можно бы было извлечь выгоду, и только все еще несколько остававшийся в нем аристократический взгляд на вещи помешал ему в том.
«Какая-то Костырева, которой мужа он знал за гадкого пьяницу; наконец, этот неуклюжий шершавый ходатай, и связаться с этими господами… Нет, черт с ним!» — решил он мысленно и проворно позвонил.
— Попроси ко мне этого господина чиновника, — сказал он вошедшему лакею.
Через несколько времени Иосаф явился бледный и с замирающим сердцем.
— Я не могу идти на предлагаемое вами дело, — начал Гаврилов.
Иосафа покоробило.
— Отчего же-с?.. Помилуйте, — проговорил он до смешного жалобным голосом.
— Оттого, что это совершенно выходит из заведенного мною порядка, — сказал Гаврилов таким покойным и решительным тоном, что Иосаф окончательно замер, очень хорошо понимая, что с пьяным майором, с жидомором Фарфоровским, даже с аспидом Родионовым, можно было еще говорить и добиться от них чего-нибудь, но с Гавриловым нет.
Забыв всякую деликатность, Иосаф сейчас же начал раскланиваться.
— Зачем же? Вы позавтракайте у меня, — проговорил Гаврилов опять уже приветливым голосом.
Иосаф болтнул ему что-то такое в извинение и стал раскланиваться.
— Очень жаль, — говорил Гаврилов, неторопливо вставая и провожая его до половины гостиной.
Добравшись до своего экипажа, Ферапонтов, как тяжелый хлебный куль, опустился на него и сказал глухим голосом своему вознице: «Пошел!» Тот обернулся и посмотрел на него.
— Да что вы, с делами, что ли, с какими ездите по господам этим? — спросил он.
— Езжу денег занимать и нигде не могу найти, — отвечал неторопливо Иосаф.
— И здешний не дал?
— Нет.
— Поди ж ты! — произнес извозчик, и покачал головой. — К старухе, братец ты мой, разве к одной тут, небогатой дворяночке, заехать, — прибавил он подумав. — Старейшая старуха, с усами седыми, как у солдата; именья-то всего две девки.
— А деньги есть?
— Есть! Прежде давывала, одолжала кой-кого, по знакомству. Тогда покойному батьке — скотской падеж был, две лошади у него пали — слова, братец ты мой, не сказала, ссудила ему тогда сто пятьдесят рублей серебром, — мужику какому-нибудь простому.
— Вези к ней, — сказал Иосаф.
— Ладно, — отвечал извозчик и с заметным удовольствием сейчас же поворотил на другую дорогу, по которой, проехав с версту, они стали спускаться с высочайшей горы в так называемые реки. Пространство это было верст на тридцать кругом раскинувшиеся гладкие поемные луга, испещренные то тут, то там пробегавшими по ним небольшими речками. Со всех сторон их окружали горы, на вершинах которых чернели деревни, а по склонам расстилались, словно бархатные ковры, поля, то зеленеющие хлебом, то какого-то бурого цвета и только что, видно, перед тем вспаханные. Выбравшись из этой ложбины, путники наши поехали по страшной уже бестолочи: то вдруг шли ни с того ни с сего огромнейшие поля, тогда как и жилья нигде никакого не было видно, то начинался перелесок, со въезда довольно редкий, но постепенно густевший, густевший; вместо мелкого березняка появлялись огромные осины и сосны, наконец, представлялась совершенная уж глушь; но потом и это сразу же начинало редеть, и открывалось опять поле. Утомленный бессонницей нескольких ночей, Иосаф задремал и затем, совсем уж повалившись на свою кожаную подушку, захрапел. Его разбудил уж извозчик, говоря: «Барин, а барин!» Он открыл глаза и привстал. Они ехали по узенькому прогону к какому-то, должно быть, селу. На крылечке новенького деревянного и несколько на дворянский лад выстроенного домика стояла здоровая девка, с лентой в косе, с стеклянными сережками и в босовиках с оторочкой.
— Здорова, красноногая гусыня! — сказал извозчик, подъезжая к ней и останавливая лошадей.
— На-ка кто? Михайло! Откуда нелегкая несет?
— С барином езжу.
— Еще, пес, словно выше вырос, — продолжала девка.
— Да к тебе-то уж оченно больно рвался, так и повытянуло, знать, маненько. Дома барыня-то?
— Дома!
— Вылезайте, — сказал извозчик Иосафу, но тот медлил.
— Ты сходи прежде сам и объясни ей прямо мое дело, а то мне вдруг неловко, — произнес он нерешительным голосом.
— Пожалуй-с! — отвечал извозчик и, откашлянувшись, пошел на крыльцо.
