Старческий грех
1860
I
Если вам когда-нибудь случалось взбираться по крутой и постоянно чем-то воняющей лестнице здания присутственных мест в городе П-е и там, на самом верху, повернув направо, проникать сквозь неуклюжую и с вечно надломленным замком дверь в целое отделение низеньких и сильно грязноватых комнат, помещавших в себе местный Приказ общественного призрения, то вам, конечно, бросался в глаза сидевший у окна, перед дубовой конторкой, чиновник, лет уже далеко за сорок, с крупными чертами лица, с всклокоченными волосами и бакенбардами, широкоплечий, с жилистыми руками и с более еще неуклюжими ногами. Это был бухгалтер Приказа Иосаф Иосафыч Ферапонтов. На нем, как и на прочей канцелярии, был такой же истасканный вицмундир, такие же уродливые, с сильно выдавшимся большим пальцем, сапоги, такие же засаленные брюки, с следами чернил и табаку на коленях, и только в довольно мрачном выражении лица его как-то не было видно того желчного раздражения от беспрестанно волнующейся мелкой мысли, которое, надобно сказать, было присуще почти всей остальной приказной братии. Видимо, что бухгалтер думал и размышлял о более возвышенных и благородных предметах, чем его подчиненные. Несмотря на это, кажется бы, преимущество с его стороны, он собственно за свою наружность и был не совсем любим начальством. Все новые губернаторы, вступая в должность и посещая в первый раз Приказ, получали об нем самое невыгодное мнение, может быть, потому, что в то время, как все прочие чиновника встречали их с подобострастно-веселым видом, один только Иосаф стоял у своей конторки, как медведь, на которого шли с рогатиной.
— У вас бухгалтер, должно быть, скотина, — замечал обыкновенно губернатор члену Приказа.
— Для службы-то, ваше превосходительство, очень уж полезен, — отвечал тот на это тоном глубокого сожаления, — у нас тоже дело денежное: вот, бывало, и предместник вашего превосходительства, как за каменной стеной, за ним спокойно почивать изволили.
— Гм!.. — произносил глубокомысленно губернатор, и только этим бухгалтер спасался на своем месте. Каждый день, с восьми часов утра до двух часов пополудни, Ферапонтов сидел за своей конторкой, то просматривая с большим вниманием лежавшую перед ним толстую книгу, то прочитывая какие-то бумаги, то, наконец, устремляя печальный взгляд на довольно продолжительное время в окно, из которого виднелась колокольня, несколько домовых крыш и клочок неба. О чем бухгалтер думал в это время, — сказать трудно; но по всему заметно было, что мысль его была шире того небольшого пространства, в котором являлся ему божий мир сквозь канцелярское окно, шире и глубже даже тех мыслей, которые заключались в цифрах лежавшей перед ним книги.
Часов с одиннадцати обыкновенно в Приказ начинала собираться публика, и первые являлись купцы с вкладами. Случалось так, что какой-нибудь из них, забежав наскоро в Приказ, тяжело дыша и с беспокойными глазами, прямо обращался к бухгалтеру:
— Член здеся-тко-с али нет?
— У губернатора, — отвечал Ферапонтов.
— Эхма-тка! — говорил купец, прищелкнув языком и почесав в затылке. — Деньжонки бы внести надо… задержат, пожалуй!.. А делов-то… делов…
— Давайте, — говорил ему на это лаконически Иосаф, и купец, нимало не задумываясь, вытаскивал из кармана иногда тысяч пять, шесть, десять серебром и отдавал их ему на руки, твердо уверенный, что завтра же получит на них билет.
Все помещики, имения которых были заложены в Приказе, тоже знали Иосафа и тоже прямо обращались к нему. Более смирные из них даже чувствовали к нему некоторый страх.
— Асаф Асафыч? А Асаф Асафыч? — говорили они, подходя не без робости к его конторке (бухгалтер не любил на первый зов откликаться). — А что имение мое назначено в продажу? — заключал проситель уже жалобным голосом.
Ферапонтов взглядывал на него. Имени он почти ни у кого не спрашивал и каждого узнавал по лицу.
— Сахаровых? — произносил он, развертывая толстую книгу.
— Сахаровых, — отвечал робко помещик.
— Семнадцатого апреля назначено в продажу, — отвечал Ферапонтов.
Помещик окончательно терялся.
— Да как же это, ей-богу, вот те и раз! — произносил он почти со слезами на глазах.
Бухгалтер иногда, после нескольких минут молчания, снова развертывал книгу и, просмотрев ее внимательно, произносил:
— Перезаложите. Перезаложить можно.
— Можно? — спрашивал помещик с расцветающим лицом.
— Можно. А вы и не знали того? — говорил Иосаф Иосафыч: в голосе его слышалась легкая насмешка.
Помещик от радости почти вприскочку уходил из Приказа.
— Пред сенным ковчегом скакаше играя!.. — произносил ему вслед столоначальник первого стола, большой шутник и зубоскал. При этом молодые писцы самым искренним образом фыркали себе под нос, а которые постарше, улыбались и качали головами. Один только Иосаф в подобных случаях хоть бы бровью поводил. Он вообще с канцелярией никогда не вступал ни в какого рода посторонние разговоры и был строг: в особенности почти что гонению с его стороны подвергались молодые, недоучившиеся дворяне, поступившие на службу так только, чтобы вилять от нее хвостом. В конце почт каждого месяца он вдруг входил в присутственную комнату и начинал мрачно смотреть в окно.
— Что вы тут: на что глядите? — спрашивал его непременный член.
— Так, ни на что-с, — отвечал Иосаф и потом, после короткого молчания, прибавлял: — Петрова бы вот надо совсем из службы выгнать.
— А что такое? — спрашивал непременный член с некоторым испугом. Петров был, как известно, личным протеже начальника губернии.
— А то, что уж ружье завел, — отвечал Ферапонтов.
— Скажите, пожалуйста! — произносил непременный член горестно-удивленным тоном и звонил.
— Позвать Петрова! — говорил он, и Петров, очень еще молодой человек, с вольнодумно отпущенными усиками и с какою-то необыкновенно длинною шеей, в тоненьком, легоньком галстуке и в прюнелевых ботинках вместо сапог, являлся.
— Вы уж ружье завели? — спрашивал его непременный член.
Петров вспыхивал до самых ушей.
— Я, помилуйте, Михайло Петрович, взял только у товарища на подержание… Помилуйте-с! — отвечал он прерывисто нетвердым голосом.
— На подержание вы взяли!.. — возражал ему бухгалтер. — Целый день продуваете да замок отвинчиваете… Что-нибудь одно: либо за утичьими хвостами бегать, либо служить.
— Я служить стараюсь! — говорил Петров, обращаясь более к непременному члену.
— Кабы старались, так бы не то и было, — возражал ему снова бухгалтер. — Мать-то, этта, приезжала и почесть что в ногах валялась и плакала: последнюю после отца шубенку в три листика проиграли!.. Еще дворянин! Точно зараза какая… только других портите и развращаете.
— Что ж, маменька, конечно что, вольна все говорить, — отвечал Петров, опуская невиннейшим образом глаза в землю.
— Все на вас говорят! — произносил с досадою Иосаф и уходил из присутствия.
За такого рода суровость, а главное, я думаю, и за образ своей жизни, он и прозван был от своих подчиненных «отче Иосафий».
Но в самом ли деле этот человек был таков?.. Нет, и тысячи раз нет!!!