Литературные мелочи прошлого года (Добролюбов Н. А., 1859)

II

— Я уже мигаю Лукьяну Федосеичу, чтоб он козырял, — нет… А ведь тут только козырни, — валет мой пик и берет…

— Позвольте, Иван Петрович, — валет не берет.

Гоголь{29}

Колоссальная фраза, выработанная в последние годы нашими публицистами и приведенная нами в конце прошедшей статьи, составляет еще не самую темную сторону современной литературы. Оттого наша первая статья имела еще характер довольно веселый. Но теперь, возобновляя свои воспоминания о прошлом годе, чтобы выставить на вид несколько литературных мелочей, мы уже не чувствуем прежней веселости: нам приходится говорить о фактах довольно мрачных.

Прежде всего должны мы отметить главную ложь, в которой литература наша проявила свою мелочность. Ложь эта состоит в высоком мнении литературы о том, что она сделала. Почитаешь журнальные статейки, так иногда и в самом деле подумаешь, что литература у нас — сила, что она и вопросы подымает и общественным мнением ворочает… А на деле ничего этого нет и не бывало: литература у нас постоянно, за самыми ничтожными исключениями, до настоящей минуты шла не впереди, а позади общества. Говоря это, мы вовсе не имеем в виду те теории, по которой литература должна непременно похищать с неба огонь, подобно Прометею, и сообщать его людям. Нет, мы просто разумеем литературу как выражение общества и народа, и в этом смысле наши требования от нее очень невелики. Потребности общественные возникают вследствие известных жизненных фактов; толпа долго смотрит на эти факты, не осмысливая их значения. Тут-то и есть настоящая работа для литературы. Люди умные, люди пишущие стараются схватить на лету первый проблеск новых потребностей, стараются подметить, собрать, разъяснить факты, в которых заключается зародыш нового движения, дать ему должное направление, указать его прямые последствия. После такого рассмотрения идей в литературе они становятся сознательным достоянием массы и уже легко и правильно могут выражаться в административной деятельности государства и в нравственном направлении частных лиц. Так обыкновенно и делается в литературах более развитых; по журнальным возгласам можно бы было подумать, что так и у нас делалось в последнее время. Но журнальные возгласы совершенно несправедливы в своей надменности. Просматривая журналы наши за последние годы, вы ясно увидите, что все наши общественные потребности и стремления прежде находили себе выражение в административной и частной экономической деятельности, а потом уже (и нередко — долго спустя) переходили в литературу. Из всех вопросов, занимавших наше общество в последнее время, мы не знаем ни одного, который действительно был бы поднят литературою; не говорим уже о том, что ни один не был ею разрешен. И в этом, самом по себе, нет еще ничего дурного: юной литературе, как и всякому юноше, прилична скромность. Многим (и нам в том числе) даже очень приятно было видеть, с какою робкою осторожностью приступали наши писатели ко всякому новому предмету, как боязливо осматривались, — не зная, хорошо ли будут приняты их слова, — как взвешивали и размеривали свою речь, приберегая себе лазейку на всякий случай. Мы радовались образцовой умеренности и аккуратности нашей литературы и очень хорошо понимали ее причину. Мы понимали, что там, где литература есть занятие кружков и где она назначается лишь для нескольких избранных, называемых образованным обществом, — там она не может быть вполне уверенной в себе. В том, что касается отдельных кружков и исключительных надобностей образованного класса, она еще может возвышать свой голос. Но чуть только вопросы расширятся, чуть дело коснется народных интересов, литература тотчас конфузится и не знает, что ей делать, потому что она не из народа вышла и кровно с ним не связана. В этих случаях она по необходимости ждет, пока общественное мнение ясно выскажется или пока государственная власть вмешается в дело. Тогда уже и писатели решатся раскрыть рот. Все это совершенно естественно и понятно, и мы не стали бы упрекать нашей литературы за ее отсталость, если бы она сама сознавала свое бессилие, свою юность и свое подчиненное, а не руководящее положение в обществе. Но публицисты наши гордятся чем-то; они полагают, что в литературе есть какая-то инициатива. Поэтому мы находим нужным представить им несколько фактов для смирения их гордости. Для этого далеко ходить нечего: стоит только перебрать важнейшие вопросы, занимавшие нашу литературу в последнее время.

Первый из общественных вопросов, вызвавших толки в нашей литературе, был, сколько мы помним, вопрос о железных дорогах. Но как вы думаете с чего началось дело? Совестно сказать — с «Times'a». Первое, что ободрило наши журналы писать о железных дорогах, было сообщение напечатанного в «Times'e» известия о рижско-динабургской железной дороге. Это было в начале 1856 года. Оказалось, что рижско-динабургская дорога была разрешена еще в 1853 году, а в сентябре 1855 года уже учрежден был комитет вообще для определения условий относительно сооружения железных дорог России частными компаниями. Дело рижской дороги приостановлено было войною; но как только мир был заключен, немедленно явилось на лондонской бирже объявление об акциях рижско-динабургской железной дороги. Узнавши об этом, и наши журналы начали толковать о железных дорогах; но и тут едва ли не ранее всех приняли участие в деле официальные журналы Путей сообщения и Министерства государственных имуществ. По крайней мере одна из первых статей по этому предмету была. «О пользе железных дорог для перевозки земледельческих произведений», помещенная в № 1 «Журнала Министерства государственных имуществ», 1856 год. Прочие же журналы уже спустя несколько месяцев принялись рассуждать об этом, и расхотилились только к концу года, когда правительственным образом решалось дело о постройке у нас новых дорог иностранным обществом, которое и утверждено в январе 1857 года. Как видите, вопрос о железных дорогах довольно поздно сделался достоянием литературы. Странно, почти необъяснимо, что даже о такой простой и невинной вещи, как железные дороги, литература не догадалась заговорить прежде, чем постройка их решена была правительственным образом; но эта недогадливость или робость литературы — факт несомненный. Всякий, кто читает журналы наши не со вчерашнего дня, припомнит, что до 1856 года литература ограничивалась на этот счет только тонкими намеками, что нам нужны хорошие пути сообщения и что железные дороги суть хорошие пути сообщения.

