Ледяной дом (Лажечников И. И., 1835)

Глава II

ДОПРОС

А что, пытали? – Да! – Чем?

кипятком, клещами?

– Словами!..

Но что пред ними зуб клещей,

в огне смола

И все, что выдумал ад в сердце

человека!..

Страх заранее сметал людей с улицы, по которой шел Язык, ведя свою жертву. Лишь изредка дерзала ему навстречу вельможная карета.

Когда бедная цыганка пришла в себя, первая мысль ее была о Мариорице.

«Милое дитя мое, – твердила она про себя, – не дадут мне злые люди насмотреться на твое счастие… Еще б только увидать тебя пристроенною за богатого знатного Волынского, и тогда б я умерла спокойно, радостно, как в небе. Что ж? я и теперь сделала все, как мать, может быть и то, чего б не сделала другая… Кабы еще к этому хоть одно приветное слово от тебя, дочки моей!.. хоть бы одну слезинку на лицо матери прежде, чем закрою очи!.. Нет, нет, страшно и подумать, что ты увидишь в цыганке мать свою, страшнее, чем смерть, на которую, может статься, меня теперь ведут! Я свила твое благополучие высоко, высоко; не снесу его в грязь, не дам стоптать людям… Пускай казнят меня: на плахе прошепчу твое дорогое имечко, буду молить бога только о том, чтобы он при тебе заступил меня!..»

Цыганка посмотрела на небо, к стороне дворца, на свою стражу и шла спокойнее.

Мысли за мыслью, догадки за догадкой вязались в голове ее; вдруг одно страшное сомнение мелькнуло пред ней и всю ее обхватило… сердце ее то кипело, как разожженная сера, то стыло, будто под ледяной рукой мертвеца. Не узнали ли ее тайну?.. Может быть, сходство! ужасное сходство!.. Не ведут ли ее к допросу об этой роковой тайне… О! никакие пытки не заставят ее проговориться. Что ей муки? лишь бы о Мариорице помину не было. Неизвестность колебала ее душу из стороны в сторону; смерть, смерть в груди бедной матери. Она торопилась, она, кажется, хотела обогнать стражу, чтобы поскорей к развязке, и по временам молила бога сохранить от беды только одну драгоценную голову.

Мариулу привели в один из мазанковых домиков, позади Летнего сада, принадлежащих к службам герцогским. При входе сдернули с нее шубу. Василия остановили у наружного крыльца: здесь он решился дожидаться своей куконы, хоть бы замерзнуть. Через огромную нечистую переднюю, где стояли дрова, скамейка в инвалидном состоянии и непокрытое ведро с водой, ввели Мариулу в другую большую комнату другого содержания, но не менее мрачную. Продолговатый стол занимал средину этой комнаты по наклону пола, столь эластического, что, ступив на один конец доски, можно было заставить прыгать все, на ней стоявшее. Окна, запушенные на вершок морозом, пропускали в это домовище синеватый цвет. Кое-где по потолку свисла паутина, будто крылья летучих мышей. Вдоль черных стен лежали кипы бумаг, которых годы существования мог бы исчислить разве архивный Кювье по слоям пыли, их покрывавшим. Одно, что с первого взгляда утешало в этой комнате, так это зерцало, стоявшее на вощанке, посреди стола; но и этот памятник великой идеи великого царя-законодателя оскорбляли и смелый паук, завесивший его по местам своею тканью, и бесчеловечие, поместившее разные орудия пытки в боковой комнате, в которую дверь оставлена была, как бы с умыслом, полузакрытою. Это была полицейская канцелярия при доме герцога.

