Комик
1851
VIII
Ужин артистов
Все кресла, приглашенные Аполлосом Михайлычем на ужин, отправились к нему, — актеры должны были выйти к прочему обществу из задних комнат. Таким образом, действующие лица и зрители соединились: публика приветствовала и хвалила то того, то другого из игравших. Матрене Матвевне одна пожилая дама сказала, что она вовсе не узнала ее в старинной прическе, и очень лестно отозвалась о ее прекрасном платье на фижмах. Офицер благодарил Дарью Ивановну за доставленное ему наслаждение своим небесным голосом, которым она с таким чувством пропела свою превосходную арию, и сравнил ее с Асандри [Асандри – итальянская певица, гастролировавшая в России в середине 40-х годов.]. Трагика расхвалил за его декламацию чудак Котаев. Даже Юлию Карлычу кто-то сказал, что он очень натурально представлял спящего разбойника. С комиком немногие говорили, потому что его никто почти лично не знал; откупщик, впрочем, потрепал его по плечу, проговоря: «Вы недурно комедии разыгрываете, — право: я никак этого не предполагал!» Перед Фани все рассыпались в комплиментах. Аполлос Михайлыч вызвал некоторых поважнее мужчин в кабинет и что-то долго с ними совещался. Наконец, они вышли; впереди их шел лакей с подносом, на котором поставлена была накладного серебра ваза. Вся эта процессия прошла в гостиную, в которой вместе с прочими сидел комик. Поднос с вазой поставлен был на стол.
— Согласно вашему желанию, господа, — начал хозяин торжественным голосом, — я вызываю нашего великого комика… Виктор Павлыч! Не угодно ли вам подойти сюда, — отнесся он к Рымову.
Тот встал.
— Наша публика, — продолжал Аполлос Михайлыч, — питая уважение к вашему таланту, который всем нам доставил столько удовольствия, желает презентовать вам этот маленький подарочек. Ваши товарищи тоже желали иметь участие в этом деле. Примите, мой милейший! Тут есть мое, Фани, Никона Семеныча, Юлия Карлыча и, наконец, от всей почтенной публики.
Проговоря эти слова, Аполлос Михайлыч опрокинул вазу, из которой посыпалось около сотни целковых; потом, опять поставив ее на поднос, поднял все это и своими руками подал Рымову.
— Примите, мой бесценный, в память нашего приятного удовольствия, которое в сердцах любителей останется навсегда запечатленным, — произнес Дилетаев и поцеловал комика, который стоял как ошеломленный. Сначала он покраснел, потом побледнел; руки, ноги и даже губы его дрожали, по щекам текли слезы.
— Господа! Помилуйте… я не стою-с… может быть, вы желаете мне, как бедному человеку… я и так благодарен… к чему это… — бормотал он себе под нос.
— Сделайте милость, примите, — проговорили многие из мужчин.
— Пожалуйста… мы все желаем, — сказали некоторые дамы.
— Вы всех нас богаче, — заговорил опять хозяин, — у вас на миллион таланту. Все наше — это лепта, которую мы хотим принести на алтарь искусства.
Рымов, наконец, взял, но решительно не находился, что ему делать с подарком.
— Позвольте, я вам помогу, — подхватил хозяин и, проворно уложив в вазу все деньги, велел Юлию Карлычу отнести ее в залу и поставить на накрытый для ужина стол.
— Пусть она, — произнес он, — за нашим артистическим ужином будет напоминать Виктору Павлычу наше уважение к его таланту.