Одновременно с вопросом о железных дорогах поднялся в литературе вопрос о воспитании. Вопрос этот так общ, что и в прежнее время нельзя было не говорить о нем, и действительно, даже в самое глухое время нашей литературы нередко появлялись у нас книжки и статейки: «О задачах педагогики как науки», «О воспитании детей в духе христианского благочестия», «Об обязанности детей почитать родителей» и т. п. Но с 1856 года рассуждения о воспитании отличались несколько особенным характером. В них проводились следующие главные мысли: «Общее образование важнее специального; нужно главным образом внушать детям честные стремления и здравые понятия о жизни, а техника всякого рода, формальности и дисциплина — суть дело второстепенное; в раннем возрасте жизни важно семейное воспитание, и потому жизнь в закрытых заведениях вредно действует на развитие детей; воспитатели и начальники учебных заведений должны знать свое дело и заботиться не об одной чистоте зданий и соблюдении формы воспитанниками». Все эти высокие, хотя далеко не новые, истины беспрестанно пересыпались, разумеется, не менее основательными рассуждениями о том, что просвещение лучше невежества, что уменье танцевать и маршировать не составляет еще истинной образованности, и т. п. Все это было прекрасно; но кто же поднял этот важный вопрос, кто обратил на него общее внимание? Все помнят, что дело началось с «Морского сборника», официального журнала, не случайно, а намеренно выдвинувшего на первый план статьи о воспитании, печатно просившего присылать к нему такие статьи отовсюду. Статья г. Бема о воспитании помещена была в 1 № «Морского сборника» за 1856 год, и долго после того журнальные статьи по этому предмету писались: «По поводу статьи г. Бема», до тех пор, пока не явилась в «Морском» же «сборнике» статья г. Пирогова; тогда стали писать: «По поводу ”Вопросов жизни”» и начинать словами: «В настоящее время, когда вопрос о воспитании поднят «Морским сборником» и когда Пирогов высказал столь ясный взгляд на значение образования», и пр. Значит, и тут нельзя сказать, чтоб инициатива дана была литературой собственно. Но заслуга ее представится нам еще менее значительною, когда мы проследим ее параллельно с административными распоряжениями по учебным ведомствам. Известно, что вопрос об общем и специальном образовании разрешен был правительственным образом в пользу общего образования еще в половине 1855 <года>. Экстерны в военно-учебных заведениях, преобразование Артиллерийской и Инженерной академий, предположение об уничтожении низших классов в некоторых корпусах сделаны были раньше, нежели хоть один голос поднялся в литературе против специального образования. Печатать об этом статьи стали уже тогда, когда вопрос был значительно выяснен не только в общественном сознании, но даже и в административных распоряжениях. Так было и во всем, относящемся к воспитанию и образованию.

В ноябре 1855 года разрешен был прием неограниченного числа студентов в университет; вследствие этого в 1856 году увеличилось количество университетских студентов, и когда обнародован был отчет министерства просвещения за этот год, то в литературе появилось несколько заметок о пользе возможно большего расширения университетского образования…

В декабре 1855 года, учреждены были особые попечители в тех округах, где прежде эта должность соединена была с генерал-губернаторскою. В феврале 1856 года повелено назначать в гражданских закрытых учебных заведениях воспитателей не из военных. В марте отменено преподавание военных наук в гимназиях и университетах. Все эти меры вызывали сочувствие литературных деятелей, и они, обыкновенно выждавши несколько месяцев, считали долгом высказать свое мнение о пользе того, что сделано. Таким образом, в продолжение 1857 года (отчасти и в 1856 году, но очень мало) было высказано много дельных мыслей о том, что начальник училища не есть администратор, что воспитатель должен смотреть не за одной только выправкой воспитанников, и пр.

То же самое было и во всех других частностях. В половине 1856 года стали говорить о необходимости общения нашего с Европой. Сначала это говорилось довольно неопределенно, в общих чертах, мимоходом, по поводу споров с «Русскою беседой» о народности{30}, потом прямее высказали, что нам теперь нужно заимствовать многое от просвещенного Запада; наконец как-то в конце года, кажется по поводу статьи г. Григорьева о Грановском{31}, решительно было высказано, что молодым ученым нашим полезно ездить учиться за границу. Но это говорилось уже в конце года, между тем как посылка молодых людей за границу была разрешена правительством еще в марте.

В прошлом году по части просвещения были в ходу у нас особенно два вопроса: об изменениях учебной части в университетах и гимназиях и о женских школах. Что же, сама ли литература додумалась наконец до этих вопросов? Вовсе нет. Первая статья г. Бунге об университетах, после которой литература приняла в вопросе несколько живое участие, напечатана в «Русском вестнике» в апреле прошлого года{32}; а правительственное определение о необходимости преобразований в университетах и гимназиях составилось еще в 1856 году! Преимущественно с этой целью учрежден в мае 1855 года ученый комитет при главном правлении училищ, и в отчете министра просвещения за 1856 год указываются уже многие недостатки учебной части и меры к их исправлению. С женскими училищами то же самое. В конце 1857 года в первый раз заговорили о женских институтах и вообще об образовании девиц среднего сословия; во все течение прошлого года продолжались статьи об этом предмете, преимущественно по поводу вновь открываемых женских училищ. Нельзя не сказать, что и тут литература наша опоздала. Еще в отчете министра просвещения за 1856 год мы читали, что так как «лица среднего состояния, особенно в губернских и уездных городах, лишены возможности дать дочерям своим даже скромное образование», то министерство и составило «предположение об открытии школ для девиц в губернских и уездных городах и в больших селениях». Вслед за этим предположением приступлено было тогда же и к «соображениям об устройстве таковых школ на первый раз в губернских городах, по мере способов, какие могут к тому представиться. В прошлом году предположения перешли уже в действительность: основано было много женских открытых школ, не только правительством, но даже и частными лицами. А литература только что начала говорить о их пользе и надобности!

Не менее жалкая роль выпала на долю литературы и в толках об экономических улучшениях. Первое пробуждение у нас экономических интересов выразилось в спорах о свободе торговли. Первая статья о ней явилась в апреле 1856 года, под заглавием «О внешней торговле». Статья эта не была самостоятельным голосом русского журнала, в котором явилась: в ней передавались данные из книги Тенгоборского (собиравшего сведения официальным образом), с замечаниями г. Вернадского, явившегося поборником свободы торговли{33}. Но все-таки, читая статью, можно было подумать, что вот возбуждается вопрос новый и важный, долженствующий войти в общественное сознание и побудить к чему-нибудь государственную деятельность. Так некоторые и подумали и вследствие того восстали на г. Вернадского, как на человека, не любящего отечество и противящегося властям, которые будто бы и не думают о свободе торговли. Но г. Вернадский блистательно оправдался от всех обвинений. В ответе своем противникам{34} он привел до двадцати статей из «Свода законов», из которых видно, что отстранение стеснений ео внешней торговле постоянно было в видах правительства; кроме того, он сослался на понижение тарифа в 1850 и 1854 годах, указал на несколько частных постановлений о понижении пошлин, намекнул даже на то, что готовится новый тариф, еще более пониженный, словом — доказал, что он в своей статье повторял только то, что уже давно решено правительственным образом. И действительно: ответ г. Вернадского появился в начале июня 1856 <года>, и в начале того же июня объявлено было повеление о новом пересмотре тарифа.

То же было с внутренней торговлей и промышленностью. Когда в обществе не только почувствовалась потребность нового промышленного движения, но даже и формулировалась она в различных предприятиях и компаниях, тогда и в журналах явились статьи о промышленных предприятиях, о биржевых операциях и пр. Ранее же окончания войны, после которой оживилась наша промышленность, и об этом ничего не было писано… А между тем нельзя сказать, чтоб в публике и раньше того не было сочувствия к вопросам промышленности: в последние три года страсть к акциям, по уверению некоторых, дошла у нас до ажиотажа; в акционерных компаниях теперь уже обращается до 500 мильонов капитала; неужели же все это и родилось и выросло только с 1856 года?..