Смотря на эти предметы, цыганка ожидала ужасного допроса. Вид особ, представившихся ее глазам, не более был утешителен. У стола, на судейском месте, сидел худощавый старик отвратительной наружности: рыжие космы падали беспорядочно на плеча, голова его, вытянутая, иссохшая, имела форму лошадиной, обтянутой человеческой кожей, с глазами гиены, с ушами и ртом орангутана, расположенными так близко одни от другого, что, когда сильно двигались челюсти, шевелились дружно и огромные уши и ежились рыжие волосы. Глаза его, то останавливаясь неподвижно, принимали мертвый цвет свинца, то сверкали ужасно, как пытливый зонд, или схватывали без пощады слабую душу и держали ее над бездной. Он был одет весь в красно-коричневом, даже до шелковых чулок; богатые, кружевные манжеты, закрывая кисть его руки, возбуждали подозрения, что под ними скрываются ногти нечистого. Подле него, сбоку стола, сидел молодой человек лет двадцати пяти, белокурый, тщедушный. В лице его, казалось, не было кровинки; мутные, безжизненные глаза выражали сонливую или болезненную природу. Впрочем, в поступках и словах его можно было заметить какую-то измученную таинственность: он весь похож был на недоговоренный смысл, означенный несколькими точками. Он держал нехотя перо в руках и смотрел более на бумагу перед собой, нежели на живые предметы, его окружавшие. Первый был достойный клеврет Бирона, обер-гофкомиссар Липман, второй – домашний секретарь их обоих и племянник последнего, Эйхлер, которого он воспитывал как сына и любил – для себя. Едва умея подписывать свое имя, Липман употреблял это живое орудие по всем бумажным делам своим. Бездетный, не имея кому передать, кроме него, свои богатства и свою знать, он хотел не умереть на земле хотя в нем. И потому доставил ему завидный пост, приближавший его к герцогу; место кабинет-секретаря было у племянничка на мази.

Чудное это желание не умирать после себя на земле!.. Часто целое потомство, целый народ, человечество пожинает на том поле, которое засеяло самолюбивое или возвышенное чувство одного человека.

По одну сторону зерцала поставили Мариулу, по другую – Языка; ее, красивую, опрятную, в шелковом наряде, по коему рассыпались золотые звезды (мать княжны Лелемико унизилась бы в собственных глазах, если бы одевалась небогато), ее, бледную, дрожащую от страха; его – в черном холщовом мешке, сквозь которого проглядывали два серые глаза и губы, готовые раскрыться, чтобы произнести смертельный приговор.

Начался допрос. Прелюдий уж хорошо объяснял, каков будет самый концерт.

– Смотри, цыганка! – сказал грозным голосом рыжеватый судья, – уговор лучше денег: говори правду, или косточки твои заговорят нам за тебя.

Он указал в боковую комнату. Глаза его при этом движении подрали по сердцу Мариулы, как бы прошли по нем пилой.

– Не ведаю за собой ничего, – сказала она, собрав силы, – но о чем спросишь, господин, на все готова отвечать. («Лишь бы не о Мариорице, – думала она, – о! об этой не заставит меня сказать полслова и то, что вижу в боковой комнате».)

– Еще прибавка к нашему условию: если сознаешься скоро, в чем тебя обвиняют, то мы держать тебя долго не станем. Теперь к делу!

– Слушаю, господин!

– Вот видишь этого урода в мешке: он погубил несколько душ и доказывает, что ты дорогою из Москвы сюда была в коротких связях с его атаманом, который под именем малороссиянина Горденки пробирался в Питер, чтобы ограбить казну.

«А! – подумала цыганка, догадываясь, к чему подбирались допросчики, – слава богу! дело не о моем детище; после этого все пустяки, вздор!..»

Тяжелый камень свалился с груди ее; блистающие радостью глаза и улыбка на устах ей изменили.

– Только? – невольно спросила она своего судью.

– Разве этого мало? Дружба с атаманом! это ведет вместе с ним на плаху. Язык, твоя очередь! Говори ж, что ты доказывал на нее. Как ее зовут? какие были у ней плутовские замыслы с атаманом?

Человек в мешке начал свой донос, искусно сочиненный, но худо затверженный. Кто бы знал голос Ферапонта Подачкина, не обинуясь сказал бы, что это был он.

И действительно, это был сынок барской барыни. Его заставили играть роль Языка для того, чтобы оговорить цыганку, бывшую в коротких связях с тем, которого хотя и заморозили, но не могут докончить с его грозными замыслами, – цыганку, умевшую понравиться и Волынскому, с которым она, после смотра, оставалась долго наедине. Горденко не передал ли ей известного доноса? Не перешел ли этот письменный доказчик в третьи руки, к врагу герцога!.. Личность его светлости с этой стороны не обезопасена; а кто не знает, что личность временщика идет впереди всего? Не беда сделать цыганку преступницей, навалить ей на плеча два-три злодеяния!.. Скрутив ее таким образом, можно ее допытать и, смотря по обстоятельствам, наказать или помиловать: все в воле герцога.