Руководствуясь правдивостию автора, я должен здесь сказать, что, при всем видимом единодушии, с которым была поднесена комику эта ваза, при всем том, что каждый из гостей пожертвовал по крайней мере рубль серебром, а некоторые даже до десяти и более целковых, но при всем этом произнесено было много насмешливых и колких по этому случаю замечаний. «Он бы лучше его самого послал с тарелочкой сбирать», — говорил один. «Даст же он завтра себя знать в трактире на эти денежки», — заметил другой. «Желательно знать, что будет он делать с этой вазой? — спрашивал третий. — Должно быть, ерофеич настаивать или пунш варить», — отвечал он сам себе. «Что это за глупые выдумки — дарить вазу какому-то чудаку. Аполлос Михайлыч совсем из ума выжил; я, как подписывался, так и не понял ничего», — говорил один помещик, разводя в недоумении руками. Но нет, мне грустно передавать то, что было еще произнесено, и скажу только, что более всех восстал Никон Семеныч. Он увел даже хозяина в кабинет и имел там с ним очень крупный разговор. Многие гости слышали, как Рагузов восклицал: «Как вы позволили назвать меня? Я ваш не мальчик и не лакей — вы прежде должны были об этом мне сказать». Слышавшие все это гости догадались, что Никон Семеныч не желал, по своему самолюбию, подносить вазы Рымову и что Аполлос Михайлыч наименовал его от себя, без спросу. Трагик и хозяин вышли из кабинета очень красны: первый был в совершенном волнении и во всеуслышание сказал, что вазы он не подносил и никогда бы не поднес, потому что Аполлос Михайлыч скоро заставит кучерам своим дарить вазы. Эти слова трагик говорил так громко, что комик, хотя и сидел в гостиной, но, вероятно, их слышал, потому что, разговаривая в это время с Фани, которая уселась уже около него, он вдруг, при восклицании Рагузова, побледнел и остановился, Никон Семеныч, расстроенный и взбешенный, сел к столу и начал играть ножом.
— Вероятно, ему самому хотелось вазы, — заметил один господин.
— Должно быть! — отвечал разговаривающий с ним. — Горяч — косой заяц, — прибавил он.
Перед ужином, как водится, была подана водка. Лакей поднес ее, между прочим, и к Рымову. Комик смотрел несколько времени на судок с нерешительностию; наконец, проворно налил себе самую большую рюмку и залпом выпил ее. Сели за стол. Рымов очутился против Никона Семеныча. Ужин до половины шел как следует и был довольно молчалив. Хозяин первый заговорил во всеуслышание:
— Я думаю написать и напечатать о нашем спектакле подробный критический разбор. Это необходимо: мне по преимуществу хочется это сделать для вас, Виктор Павлыч! Я полагаю, что после моей статьи вас непременно вызовут на столичную сцену, потому что я прямо напишу, что у нас есть европейский талант, которому необходимо дать ход.
Но Виктор Павлыч на эти лестные слова хозяина не обратил должного внимания, а занят был в это время довольно странным делом: он беспрестанно пил мадеру и выпил уже целую бутылку. Хозяин заметил, переглянулся с Юлием Карлычем, который очень сконфузился.
— Вдруг мы слышим, — продолжал Аполлос Михайлыч, снова обращаясь к комику, — что наш господин Рымов дебютировал и что аплодисментам не было конца. Недурно бы было, а?
— На шутовские роли и без того там много, — проговорил вполголоса трагик.
— На какие шутовские роли? — заговорил вдруг Рымов, обращаясь к нему.
Лицо комика уже совершенно изменилось: он был красен, и глаза его налились кровью.
— На ваши роли, — отвечал Никон Семеныч, не поднимая головы.
Комик посмотрел на него свирепо.
— Вы, что ли, играете нешутовские? — произнес он, доставая себе, новую бутылку мадеры.
— Пейте лучше мадеру, — сказал насмешливо трагик.
— Конечно, выпью-с, — ответил комик и, налив себе стакан, вдруг встал. — За здоровье нашего бездарного трагика, — произнес он и залпом выпил.
Аполлос Михайлыч побледнел, некоторые фыркнули. Трагик вскочил.
— Милостивый государь! — проговорил он, сжимая столовый нож в руке.
Комик откинулся на задок стула.
— Испугать меня хотите своим тупым ножом. Махай, махай, великий Тальма, мечом кардонным! — продекламировал Рымов и захохотал.
— Виктор Павлыч, сделайте милость, что вы такое позволяете себе говорить, — заговорил наконец хозяин. — Никон Семеныч, будьте хоть вы благоразумны, — отнесся он к трагику.
Никон Семеныч пришел несколько в себя и сел. Но Виктор Павлыч не унимался. Он еще выпил стакан и продолжал как бы сам с собою рассуждать:
— Актеры!.. Театр… Комедии пишут, драмы сочиняют, а ни уха ни рыла никто не разумеют. Тут вон есть одна — богом меченная, вон она! — произнес он, указывая пальцем на Фани.
Хозяин только пожимал плечами. Он решительно растерялся. Трагик старался улыбнуться. Некоторые из гостей, подобно хозяину, пожимали плечами, а другие потихоньку смеялись. Мишель, в досаду дяде, хохотал во все горло. Юлий Карлыч чуть не плакал.