При таком бессилии литературы даже в интересах частной деятельности, трудно предположить, разумеется, чтобы она выказала особенную силу в административных вопросах. А между тем здесь-то она и показала себя. Преследование взяток и чиновных злоупотреблений до сих пор составляет главнейший предмет гордости наших публицистов, беллетристов и даже поэтов. Как же это могло случиться? Откуда писатели наши взяли силы для восстания против чиновников и взяток? Да все оттуда же — из правительственных распоряжений. Припомните, кто и когда был основателем юридической беллетристики, кто поднял в литературе вопросы о злоупотреблениях чиновников. То был Щедрин, которого первые очерки появились в августе 1856 года{35}. Переберите правительственные акты 1855 г. и 1856 годов, и вы убедитесь, что это было уже очень, очень поздно. Еще в отчете министра внутренних дел за 1855 год мы читали следующее: «Что касается до служебной нравственности чиновников, то хотя она и не всегда соответствует видам правительства, но улучшение ее может быть достигнуто не иначе, как посредством улучшения общей народной нравственности». Вместе с этим отчетом сделался известен циркуляр министра, еще от 14 мая 1855 года, в котором говорилось, что, при настоящем положении дел, «работа чиновников производит результаты совершенно неудовлетворительные». Подобный же циркуляр написан был в январе 1856 года министром государственных имуществ. Он говорит, между прочим, о том, что мог иногда (хотя только в редких случаях) «ошибаться в выборе должностных лиц и встречать со стороны некоторых неисполнительность и даже нарушение обязанностей. В заключение министр замечает, что «в обширном кругу предназначенных для министерства обязанностей многое еще остается делать». Та же благородная мысль выражалась неоднократно в требованиях правительства, чтобы при составлении отчетов не скрывали недостатков управления. При таких поощрениях даже совестно было бы, кажется, литературе не подняться тотчас же на злоупотребления; но она и тут еще ждала целый год… А между тем, даже если бы ничего другого не было, ей могли бы придать смелости уже одни эти слова, внакомые всей России из манифеста 19 марта 1856 года — «Правда и милость да царствуют в судах, каждый, под сению Законов, всем равно покровительствующих, для всех равно справедливых, да наслаждается в мире плодом трудов невинных». А литература и после этого еще не вдруг осмелилась восстать против неправды и беззакония!..

«Но в литературе не только взяточничество обличалось, а делались, кроме того, указания на недостатки настоящей организации судебных и административных учреждений, на неудобства полицейского устройства и пр. Тут уже литература подымалась выше своей обыкновенной роли, показывала более самостоятельности, и за то справедливо может гордиться своими заслугами». Нет, и здесь опять та же самая история: мысль о судебных преобразованиях пущена в ход в литературе потому только, что она давно созрела и приводится в исполнение в законодательстве. Мы помним, что первая или одна из первых статей о полиции, обративших на себя общее внимание, начиналась ссылкою на «Le Nord», в котором напечатано было известие о готовящемся у нас преобразовании полиции{36}. Да и, кроме того, в отчете министра внутренних дел за 1855 год, в то время, когда в литературе никто не смел заикнуться о полиции, прямо выводилось следующее заключение из фактов полицейского управления за тот год: «Настоящая картина указывает на необходимость некоторых преобразований в полицейской части, тем более что бывают случаи, когда полиция затрудняется в своих действиях по причине невозможности применить к действительности некоторые предписываемые ей правила. При огромном числе чиновников невозможно иметь их всех хороших, существующее же число их необходимо при настоящем направлении всех вообще дел, в особенности же полицейских; ибо в настоящее время господствует везде преобладание форм и бумажного производства, нередко в ущерб самому делу. Упрощением обрядов делопроизводства можно достигнуть уменьшения числа должностных лиц, и тогда начальства будут иметь более возможности из среды многих соискателей избрать немногих, но достойных людей». После этого тотчас же можно было бы, кажется, приняться писать и «Два слова о полиции», и «О непродуктивности многописания», и т. д. Но литература наша взялась за эти вопросы не ранее 1857 года.

Был еще общественный вопрос, поднятый литературою в прошлом году, — вопрос об откупах. О них мы не будем распространяться, потому что в «Современнике» прошлого года об откупах было довольно писано. Напомним читателям, между прочим, статью г. Панкратьева об откупной системе{37}. Автор ее изумляется, с какой стати вдруг литература набросилась на откупа, которых прежде не трогала, хотя зло от них было не менее сильно; а дело объясняется просто: в начале прошлого года уже решено было падение нынешней откупной системы, — вот литераторы и принялись за нее… А до этого об откупах осмеливался кричать только г. Кокорев…{38}

Остается вопрос, которым с начала прошлого года мгновенно наполнились не только все журналы, но и вся земля русская, — вопрос об освобождении крестьян. Насколько участвовала литература в возбуждении этого вопроса? Мы думаем, что ни насколько. Конечно, нам могут привести длинный ряд выписок, из которых будет видно, что в литературе нашей постоянно высказывалось нерасположение к крепостному праву, начиная по крайней мере с половины прошлого столетия. Но мы вовсе и не восстаем против благонамеренности наших литературных стремлений; мы хотим только показать, как они ничтожны. И чем более будут нам доказывать, что литература всегда имела благое стремление говорить против крепостного права, тем более мы будем убеждаться в ее слабости и ничтожности. Что же она сделала с своими добрыми намерениями и желаниями? Пересмотрите наши журналы хоть за последние десять лет: чем они наполнены? В целый год едва ли два-три слабых намека найдете вы на необходимость освобождения крестьян. Несколько яснее сделались эти намеки с 1856 года, да и то сначала держались всё только в сельскохозяйственной сфере; и едва ли не первый заговорил прямо о крепостном праве — г. Бланк, поместивший в «Трудах экономического общества» (№ 6, 1856) свой дифирамб русским помещикам. Скромным возражением ему г. Безобразов приобрел репутацию благородного и смелого публициста{39}. Возражение появилось в августе 1856 года, а между тем отменение крепостного права решено было правительственным образом еще до конца восточной войны. Многие правительственные действия уже указывали в это время на то, что дело освобождения приближается. Еще в 1855 году определено было в имениях государственных имуществ, в некоторых губерниях, переложение податей с души на землю; последовали указы об улучшении быта крестьян, приписанных к Алтайским горным заводам, потом — относительно крепостных в Закавказском крае, и пр. В июле 1856 года утверждено было новое положение о крестьянах Эстляндской губернии… Наконец, 3 января 1857 года учрежден уже был Главный комитет по крестьянскому делу… А литература во все продолжение 1857 года ограничивалась слабыми намеками да кое-какими поучительными указаниями на другие страны… Только с февраля прошлого года, после того как уже шесть губерний изъявили свое желание об улучшении быта крепостных крестьян, — литература деятельно принялась за крестьянский вопрос — да и то с какими колебаниями!.. Но о колебаниях мы будем говорить ниже…

Кажется, мы перебрали все главнейшие вопросы, возбуждением которых гордятся наши публицисты. Простое сопоставление фактов литературы с фактами государственной деятельности могли убедить нас, что публицисты гордятся напрасно. Каковы заслуги литературы нашей в других отношениях, мы пока не говорим. Но ясно одно: что она не имеет ни малейшего права приписывать себе инициативы — ни в одном из современных общественных вопросов. Многим может не понравиться такое заключение; но мы этого не боимся; факты наши слишком ясны, чтобы из них можно было вывести другое заключение, нежели то, какое мы видели. Мы желали бы только, чтобы наших слов не перетолковали ложным образом, и потому хотим прибавить еще несколько объяснений.