— О, черт, толстая какая! — сказал он и ударил девку по плечу.
— Ой, да больно! Чтой-то, леший! — сказала та, взглянув на него ласково.
Из комнаты потом послышались усиленные восклицания извозчика: «С барином езжу-с»; затем следовал какой-то гул, потом снова голос извозчика и опять восклицание: «С барином — право-с».
Девка между тем, поджав руки на груди, глядела на Иосафа.
— Нови, что ли, вы сбирать приехали? — спросила она.
Тот вспыхнул.
— Нет, — отвечал он, отворачиваясь и стараясь избегнуть ее взоров.
— Пожалуйте-с! — крикнул ему извозчик из сеней.
Иосаф не совсем смело пошел.
В первой же со входа комнате он увидел старуху, в самом деле с усами и бородой, стриженую, в капотишке и без всяких следов женских грудей. Она сидела на диванчике, облокотившись одной рукой на столик и совершенно по-мужски закинувши нога на ногу.
Ферапонтов раскланялся ей.
— Здравствуйте! — проговорила она почти басом.
Иосаф, утирая с лица платком пыль, сел на дальний стул.
— Что вы, из самой губернии, что ли?
— Из губернского города-с.
— Пошто же вы от Гаврилова-то едете?
— Я езжу по делу, о котором вам, может быть, говорил мой извозчик…
— Не знаю… болтал он что-то такое тут… Я и не разобрала хорошенько… Какие у меня деньги!
— Мы бы вам были самые верные плательщики, — сказал Иосаф, сделав при этом по обыкновению умилительное лицо.
— Никаких у меня денег нет, что он врет? Марфутка!
В горницу вошла та же девка, но что-то уж очень раскрасневшаяся, как будто бы она сейчас только с кем-нибудь сильно играла.
— Готово ли там у тебя?
— Готово, барыня, — отвечала она.
— Ну, вы посидите тут; а я в баню схожу! — сказала старуха, обращаясь к Иосафу.
И затем, слегка простонав, приподнялась и ушла.
Ферапонтов вслед ей только вздохнул и от нечего делать пересел к растворенному окну. В другое окно из избы, выстроенной в одной связи с барской половиной, выглядывала улыбающаяся и довольная рожа его извозчика. Таким образом прошло около двух часов. В это время Иосаф видел, что Марфутка, еще более раскрасневшаяся, с намоченной головой и с подтыканным подолом, то и дело что прибегала из бани на пруд за холодной водой, каждый раз как-то подозрительно переглядываясь с извозчиком. Наконец, старуху, наглухо закутанную и с опущенной, как бы в бесчувственности, головой, две ее прислужницы — Марфа, совсем уже пылавшая, и другая, несколько постарше и посолидней ее на вид, — втащили в комнату под руки и прямо опустили на диванчик. От нее так и несло распаренным телом и бобковой мазью. Несколько минут она не подымала головы и не открывала глаз, так что Иосаф подумал, не умерла ли уж она.
— Не дурно ли им? — спросил он.
— Нету-тка-с! — отвечала Марфа. — Семь веников исхлестала об нее, за неволю очекуреешь! — прибавила она шепотом и вышла.
— Палагея! — произнесла, наконец, старуха.
— Я здесь, матушка, — отвечала другая девка, почтительно приближаясь к барыне.
— Заварила ли травки?
— Заварила, матушка-барыня, заварила.
— Подавай. Чаю у меня нет, а я богородицыну травку пью, — объявила старуха Иосафу.
Палагея между тем возвратилась и принесла в пригоршнях, прихватив передником, муравленый с рыльцем горшочек, аккуратно разостлала потом перед барыней на столе толстую салфетку и вынула из шкафчика чайную чашку и очень немного медовых сотов на блюдечке.
— Налей! — приказала ей та.
Палагея налила в чашку какой-то буроватой жидкости.
Старуха, беря по крошечке сотов и сося их, начала запивать своим напитком и после каждого почти глотка повторяла:
— Ой, хорошо! Так и жжет в брюшке-то. Может, и вы хотите? — отнеслась она к Иосафу; но тот отказался. — Ну, так вы поели бы чего-нибудь, — продолжала старуха и взглянула на свою прислужницу. — В печке у тебя брюква-то?
— В печке, матушка, с утра не вынимала.
— Принеси.
Палагея опять вышла и на этот раз уж приворотила целую корчагу с пареной брюквой, до такой степени провонявшей, что душина от нее перебил даже запах бобковой мази. Она своей грязной рукой выворотила Иосафу на тарелку огромнейшую брюкву, подала потом ему хлеба и соли; но как он ни был голоден, однако попробовал и не мог более продолжать.