Повести это дело к желанной цели поручено, как мы видели, хитрецу Липману.

– Правда, – отвечала с твердостью цыганка, – меня зовут Мариулой, правда и то, что малороссиянин – бог знает, кто он такой – полюбил меня за мое будто лукавство, часто говаривал со мною и…

– И передал тебе?.. – спросил, дрожа от нетерпения, Липман, – ну, голубушка?

«Понимаю, – сказала про себя Мариула, – понимаю и все открою. Что мне до чужих дел! У меня только одно дело на свете…»

– Велите выйти этому мешку, – примолвила она вслух, обратясь к судье, – я знаю, что вам надо.

Спокойствие и твердость, с которою она говорила, предвещали благоприятную и скорую развязку допросам. Гроза, собравшаяся на лице обер-гофкомиссара, начала расходиться. Он дал знак Языку рукою, этот понял и вышел. Тогда цыганка сказала с твердостью:

– Вам надобна бумага Горденки, так ли?

– Да, да, моя голубушка! бума… га, которую… но ты… догадлива, ты все знаешь…

– Нет, господин, я ничего не знаю.

– Как ничего?.. – вскричал грозно допросчик. – Проклятая цыганка! не ты ли сама?..

– Я не знаю, что в бумаге; но она…

– Ну?..

Липман при этом вопросе приподнялся невольно со стула, глаза его вцепились, как когти дьявола, в душу Мариулы, из которой, казалось, хотели исторгнуть ее тайну.

– Где? – прибавил он нетерпеливо.

– У меня, и со мною теперь, – отвечала цыганка.

Если б она сказала другое, старичишка растерзал бы ее по клочкам; обрадованный ответом, он готов был расцеловать ее.

Не спрашивая позволения, Мариула подошла к окну, оборотилась к Липману спиной, вынула из-за пазухи запечатанный пакет и потом передала его своему судье с вопросом:

– Она ли?

Заворотив свои манжеты, Липман схватил трепещущей рукой пакет, сломил на нем печать и, передав его секретарю, задыхаясь, спросил также лаконически:

– Она?..

Секретарь машинально взял бумагу, сонными глазами пробежал ее, кивнул утвердительно и, зевая длинною зевотой, отвечал:

– Она! – Потом стал пристально читать ее.

Пока роковое слово не дошло до ушей старика, он, казалось, готов был съесть племянника за медленность изъяснения; но ответ произнесен, и торжествующая душа его вся излилась в восклицании:

– А!..

Не иначе произнес бы это восклицание алхимик, найдя философский камень; вероятно, не иначе произнес его Колумб, увидя первый берег открытого им Нового Света.

Тут лукавая Мариула, посвященная Горденкою в некоторые политические тайны, касающиеся до Бирона, умела, не путая в них кабинет-министра, осторожно рассказать, как досталась ей бумага, как Горденко – атаман, что ли, она не ведала – умолял, в случае смерти его, подать эту бумагу матушке-царице.

– Я обещала, – говорила она, – между тем у меня было на уме: коли бог приберет его, так запечатанный лист в печь, а то, статься может, напляшешься с ним, что и чертям до слез.

– Начинаю верить, что ты не причастна злодеяниям разбойника; а то жаль было мне славной бабенки. Зато и голова у тебя цела, да еще жди милостей от самого герцога. Барин большой, выше его нет в России – что я говорю, в России? – в подсолнечной! барин добрый, щедрый, стоит только знать его.

– Как же, батюшка, – отвечала Мариула, – про него везде, даже и в турецкой земле, такая хорошая слава идет…

Молодой человек едва-едва усмехнулся; но и эту усмешку прикрыл зевотой, положил бумагу на стол, протянул ноги во всю длину их и начал дремать.

– Теперь еще два вопроса, – сказал Липман, – и если ты на них будешь так же скоро и верно отвечать, как доселе, так поздравляю: ты с богатою обновой.

– Спрашивайте, господин!

– Не видала ли ты на малороссиянине другой бумаги?

– Не видала.

– Не проговаривался ли он об ней?

– Никогда.

– Не рассказывал ли он тебе своих замыслов?