Нас могут назвать противниками литературы и сказать, что мы совершенно напрасно обвиняем ее. Но это будет несправедливо. Мы очень хорошо понимаем, что быть противником литературы — значит быть противником просвещения и прогресса. Мы даже и обвинять литературу вовсе не думаем: мы просто выставляем факт, несомненный и ясный факт, никого не желая ни осуждать, ни восхвалять за него. Что же касается до заключения, которое из него можно вывести, — оно может состоять разве в том, что напрасно публицисты наши полагают, будто они поднимали общественные вопросы…

Возражений против нас может быть много, но мы заранее знаем их содержание и считаем их совершенно безвредными для сущности нашего мнения. Нам могут указать на множество причин, которые ставят литературу в необходимость сдерживать свои благие порывы; могут прибавить, что причины эти заключаются не во внутренней сущности литературной деятельности и не в случайностях литературных дарований и стремлений, а в обстоятельствах чисто внешних, зависящих от несовершенств самого общества нашего…{40} Все это может быть справедливо, и мы готовы, пожалуй; без всяких ограничений принять подобное возражение. Но оно приведет нас только к более резкому выражению нашего мнения. Вместо фактического указания на то, что литература не имела у нас инициативы в общественных вопросах, мы, принявши приведенное возражение, должны будем сказать: литература у нас не может иметь инициативы при современной организации и степени развития русского общества…

«Но зачем же, — еще скажут нам, — клепать на литературу, относя к ней то, что относится совсем к другим явлениям русской жизни? И зачем требовать от нее того, чего она не могла сделать, — по не зависящим от нее обстоятельствам, как выражаются журналисты?» На это опять тот же ответ — мы ничего не клепаем на литературу и не предъявляем никаких требований. Мы твердим только одно: она ничего не сделала и не имеет права гордиться тем, что поднимала серьезные общественные вопросы. Нам нет надобности знать, какие великие таланты и какие неодолимые силы заключаются в душах наших публицистов; мы судим только о делах их и говорим, что дела эти до сих пор ничтожны. Когда же вы нам указываете на невозможность действий более решительных и важных, — мы и тут на вас не нападаем и тотчас же соглашаемся прибавить: «Действия литературы и не могут быть не ничтожны при современном состоянии русского общества». Кажется, нас нельзя упрекнуть в излишней придирчивости?

Самое сильное, что против нас могут сказать, может состоять в следующем. «Напрасно вы берете отдельные явления литературы, — скажут нам, — и рассматриваете их так отрывочно. Вникните в самый дух литературы последнего времени, поймите общность ее стремлений, уловите эту незримую струю, которая чувствуется в каждой журнальной повести, Те каждом фельетоне, в каждой газетной заметке, так же как и в специальных ученых исследованиях и в серьезных произведениях, отмеченных печатью сильного таланта. Во всем вы видите стремление вперед, вперед, слышите несмолкающую проповедь движения, работы, публичности, прогресса. Не в частности то или другое нововведение вызвано литературою; но — что гораздо важнее — дух преобразований, общее стремление к деятельности постоянно ею возбуждалось и возбуждается». Возражение это имеет видимую основательность, — но только видимую. В нем упущено из виду то, что не частные явления жизни и истории вытекают из каких-то общих начал и отвлеченных стремлений, а сами-то начала и стремления слагаются из частных фактов, определяются частными нуждами и обстоятельствами. Поэтому, кто не может указать ни на один определенный факт, им совершенный, — тот не должен говорить и об общем значении своей деятельности. Мы видели, что литература не возбудила общественной деятельности ни по одному из тех предметов, которыми занято теперь общее внимание: пусть же не говорит она и вообще, что возбуждала к деятельности. Ежели она все кричала только: «вперед!» да «пора за работу!», — так это значит, что она сильно ударилась во фразу и к своей мелочности и слабости прибавила еще долю пошлости. Если же она придает значение тем намекам, которые она нередко делала насчет необходимости различных улучшений, — так она очень ошибается. Мы не отнимаем у этих намеков некоторого значения в том отношении, что они свидетельствовали о благонамеренности и добром сердце наших писателей; мы их высоко ценим и в смысле литературной сметливости. Доказательством тому служит эпиграф настоящей статьи. Мы выбрали его именно затем, чтобы показать, что мигания литературы не укрылись от нас… Но что же из этих миганий? Опять-таки сознание своего бессилия. Если бы ход был Ивана Петровича, а не Лукьяна Федосеича, то и мигать не нужно бы было: это первое. Второе то, что миганье Ивана Петровича легко было и не заметить или не понять: Лукьян Федосеич и действительно не заметил его. А третье, наконец, — то, что если бы Лукьян Федосеич и заметил и козырнул, то еще бог весть, взял ли бы валет пик у Ивана Петровича. Иван Петрович думает, что взял бы, но Александр Иваныч уверяет, что нет, потому что, говорит, «у Лукьяна Федосеича была семерка, и никоим образом нельзя было бы взять в руку…» Таким образом дело оказывается очень сложным, и разобрать его трудно…

