С улицы
1904
III
Чем я был потом? Вы спросите лучше, чем я не был. Та-акая пошла со мной кувырколегия! Был я десятником при устройстве канализации, был кочегаром в Азовском пароходстве, чертежником, коммивояжером, учеником у зубного врача, таскал кули на пристани, вот в этом самом городе наборщиком служил в типолитографии. Между прочим, в то время, когда был наборщиком, женился. По-дурацки это как-то произошло. Да все равно через полтора года я ушел и жену бросил с мальчишкой. Занятный был у нас ребятенок — ах, какая прелесть! Да я и вообще-то детей до безумия люблю! — детей и животных. И не было у нас при прощании ничего: ни ссоры, ни драки, ни измены. А просто меня в одно прекрасное майское утро потянуло в бега. Была, кроме того, у меня еще и другая мысль, что без меня еще жена как-нибудь устроится, а со мной все равно ей надо пропадать. И потому, «не говоря ни с кем ни слова, плащом прикрывши пол-лица», сунул я паспорт в боковой карман и фур-фур в другой город.
Был я потом певчим, служил в оперетке в хоре; послужил также и в драматической труппе, амплуа мое было — простак и второй комик с пением. Послушником прожил в монастыре около года. Господи, всего и не упомнишь!
Из монастыря меня ловко турнули — в один момент! Был я приставлен служкой в монастырскую гостиницу. Ничего, весело жилось. Из кружечного сбора причиталось десять целковых в месяц, на всем готовом, да еще кое-какие доходишки были посторонние. Выпивали мы изрядно, и насчет прочего… Вообще — занятно. Лукавый-то, он всегда около святых мест бродит… Искушение! Летом к нам, к престолу, до тысячи баб стекалось, крестьянки больше, мещаночки, купчихи, мелкие помещицы, — всякие: и молодые и старые. Поразительно: нет для женщины больше сладости, как грешить и каяться, каяться и грешить. А уж тем паче, когда кругом этакая молитвенная обстановка, благолепие всякое, смирение, воздыхание, умиление… А попросили меня из святого места вот почему.
Висели у нас по стенам в гостинице этакие печатные листы: не молитвы, а так… стихотворное упражнение некоего отца Павсикакия. Озаглавлено было так: «Духовная борьба против невидимого врага». Я и теперь помню кусочками: «Брате, затворяй с молитвою дверь, дабы не ворвался душевредный зверь… Разинет он греха огнепылающую пасть, а ты не медли кресты и поклоны класть… Тщится он ужалить тебя лености хвостом, а ты отгоняй его сокрушеньем и постом… Против его любострастья батарей — траншею воздержанья возводи скорей… Будет он пускать в тебя зависти картечь, но щитом тебе да послужит спасительная речь…» Итак далее, с гранатами и с бомбами, с патронами и пулями… А я как-то с одним гостиничным монашком, Прохором, урезал муху да взял карандашом кое-где сверху строк и написал свои собственные рифмочки, вроде тех, извините, которые в известных уединенных местах пишутся на стенках. И совсем забыл об этом обстоятельстве.
А тут вдруг назначили к нам нового преосвященного. Приехал владыка в монастырь, все осмотрел, все благословил, остался очень доволен порядком. Наконец шествует в гостиницу, видный такой пастырь, осанистый, бородатый — не архиерей, а конфета! За ним отец игумен, отец казначей, отец эконом, иеромонахи, вся соборная братия. И мы, гостиничные служки, жмемся вдоль стен и, аки некие безгласные тени, благоговейно трепещем.
Владыка вдруг спрашивает: «А это у вас что́ такое на стенах?» — «А это, — говорит эконом, — у нас развешано для поучения темного народа… как бы в стихотворной форме». Подошел преосвященный, поглядел с минутку, потом повернулся к братии, весь красный от гнева. «Чей же грязный карандаш написал эти гнусности?» Обвел нас всех очами. Прозорливый был архипастырь: увидел, что на Прохоре лица нет, и тотчас в него перстом. «Ты!» Прохор — бац в ноги! «Прости, преосвященный владыка, был лишь свидетелем сего и, по слабости, не остановил. Писал послушник Андрей». Тогда владыка ко мне. «Если, говорит, в яблоке завелся червь, то вырезают сердцевину и отметают, дабы не погиб весь плод. Завтра же убрать этого писателя из монастыря. Пусть упражняет свое скверное воображение в уличных газетках».
И — что вы думаете — истинный провидец оказался владыка! Не прошло и трех месяцев, как, по воле судьбы, я действительно примазался к одной газетке — сначала корректором, а потом репортером.
Воздух там был легкий и веселый, ни грамоты, ни таланта не требовалось, дела делались больше по кабачкам, по кофейням, народ кругом тебя всё — аховый, тертый. Любо! Но и тут я сорвался. Такая моя участь.