— Господин Рымов, замолчите! — вмешался, наконец, откупщик. — Вы забываете, в каком обществе сидите; здесь не трактир.
— А вам что угодно? — произнес Рымов совершенно уже пьяным голосом. — И вам, может быть, угодно сочинять комедии, драмы… пасторали… Ничего, мой повелитель, я вас ободряю, ничего! Классицизм, черт возьми, единство содержания, любовница в драме!.. Валяйте! Грамоте только надобно знать потверже. Грамоте-то, канальство, только подписывать фамилию умеем; трух, трух, и подписал! — проговорил он и провел зигзагами рукою по тарелке, вероятно, представляя, как откупщик подписывается.
Тот, конечно, вышел из себя.
— Извольте идти сейчас же вон! — сказал он. — Аполлос Михайлыч, извините меня: он мой подчиненный, я его сейчас велю вывести.
— Господа, помилуйте, сделайте милость, — начал Аполлос Михайлыч плачевным голосом. — Господин Рымов, образумьтесь, почувствуйте хоть по крайней мере благодарность к обществу, которое вас так почтило. Это ни на что не похоже. Юлий Карлыч, уговорите его: вы его нам рекомендовали.
Но Юлий Карлыч, обращаясь то к тому, то к другому, ничего уже не в состоянии был и говорить.
— Что? Благодарность? За вазу, что ли? — заболтал опять комик. — Ох вы, богачи! Что вы мне милостинку, что ли, подали? Хвалят туда же. Меня Михайло Семеныч [Михайло Семеныч – М.С.Щепкин (1788—1863), великий русский актер.] хвалил, меня сам гений хвалил, понимаете ли вы это? Али только умеете дурацкие комедии да драмы сочинять?
На этом месте Дилетаев не выдержал. Он встал из-за стола, подошел к откупщику и, переговорив с ним несколько слов, ушел в кабинет. Через несколько минут двое лакеев подошли к Рымову и начали его брать под руки.
— Вам что надобно, скоты! — проговорил он, совершенно уж пьяный; но лакеи проворно подняли его со стула. — Прочь! — кричал он, толкаясь. — Актеры! Писатели! Всех я вас, свинопасов, презираю… Прочь!.. — Но лакеи тащили, и далее затем слов его уже не было более слышно, потому что он был выведен на улицу. Такое неприятное и непредвидимое обстоятельство до того расстроило хозяина, что он более получаса не в состоянии был выйти из своего кабинета. На гостей оно подействовало различно: одни смеялись, другие жалели Аполлоса Михайлыча и, наконец, третьи обвиняли его самого и даже оскорблялись, как он позволил себе пригласить подобного человека в их общество. Последние выговаривали даже Юлию Карлычу, который первый рекомендовал комика. Трагик смеялся над хозяином злобным смехом. Ужин кончился кое-как. Аполлос Михайлыч, наконец, вышел к гостям и начал просить извинения в случившейся неприятности, которой, конечно, он никак не мог ожидать, и вместе с тем предложил на обсуждение общества вопрос: что делать с вазой? По последнему своему поступку Рымов, как человек, не только не стоил подобного внимания, но даже должен быть презрен, а с другой стороны, как актер, он заслужил ее, и она ему была уже подарена. Некоторые говорили, чтобы пренебречь и отдать ему вазу, которая была уж его собственность, другие же отрицали, говоря, что этим унизится общество. Аполлос Михайлыч обратился к откупщику. Тот объявил, что ему все равно, но что он сам накажет Рымова тем, что выгонит его из службы.
— Итак, господа, как человек, он будет наказан, а как актеру, пошлем ему вазу, — решил хозяин и тотчас же велел нести вазу с деньгами к Рымову.
Трагик во всем этом не принимал никакого участия, потому что все это было, как он выражался, гадко и глупо. Одна только Фани жалела Рымова: она даже потихоньку вышла спросить к лакеям, как они его довели. Те объявили, что они довели его хорошо и сдали жене, которая его заперла в чулан. Анна Сидоровна действительно была уже в городе и, мучимая ревностью, весь вечер стояла у театра и потом у дома Аполлоса Михайлыча. Увидев, что из ворот вывели человека, который барахтался и ругался, она тотчас догадалась, кто это, и побежала вслед за ним. Дома она действительно его заперла в чулан. Это был единственный способ вытрезвлять Рымова.