После сделанных объяснений никто — мы надеемся — не станет с нами спорить о том, что литература, при всей своей благонамеренности, ревности, рассудительности и прочих качествах, — все-таки не может ни в чем приписать себе инициативы. А согласившись с этим, читатели признают справедливость и дальнейших выводов наших относительно общественного значения нашей литературы. Если литература идет не впереди общественного сознания, если она во всех своих рассуждениях бредет уже по проложенным тропинкам, говорит о факте только после его совершения и едва решается намекать даже на те будущие явления, которых осуществление уже очень близко; если возбуждение вопросов совершается не в литературе, а в обществе, и даже возбужденные в обществе вопросы не непосредственно переходят в литературу, а уже долго спустя после их проявления в административной деятельности; если все это так, то напрасны уверения в том, будто бы литература наша стала серьезнее и самостоятельнее. Нет; — время стало серьезнее, общество стало самостоятельнее — это может быть (хотя и то еще требует поверки очень строгой); а литература относительно общества осталась совершенно в том же положении, как и прежде. Ведь во все времена, даже по чисто коммерческому расчету (не говоря о другие причинах), литература должна была говорить о том, что привлекает публику. Был когда-то в славе Дюма: русские журналы украшались романами Дюма. Нравились одно время стишки к девам и луне: литература была запружена стишками. Вошла в моду мифология: пошли литературные толки о классических и славянских божествах, пошли статейки о значенье кочерги и истории ухвата. Поднялся восточный вопрос и потом война: в литературе все оттеснено было на задний план статьями о Турции и рассказами о русских подвигах в битвах со врагами. Кончилась война, общество очнулось и потребовало изменений и улучшений; изменения стали делаться административным порядком: и литература туда же — принялась говорить о прогрессе, о гласности, о взятках, о крепостном праве, об откупах и пр. А окажись завтра, что в нашем обществе стремление к улучшению было только минутным, легкомысленным порывом, обратись общество опять к Дюма-сыну, — и в литературе воцарится Дюма-сын, совершенно как полный хозяин. Можно, конечно, надеяться, что этого не будет; но не будет только потому, что нашему обществу трудно уже теперь своротить с своей дороги. Что же касается до литературы, то она непременно последует за обществом: мы в этом твердо убеждены, потому что прошедшие факты уже доказали нам, что литература у нас не есть еще сила общественная, не есть жизненная потребность нации, а все-таки потеха, как и прежде. Когда нам указывают на новое направление литературы, на ее серьезность, на ее влияние в обществе — мы всегда припоминаем стих:

Тешится новой игрушкой дитя!..{41}

Больно нам при этом воспоминании; но что же делать? Литература до сих пор так мало выказала признаков мужества, что поневоле безнадежный стих припоминается при самых даже приятных, обнадеживающих случаях…

Чтобы яснее показать, как еще мало серьезности приобрела наша литература, мы хотим представить еще несколько указаний на то, что ею сделано по вопросам, возбуждением которых она гордится и гордится, как мы видели, напрасно.

Преимущественное внимание всех газет и журналов было в прошлом году обращено на крестьянский вопрос. Как же он был веден в литературе? Далеко не с тем достоинством, какого бы следовало ожидать. Мы не говорим о тех отсталых людях, которые проповедывали status quo в этом вопросе, как, например, гг. Григорий Бланк, князь Голицын, Николай Безобразов и т. п. Против них восставали наши же журналы и газеты: в этом надобно отдать литературе полную справедливость. Не говорим и о той неровности, с которою шла разработка вопроса в литературе, то останавливаясь, то начинаясь сызнова, то опять затихая: все это могло быть следствием внешних и случайных причин. Нет, мы предлагаем человеку, истинно любящему народ наш, перебрать все, что было в прошлом году писано у нас по крестьянскому вопросу, и, положа руку на сердце, сказать: так ли и о том ли следовало бы толковать литературе?.. Вспомним, что у нас долгое время дело стояло в том, что свободный труд производительнее обязательного!.. Да и этой простой истины не хотели понять многие!.. Затем литература все мешалась на том: нужно ли выкупать душу или уж так отпустить на покаяние?.. Да ведь это не в статьях Григория Бланка, не в «Печатной правде»{42}, — а в «Русском вестнике», например!.. Мы помним, что там было до десятка статей, рассматривавших вопрос с той точки зрения, что получить выкуп за душу было бы выгоднее для помещика, нежели не получать!.. На этом основании один господин утверждал даже (в 14 № «Русского вестника», стр. 108), что в промышленных губерниях не следует отчуждать даже усадьбы в собственность крестьян, потому что крестьяне-промышленники разбредутся на промыслы, оставив в усадьбах жен своих, и «что же тогда ожидает помещика?{43} Продав в собственность, с выручкою в определенный срок, положим даже дорогою ценою(!), усадебную землю, он лишится затем всякого дохода от имения. Право собственности на имение превратится для него в право собственности на купчую крепость и планы, по которым усадьбы, реки и дороги, то есть все производительное, от него отчуждено. (То-то несчастный!) Могут возразить некоторые, что с дозволением перехода крестьян к нему явятся другие, не знающие промышленности, и возьмут землю в аренду для обработки. Если это и может случиться, то не иначе как только в отдаленном потомстве: ибо земля в промышленных имениях по большей части недоброкачественна», и пр.…»Но если даже помещик и сумеет найти средства обработывать свою землю, то все-таки выручка от этой обработки далеко не достигнет процентов на тот капитал, который он употребил на покупку имения; ибо при покупке он имел в виду не столько хлебопашество, сколько промышленность, за пользование которою крестьяне и платили помещику значительный оброк». Так рассуждает в «Русском вестнике» г. Дмоховский, и подобных суждений очень много найдется в почтенном журнале, стяжавшем себе заслуженную репутацию прогрессивного и гуманного…

Относительно выкупа личности в нем есть одно неподражаемое место, не лишенное, впрочем, некоторого цинизма в выражении; оно находится в проекте г. Власовского, который предлагает прежде всего «ценность ревизской мужеского пола души с усадьбою и огородом (уж лучше бы огорода с усадьбою и душою!) определить по губерниям» («Русский вестник», № 7, стр. 284). Но всех лучше рассуждает о выкупе личности г. А. Головачев{44}. Статья его (тоже в 7 № «Русского вестника») оканчивается так: «Нет, не со страхом и отчаянием должно смотреть на наше будущее, но с твердым убеждением, что нам предстоит великая, блестящая перспектива». И, как ручательство за славное будущее, г. Головачев представляет в статье своей такого рода рассуждения: «Освобождение крестьян, говорит, не может основаться на духовно-нравственном чувстве, а должно иметь основанием право и законность» (стр. 252). Как видите, право и законность противополагаются духовно-нравственному чувству: из этого уже понятно, какая блестящая перспектива ожидает нас! И действительно, вслед за тем г. Головачев говорит, что по силе права (противного духовно-нравственному чувству) нужен непременно выкуп личности. Об этом он рассуждает очень пространно. Вот его слова:

«Мы разумеем выкуп не только поземельной собственности, но и пользования трудом крестьянина. Нам скажут, что личный труд не может быть собственностью. Теоретически это неоспоримо, и закон, не признающий того, есть сам более факт, нежели право. Но при консервативной реформе должно быть обращаемо внимание и на факт. Всем известно, что труд крестьянина можно было помещику употреблять так, как ему было угодно; можно было даже продавать и покупать людей, как вещи, и при продаже и покупке имелись в виду не только физические, но и нравственные достоинства человека (что же из всего этого? читайте дальше!). Что же это, как не собственность? Несмотря на желание прикрыть благовидными словами горькую истину, она останется и в законодательстве и на практике до тех пор, пока новый, порядок не изменит существующих отношений. Почему нам не сознаться в том, что есть несправедливого в наших отношениях? Зло сознанное уже вполовину исправлено (что за просвещенные афоризмы!). Вот почему (то есть почему же???), думаем мы, не должно оставлять без внимания вопрос о выкупе пользования трудом, а, напротив, — посвятить и этой стороне дела тщательное изучение, в надежде уладить ее сколько возможно справедливее без ущерба помещичьих интересов». (Вот оно, последнее-то слово в чем заключается!!) (стр. 256)…