— Что вы не едите? С маслом оно скусней. Подай масло-то.
Девка подала; но Иосаф и с маслом не мог; зато сама старуха взяла никак не менее его кусище и почти с нежностию принялась его есть… По возрасту своему она дожила уже, видно, до того полудетского состояния, когда все сладковатое начинает нравиться.
— Вы ступайте спать на сеновал. У меня там хорошо, — сказала она Иосафу и потом сейчас же вскрикнула: — Марфутка!
Та явилась и была уже совершенно расфранченная: с причесанной головой, в чистой рубашке и в новом сарафане.
— Проводи вот их! — приказала барыня.
Иосаф видел, что со старухой о деньгах нечего было и разговаривать: он печально поклонился ей и пошел. Марфутка провела его через сени, и, когда он несколько затруднился прямо без лесенки влезть на помост, она слегка подсадила его. В полутемноте Иосаф рассмотрел постланную ему на сене постель. Он снял с себя только фрак и лег; под ним захрустело и сейчас же к одному боку скатилось пересохлое сено; над головой его что-то такое шумело и шелестело; он с большим трудом успел, наконец, догадаться, что это были развешанные сухие веники по всевозможным перекладинам. К утру его начал пробирать сильный холод; во всех членах он уже чувствовал какую-то сжимающую, неприятную ломоту и совершенно бесполезно старался поукутываться маленьким, худеньким одеялишком, не закрывавшим его почти до половины ног.
«Ах ты, старая чертовка, куда уложила», — думал он, и в это время вдруг раздались шаги то туда, то сюда, и послышался гул сиповатого голоса хозяйки. Наконец, он явственно услышал, что она кричала: «Господин чиновник! Господин чиновник! Пожалуйте сюда!» Иосаф проворно накинул на себя свой фрачишко и спустился с помоста в сени. Здесь он увидел, что в растворенных наотмашь дверях стояла, растопырив руки, рассвирепелая старуха. Она была в одной рубашке и босиком. Перед ней, как-то смиренно поджав живот и опустив главки в землю, но точно такая же нарядная, как и вчера, предстояла Марфа. Несколько поодаль, и тоже, должно быть, чем-то очень сконфуженный, стоял извозчик его Михайло.
— Господин чиновник! Я вот вам свидетельствую, что этот мерзавец… с этой моей подлой тварью… помилуйте, что это такое? — объяснила Иосафу старуха, показывая на извозчика и на девку.
— Да чтой-то, сударыня, какие вы, барыня, право! — говорил Михайло, отворачивая глаза в сторону. — Только себя, право, беспокоите… — прибавил он и подлетел было к ее ручке.
— Прочь, развратитель!! — крикнула на него старуха. — Можете себе представить, — обратилась она опять к Иосафу, — всю ночь слышу топ-топ по чердаку то туда, то сюда… Что такое?.. Иду… глядь, соколена эта и катит оттуда и подолец обдергивает. Гляжу далее: и разбойник этот, и платочком еще рожу свою закрывает, как будто его подлой бороды и не увидят.
— Да я, право, сударыня… — заговорил было опять Михайло.
— Молчи и сейчас же бери своих одров и долой с моего двора. Я не могу терпеть в моем доме таких развратников. А тебя, мерзавка, завтра же в земский суд, завтра! — продолжала старуха, грозя девке пальцем. — Помилуйте, — отнеслась она снова к Иосафу, — каждый год, как весна, так и в тягости, а к Успенкам уж и жать не может: «Я, барыня, тяжела, не молу». Отчего ж Палагея не делает того? Всегда раба верная, раба покорная, раба честная.
— Матушка, это тоже божья власть! — ответила, наконец, и Марфа. — Палагея также не лучше нас, грешных; но так как сухой человек, так, видно, не пристает к ней этого.
— Молчи! — крикнула на нее старуха. — А ты убирайся: нечего тебе тут и стоять, вытянувши свою подлую харю!
Извозчик пошел.
— Позвольте уж и мне в таком случае проститься, — проговорил Иосаф.
— Как вам угодно! Ваша воля! Я вам не поперетчица, — проговорила старуха и торжественно ушла в комнату.
Девка тоже, не поднимая глаз, убралась в кухню.
Иосаф отыскал свою фуражку и пальтишко. Выйдя на крылечко, он нашел, что Михайло стоял уже тут на своей паре и только на этот раз далеко был не так разговорчив, как прежде. Иосаф, несмотря на свою скромность, даже посмеялся ему:
— Что, брат, попался?
— Да поди ж ты ее, старую ведьму, какова она! — отвечал Михайло как-то неопределенно и во всю остальную дорогу не произнес ни одного слова.