Пропитывались мы все, по малости, разными вспомогательными путями. Например, в загородных садах, в кафешантанах около буфета. Упомянешь в десяти строках, что вот, мол, вчера мы видели вновь ангажированную неутомимым хозяином «Гвадалквивира» мексиканскую этуаль [звезду – фр.] Пузу-Лаперузу, являющуюся несравненной исполнительницей… ну и… кредит. Фельетонисты рекламировали, как будто мимоходом, гастрономические магазины, романисты водили своих героев в известные рестораны и так далее. Кормились мы также вокруг мировых судей. Привлекают булочника за то, что у него мастера спят на кадках, трактирщика тянут за грязь, бакалейщика — за сахарин, но больше всего булочников и кондитеров. А я сижу в камере на видном месте и нет-нет черкну что-нибудь в записную книжку. Ну, кому же лестно попасть в газетную хронику? А глазом-то я все-таки кошу вбок: вижу — мой булочник не уходит, хоть его дело давно и кончилось, и все на меня с беспокойством поглядывает. Выжду я минут с десяток и совершенно неглиже, как будто у себя дома, выхожу из камеры. Он за мной. На улице этаким сдобным голоском спрашивает: «А позвольте узнать, вы не репортер?» Я на него барбосом: «Репортер. А вам что?» — «Да так-с… хе-хе-хе-с!.. Вот и мое тоже сейчас дельце разбиралось, может быть, слышали?» — «Слыхал». — «И записали?» — «Записал-с». — «Эх, дела-то какие! А ведь совершенно понапрасну меня запротоколили… У нас, видите ли, околоточный… Да, позвольте, что же мы на улице стоим? Не угодно ли вам зайти со мной на минуточку… Здесь рядом есть ресторанчик… я бы вам все по порядку… Знаете, и время теперь такое, что на рюмку позывает. А тут замечательно готовят фляки по-польски. Право, не завернем ли?» Я моментально на себя строгость напускаю. «Да, пож-жалуй, я бы и сам, собственно говоря, не прочь, но только вперед уговор: платить пополам. У нас в редакции насчет разных угощений ни-ни!» Ну, конечно, уходишь из кабачка и сыт, и пьян, и четвертной билет в кармане.
Но повторяю, сорвался; сорвался потому, что кус не по себе заглотил. Был у нас в газете некий фрукт, вел он городскую хронику и писал воскресный фельетон. Прямо вам скажу — лев был, а не человек! Посудите сами, много ли на думе наколотишь да на двух тысячах строк фельетона? Ну, скажем, двести, триста рублей. А он лихача помесячно держал, обедал в «Бельвю» и у Бьянки, имел содержанку-француженку, одевался — как царь Соломон во всей славе своей. Пил одно шампанское — так прямо к супу ему и подавали флакон. Словом, рвач был.
Вот он однажды в редакции отзывает меня в угол. Таинственно. «Слушайте, говорит, есть дело. Можно обоим заработать тысячу. Хотите?» — «Ну, как не хотеть!» — «Хорошо, так вот вам готовые цифры. Поедете к Дехтяренке. Знаете?» — «Знаю». — «Через две недели он объявит себя несостоятельным, но теперь для него страшно важно, чтобы никто не знал, в каком у него состоянии дело. А мне по некоторым причинам самому неловко. Понимаете?» И дал мне самую подробную инструкцию.
Приехал я к Дехтяренке. «Принимают?» — «Принимают». — «Передайте карточку». А на карточке у меня: сотрудник такой-то газеты, корреспондент такого-то столичного листка, ли-те-ра-тор и сверху еще, на страх врагам, дворянская корона! Выходит. «Имею честь с господином Дехтяренко?» — «Эге ж, я самый, що треба?» — «А вот, видите ли, собираюсь я написать целый ряд популярно-экономических статей по вопросам южной промышленности. Конечно, одно из самых крупных мест будет отведено вашей фирме, широкий район которой…», словом — воз комплиментов. Он ничего, слушает, молчит, здоровенный этакий хохлище, сивый, усатый, глазки маленькие, жуликоватые. «Все это так, говорит, а только какое же мое тут дело?» — «А вот, говорю, собрал я кое-какие цифровые данные, вот в этой самой книжечке, и приехал для верности, на всякий случай: может быть, вы, достоуважаемый Тарас Кирилыч, что-нибудь до-ба-вите?» Засмеялся хохол, взял книжечку, ушел. Через минуту появляется. «Нет, говорит, тут ловко состряпано. Кое-что я, впрочем, до-ба-вил… Но печатать вы все-таки подождите трошки. Может быть, я через неделю вам другие цифры сообщу. До свидания».
Вышел я на подъезд, поглядел, — пять радужных. Мало. Тут, знаете, этот самый монастырский душевредный зверь и выстрелил в меня бомбой жадности. Приехал в редакцию — маг и волшебник меня ждет. «Ну, что?» — «Да ровно ничего, говорю, выслушал меня, посмотрел в книжку и вернул обратно: „Это, говорит, меня не касается“». — «Слушайте, крокодил, вы не врете?» — «Ей-богу, как честный человек!..» — «Ага, говорит, когда так… хорошо же. Я ему пропишу ижицу». На другой день закатил статьищу. Да ведь как ловко, шельма, сделал-то, ни фамилии не назвал, ни имени, а каждому младенцу ясно, что Дехтяренко в трубу летит. Ну, тут плохая штука вышла. Дехтяренко, как прочитал номер, взъерепенился и сейчас же к губернатору; губернатор редактора к себе вызвал, и в тот же вечер меня, раба божьего, из редакции — киш на улицу, к чертовой матери.