Рассуждения г. Головачева вызвали возражение со стороны г. Ланге, который в «Русском» же «вестнике» заметил защитнику помещичьих интересов, что «личность крестьянина, по смыслу закона, не есть помещичья собственность и не подлежит выкупу» (№ 14, стр. 140){45}. На это г. Головачев отвечал, опять в «Русском» же «вестнике», что г. Ланге не понимает «точки зрения законодательства» (№ 19, стр. 124), — точь-в-точь, как недавно было объявлено в «Искре»{46}. Вместе с тем г. Головачев опирается на то, что и г. В. В. в «Журнале землевладельцев»(!) выразил сочувствие к его мнению, — значит, уж оно хорошо!..{47} «Русский вестник» все это печатал, как печатал и статьи г. Иванова, в которых выкуп личности проводился по началам политической экономии{48}; мало того — он сочинил по поводу их длинную «Заметку», в которой защищал и г. Иванова и г. Головачева, объясняя, что хотя, конечно, за душу брать выкупа не следует, но труд крестьянина должен быть выкуплен (см. «Русский вестник», 1858 г., № 19, стр. 180–193). В «Заметке» этой редакция, между прочим, так выражается о статье г. Головачева: «Статья эта не могла бы вызвать сильного протеста, если бы в ней не было случайно употреблено выражение: выкуп личности». Скажите пожалуйста! Как будто во всех вопросах можно протестовать против случайных выражений, подобно тому как сделал это сам «Русский вестник» против «Иллюстрации»!..{49} Там можно было тешиться на случайных выражениях; но ведь участь крестьян — не то что грамотность или безграмотность Знакомого Человека… Тут на фразах уж нельзя выезжать… В нашей выписке из статьи г. Головачева нет выражения: выкуп личности; а разве она от того менее возмутительна для всякого читателя, не слишком близко принимающего к сердцу помещичьи интересы?

Вообще во многих печатных рассуждениях по поводу эманципации мы видим, что рассуждающие, при всем своем желании, не отрешились еще сами от точки зрения крепостного права. Находилось много и таких, которые явно придавали крепостному состоянию значение рабства и во всех своих положениях отправлялись от той мысли, что раб есть вещь… И ведь против этого никто почти не протестовал; крестьяне менее нашли себе защиты у передовых людей наших, нежели евреи. Не говорим уж о том, что писалось в «Журнале землевладельцев», на сочувствие которого постоянно опирались мнения, подобные мнениям г. Головачева. Но переберите другие журналы: в них найдете то же самое. «Атеней» писал (в № 8), что для обеспечения исправного платежа оброка освобождающимися крестьянами необходимо предоставить помещику право наказывать крестьян самому; потому что если он станет жаловаться земской полиции, то, «не говоря уже о недостаточной благонадежности полицейских чиновников, самое вмешательство посторонней власти должно непременно произвести некоторое расстройство хозяйственных отношений» невыгодное для помещика (стр. 511){50}. Автор, пользующийся почетной известностью в нашей литературе, не развил в подробности своего мнения, а то, может быть, дело дошло бы и до того, чем впоследствии так прославился князь Черкасский.{51} Впрочем, права помещичьей власти вообще были сильно отстаиваемы нашей литературой. В «Отечественных записках» (№ 10) напечатана была статья Полтавского Помещика{52}, который сожалеет о том, что закон не позволяет продавать крестьян без земли (стр. 85), и уверяет, что крестьянам после освобождения будет хуже. Любопытны его доводы. «С прекращением прямой, существовавшей доселе, власти помещика над своими крестьянами, — говорит он, — у последних может родиться своеволие и те пороки народа свободного (!)[8], которым развиваться не допускала единственно власть помещика и строгий его надзор за поведением крестьян» (стр. 91). Для устранения беспорядков Полтавский Помещик желает непременно, чтобы власть над крестьянами осталась у помещика, и притом только у помещика, без разделения ее с обществом, с выборными, с сельским начальством. В противном случае, говорит «право вотчинной полиции, предоставленное помещику, будет правом бесправным»… Почему же? Потому, что «как бы, например, ни был дурен и безнравствен крестьянин, которого помещик найдет необходимым удалить из общества или отдать в солдаты, — если только он обратится к согласию общества, он встретит оппозицию! Общество всегда защищает своего негодяя, потому что обществом крестьян руководят понятия совсем другие (и слава богу, может быть, — прибавим мы от себя…): они видят часто похвальное удальство и завидное достоинство в том, что на самом деле порочно и вредно…» (стр. 92). Затем г. Полтавский Помещик утверждает, что крестьяне несвободные рачительнее ведут свое хозяйство, чем свободные; что крестьян вообще надо принуждать к делу; что, получив свободу, они будут ленивее и беспечнее, и пр.…И такая статья, по замечанию редакции «Отечественных записок», выбрана ею, как небесполезная, из числа нескольких статей, заключавших «голословные уверения в том, что крестьяне у помещиков живут как у Христа за пазушкой» (стр. 85). Хорош выбор!..

Впрочем, действительно — мысль о помещичьих правах и выгодах так сильна во всем пишущем классе, что как бы ни хотел человек, даже с особенными натяжками, перетянуть на сторону крестьян, — а все не дотянет. Гуманнейший и дельнейший журнал по крестьянскому вопросу есть, конечно, «Сельское благоустройство». Но посмотрите, с чем же оно выступило на свою работу. В 1 № его за прошлый год помещены были вопросы г. Кошелева{53}, и между ними есть следующий: «Как составить урочные положения? С согласия ли крестьян или по усмотрению помещиков?» Как вы полагаете: ведь этот глубокомысленный вопрос, представленный в разделительной форме, предполагает возможность и такого ответа: «Конечно — по усмотрению помещиков, без согласия крестьян»… Правда, что он может предполагать и ответ радикально противоположный…

Неприличие такого вопроса замечено было, сколько мы помним, только «Экономическим указателем», который, таким образом, оказался прогрессивнее «Сельского благоустройства». Но и в «Экономическом указателе» помещались статейки, при которых вопрос г. Кошелева мог вовсе не показаться странным. Например, в 10 № «Экономического указателя» (стр. 245–246) г. Волков, доказывая ту истину, что крестьянин не имеет права собственности и на усадьбу, говорит, между прочим, следующее: «Несмотря на нераздельность, в глазах помещика, крестьян с их усадьбами и огородами, крестьяне не имеют права и никакого акта на владение домом и огородом, то есть тем, что ныне принято называть крестьянскою усадьбою. Если бы все это было приобретено вольным трудом крестьянина (тогда бы, конечно, и толковать было не о чем!), тогда бы, по закону десятилетней давности бесспорного владения, крестьянин имел право требовать формального акта на это владение. При обязательном труде подобного права быть не может; помещик снабдил крестьянина материалом; он же дал ему время для домашней работы и даже заставлял иногда поневоле обстраиваться (труд-то себе задавал какой!), исправлять строение, понуждал разводить картофель, дарил корову и лошадь, поддерживал в разных неудачах или несчастиях, выплачивал за крестьянина казенные повинности и пр. Мало того (что же еще больше? слушайте!) — он… переводил крестьян из одной деревни в другую, выводил на пустоши (и это благодеяние!), селил дворовых на крестьянство, снабжая их всем хозяйством на свой счет, или (хорошо «или») брал во двор людей, уничтожая их усадебное пепелище…» И ведь все это — вы понимаете — говорится к тому, чтобы доказать, что крестьяне были в полной воле помещика и, следовательно (?), по закону должны таковыми остаться на неопределенные времена…