– Сказывал только, что ищет выместить на ком-то свою обиду, а на ком и как – не пояснил мне.

– Теперь последний вопрос: о чем говорила ты наедине с Артемием Петровичем Волынским вчера, у него в доме?

Дух занялся у цыганки; бледнея и запинаясь, она отвечала:

– Ничего, господин… право слово, ничего…

– Гм! ничего! Но ты бледнеешь и дрожишь?.. Ничего?.. Ты должна мне сказать, что с ним говорила, или…

– Признаться, господин великий… божусь вам богом, это нейдет к вашему делу… пустячки…

– Если это пустячки, так зачем скрывать их?

– Я поклялась…

– Эй! заплечный мастер! – закричал Липман.

Вошел палач.

– О, когда дело дошло до этого, пытайте меня: не скажу!

При этом ответе, в котором выразилась вся сила души Мариулы, она подняла голову и потом спросила, куда ей идти на пытку.

Молодой человек был исторгнут из своей дремоты восклицанием ее; наклонившись к дяде, он сказал ему по-немецки:

– Не ожесточайте ее! Когда она не утаила от вас бумаги, так рассказала бы и другие тайны свои, которые касаются до малороссиянина или заговора Волынского, если б их знала. Вероятно, какое-нибудь волокитство… просили ее помощи… ведь вам уж сказывали… Любовное дело? не так ли? – прибавил он по-русски, обратись к цыганке и ободряя ее голосом и взором.

– Да! Больше не ждите от меня словечка, – отвечала Мариула.

– Давно бы так, голубушка, – подхватил Липман, переменив свой грозный голос на ласковый и дав знак рукою палачу удалиться, – понимаю, понимаю… невеста хоть куда!.. ба, ба, ба, да она в тебя словно вылита!.. Не живала ли ты уж в Молдавии, у какого-нибудь господарчика?

– Полноте шутить, – отвечала с сердцем Мариула.

Она согласилась бы в это время провалиться сквозь землю.

– Что ж? доброе дело! – продолжал иронически старичишка, – жених хоть куда! богатый, знатный… свахе будут хорошие подарки…

Жених! невеста! слова эти стучали, как молот, в сердце бедной матери.

– В этом сватовстве мы вам мешать не будем, лишь бы остальное… смотри!.. – прибавил Липман значительно, погрозясь и показывая на губы.

– Умрет в груди моей, – отвечала цыганка с твердостью, оправившись от своего испуга.

– Хорошо, я доволен! Да, да, еще одно дельце?

– Приказывайте.

– Малороссиянин, атаман, не атаман, назови его как хочешь, пропал…

– Так что ж, сударь?

– Малороссиянин, который был наряжен на игрище воеводой и подменен потом Горденкою, теперь налицо… Вот видишь, если узнают, что он пропадал, что разбойник подставил себя на место его и хотел насмеяться над властями, худо будет воеводе, начнутся допросы… пойдет путаница, в которую – долго ли до греха? – и тебя втащут… Так лучше, смекаешь, разом кончить это дело… тем, что во всю дорогу знала ты одного хохла… теперь разумеешь…

– И что за Горденко такой, и не ведаю…

– Те, те, те! эка разумница!

– А подруга малороссиянина?

– Об ней не хлопочи. Она, пристав и другие, кто дорогою только знавал проклятого хохла, что нагородил нам столько дела, – все под присягою сказали…

– И я тоже не прочь!

– Смотри!.. Знаешь, с кем будешь иметь дело!.. Живую зароем в землю…

– Тяните из меня по жилке клещами, если я проговорюсь. Что мне за неволя болтать на свою голову? Может, еще и пригодитесь на черный день.

– О, как же! как же! Экое сокровище!.. Ну, не останешься, милочка, без награды от самого.

И, подражая самому, Липман протянул в знак милости руку цыганке, улыбаясь огромными своими губами, так, что в аде сонм зрителей, конечно, рукоплескал этой художнической архидиавольской улыбке, если только тамошние зрители могут любоваться игрою здешних собратов – актеров.

Этим кончился допрос. Мариула, вместо ожиданной напасти, понесла с собою лишний серебряный рублевик, да еще уверение в покровительстве первого человека в империи. Можно догадаться, как обрадовался Василий, увидав ее живою и веселою.

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я