В таком роде целый год подвизалась наша литература относительно вопросов об освобождении крестьян. Говорим вообще: «литература», потому что приведенные нами примеры представляют — если не точную характеристику прошлогодних рассуждений о крестьянском деле, то, уже во всяком случае, и не исключения… Мы не хотим подбирать более фактов, потому что это очень неприятно; но ежели бы потребовалось, мы могли бы представить не десятки, а сотни указаний на статьи, в которых плантаторская точка зрения, примененная к понятию о праве и законности, находилась в совершеннейшем разладе с духовно-нравственным чувством, против которого вооружался г. Головачев в «Русском вестнике». Теперь заметим только одно: литература наша только с нынешнего года занялась вопросом о мерах к выкупу земли; в прошедшем году почти не тронут был этот вопрос. Вопрос же о предоставлении крестьянам гражданских прав, прежде чем пойдет речь об экономических сделках с ними и по поводу их, — этот вопрос до сих пор еще не поставлен в нашей литературе. А исключивши эти два предмета — о чем же и могла говорить литература, как не о нравственных и хозяйственных ущербах, какие могут потерпеть помещики от освобождения крестьян?..

Напрасно поэтому удивляться отсталости некоторых помещиков, как удивлялась, например, в декабре прошлого года «Библиотека для чтения», вообще мало принимавшая участия в крестьянском вопросе. Она изумилась сведениям из Ярославля, напечатанным в 44 № «Экономического указателя» и гласившим следующее:

«Первые высочайшие рескрипты по крестьянскому делу застали дворянство Ярославской губернии врасплох; оно нисколько не было приготовлено к эманципации крестьян, не приготовлено потому, что неоткуда ему было познакомиться с такими понятиями (!): по-русски, кроме перевода старинного сочинения графа Стройновского{54}, ничего не было написано об этом предмете; иностранные сочинения большинству дворян недоступны (?), а известное в рукописи сочинение знаменитого нашего юриста К. Д. К.{55}, по трудности копирования, было доступно немногим. Оттого, будучи поставлено в необходимость действовать, дворянство отличалось необыкновенной медлительностью. Так, когда дворяне некоторых губерний изъявили желание на составление комитетов по крестьянскому делу еще в конце прошедшего года, дворянство здешней губернии такое желание изъявило лишь в апреле текущего года, в числе последних. Потом, когда в первой половине мая получен был высочайший рескрипт по этому делу, то предписанное им составление комитета отложили до половины августа. Далее, избравши депутатов в половине августа, вновь отложили открытие комитета до 1 октября. Выигранное такими отсрочками время дворянство употребило на то, чтобы привыкнуть к новым понятиям и изучить их, для чего появилось даже в этом классе (к чему здесь «даже» относится?) несколько рукописных сочинений за и против реформы. Однако урок (?) был так тяжел, что и доселе не только большинство сословия, но даже передовые люди в нем не ознакомились достаточно с вопросом, что явствует, с одной стороны, из медленного исполнения высочайшего рескрипта, а с другой — из того обстоятельства, что в литературе не появилось ни одного сочинения, написанного ярославским помещиком».

«Библиотека для чтения» пришла в ужас от столь печального факта и воскликнула с благородным негодованием: «В 1858 году, во время всеобщего движения вперед (в настоящее время, когда… и пр.), является целая масса людей, занимающих почетное место в обществе, но которые не приготовлены к эманципации только потому, что неоткуда было познакомиться с такими понятиями, — как будто человечественные идеи почерпаются только из книг, как будто практический смысл помещика не мог сказать ему, что он должен сделать для своего крестьянина и как сделать. Факт замечательный!» и пр.…По нашему мнению — факт вовсе не замечательный, и мы только удивляемся, что на одно ярославское дворянство взвалили то, что обще всей России и что так ярко выразилось даже во всей литературе нашей. Еще ярославское дворянство оказалось очень благоразумным, если действительно не хотело съезжаться, прежде чем привыкнет к новым понятиям и изучит их. А другие — так преспокойно принимались рассуждать, даже печатно, не приобретши не только привычки к новым понятиям, но даже самых первых начал грамотности. Пример подобной отвати недавно обнародовал тульский помещик Мещеринов. Он прислал в «Журнал землевладельцев» безграмотную статейку; ее поправили, сократили и напечатали. Автор обратился с жалобою в «Московские ведомости», объявляя, что не признает своею статью, напечатанную в «Журнале землевладельцев», «потому, что то же мнение он имел честь представить на обсуждение тульского комитета, и потому, что всякое литературное произведение есть законная собственность сочинителя, подлежащая цензуре, которая или пропускает издание, или без приправок возвращает по принадлежности» («Московские ведомости», № 5, 1859 г.). Тогда «Журнал землевладельцев» (в 15 №) напечатал статью г. Мещеринова в ее первоначальном виде. Вот выдержка из нее, дающая понятие о ее направлении и о слоге этого литературного произведения. «Новая система отчинного управления, разъединяет помещика с крестьянином. Последний с приобретением покупкою усадьбы, делается соучаствующим владельцем дачи, только что размежеванной особняком из чересполосности. — Делается невольно чуждым попечения владельца, переходя под власть распоряжения общины и мирских сходок, и потому делается чужд участия владельца, относительно неисчислимых пособий и многих хозяйственных преимуществ на пользу крестьянина. Притом обязательная продажа усадеб, при беспорядочной жизни крестьянина, невольно оставляет его опасным соседом, поблизости положения усадеб Разные неуловимые беспорядки и нарушение предосторожностей от пожара. Грозят истреблением, и поставят владельца в необходимость, даже при сохранении прав на полицейские меры, искать без пользы, посредничества местной полиции». И поверьте, что г. Мещеринов вовсе не последний представитель этой литературы, которая так гордо кричит о своих заслугах для общества, о своих просвещенных и гуманных воззрениях на современные вопросы… И после этого еще находятся люди, сокрушающиеся о том, что ни одного сочинения по крестьянскому вопросу не написано ярославскими помещиками! Как будто великая честь попасть в эту литературу, где подвизаются сочинители, подобные г. Мещеринову, где имеют право гражданства литературные произведения, подобные его мнению!

С тяжелым чувством оставляем мы прошлогоднюю литературу крестьянского вопроса и обращаемся к другим близким к нему предметам, занимавшим в прошлом году нашу журналистику. Эти предметы — общинное владение, грамотность народа и телесное наказание. К сожалению, и здесь мало отрадного.

Вопрос об общине возбужден был и поддерживался постоянно в «Современнике». Поэтому мы не имеем надобности теперь распространяться о нем. Но не можем не напомнить читателям, какой хаос всех понятий — философских, исторических и экономических — представлялся в этом споре. Сначала, когда г. Чернышевский вызвал «Экономический указатель» на спор об общине, то г. Вернадский объявил, что решается отвечать ему только ради самоуверенности его тона, но что, впрочем, не считает подобный спор ни важным, ни современным. Прошел год, и все журналы, все газеты наши наполнились статьями об общине. Одна из статей (в 44 № «Атенея») начиналась уже так: «Существование общинного владения как факта у нас, в России, и как теории, волнующей Умы на Западе, ставит его на очередь вопросов, почти всемирно-любопытных». Вот так перевернулось дело в течение одного года! Но как рассуждали об этом всемирно-любопытном вопросе? Удивительно рассуждали! В самом разгаре споров вдруг «Русский вестник» предъявил свое собственное убеждение об общине. Он выразился очень категорически: «Об общинном владении не может более идти серьезной речи. Много, слишком много было уже сказано против этой формы владения, и говорить более значило бы гоняться с обухом за мухой. Отстаивать общинное владение невозможно; по крайней мере невозможно для людей, уважающих слово и не способных жертвовать очевидностью истины упрямству самолюбия» («Русский вестник», № 17, стр. 187). А чтобы показать, какие это люди, «способные жертвовать истиною» и пр., «Русский вестник» подробно изображает их. Он делит защитников общины на две категории: одни почтенные люди — только уже очень глупы, потому что стоят на одном: credo, quia absurdum est[9]; другие, — но о других вот как отзывается «Русский вестник»:

«Кроме этих, впрочем почтенных и уважаемых нами, голосов, раздавались еще голоса иного свойства в пользу общинного владения. Но эти были свободны от всякого энтузиазма и не имели никаких убеждений. В голове этих господ сложился нерастворимый осадок от верхоглядного чтения всякого рода брошюрок, которых все достоинство в их глазах состояло только в том, что они были направлены против политической экономии и вообще против всех начал ясного мышления и знания. В них не заметно признаков собственной мысли, и видно, что ни до какого результата не доходили они испытанием собственного ума; но тем тверже засели в них результаты всяких брожений чужой мысли. Все встречное и поперечное приравнивают они к этим осадкам, заменяющим для них собственный ум; в чем заметят они какое-нибудь согласие, какое-нибудь сродство с словами их авторитетов, то становится для них предметом живейших сочувствий, и они с задорным ожесточением защищают свою святыню, оспаривая все встречное и поперечное, что не подойдет под цвет и тон жалких суррогатов истины, служащих обильнейшим источником если не мысли, то удалых слов и ухарских фраз. Эти господа не обошли и русской общины. Их пленило в ней общинное владение, потому что кто-то и когда-то сказал что-то в похвалу общинного владения и потому еще, что оно радикально противоречит всем законам политической экономии. Для всякого другого такое противоречие не было бы по крайней мере предметом особенной радости; но для этих господ именно это-то самое несогласие с наукою и служит сильнейшею причиной пристрастия к общинному владению. Не то чтоб они дорожили своим мнением, вопреки науке; этого мало: они потому только и начинают считать какое-либо мнение своим, только потому и цепляются за него, только потому и дорожат им, что оно отвергается мыслию и противоречит науке. К сожалению, эти задорно-крикливые голоса, которых наглость равняется только их невежеству и бессмыслию, слишком часто и не без эффекта раздаются в нашей литературе, увлекая за собою ватагу праздных голов, в которых звенят только слова, за отсутствием мысли. Для этих крикунов нет ничего заветного; мы слышали, с каким цинизмом восставали они против истории, против прав личности, льгот общественных, науки, образования; всё готовы были они нести на свой мерзостный костер из угождения идолам, которым они поработили себя:, хотя нет никакого сомнения, что стоило бы только этим идолам кивнуть пальцем в другую сторону, и жрецы их запели бы мгновенно иную песню и разложили бы иной костер». Кажется — достаточно сильно: видно, что с убеждением написано! И что же? Вслед за тем начинается речь в таком роде: вы все — глупцы и невежды; вы хвалите общину, да не ту; общину и нужно защищать, да только не ту, какая есть и какую вы знаете, а другую, какую мы вам покажем. И начинается показыванье новой общины. Затем немедленно в литературе раздается смех. «Атеней» сообщает публике рецепт, по которому составлена статья «Русского вестника»: «Возьми старого, выдохшегося взгляда на происхождение права поземельной собственности, смешай с двойным количеством школьных ошибок против истории, мелко-намелко истолки и брось эту пыль в глаза читающему люду, предварив наперед, что всякий, кто назовет ее настоящим именем, — бессмысленный невежда, пустой болтун, враль, лишенный даже энтузиазма (а известно, что в наше время энтузиазм дешевле всего: он отпускается почти задаром, потому что мало требуется)» («Атеней», № 40, стр. 329). Потом «Сельское благоустройство» отозвалось о статье «Русского вестника» почти теми же словами, какими сам он говорил об общинном владении, — то есть что о статье этой «странно говорить серьезно» («Сельское благоустройство», № 11, стр. 99). Естественно, что при таких взаимных отношениях противников запутанность вопроса увеличилась. Она увеличилась еще больше, когда в спор об общине вмешались разные отвлеченные соображения из наук, так сказать — духовных. Так, например, в 50 № «Атенея» г. Савич, в статье «Несколько мыслей об общинном владении землею», внезапно заговорил, без всякой видимой побудительной причины, «об отношении идеала человеческого блаженства к идеалу счастья собачьего»! Он высказал мысли весьма высокие. «Если, говорит, счастье есть удовлетворение потребностей, а в натуре человека нельзя представить таких потребностей, для которых нет удовлетворения во всей вселенной, — то, следовательно, счастлив тот, кто имеет потребности и может удовлетворять им? Как похоже оно (то есть счастье, должно быть) на счастье собаки моей за овсянкой или голодного волка, разрывающего добычу свою!.. А мне казалось, что идеал нашего счастья в боге, и к нему стремится человек двумя путями: в религии — чувством, в науке — умом; я думал, что чувство это ненасытимо, а ум ограничен условиями материи; я думал поэтому, что истинного счастья нет на земле для человека, а есть только довольство да наслаждение» (стр. 444). Все это очень добродетельно, — но как вяжется с общинным владением — решить трудно. И в таких-то прениях прошел целый год! К концу года г. Чернышевский нашелся вынужденным преподать своим противникам несколько элементарных сведений философских и политико-экономических{56}. Читатели наши знают, с каким благодушием и терпением исполняет г. Чернышевский свою задачу. В то же время г. Кавелин напечатал в «Атенее» весьма серьезную статью в защиту общины{57}. Опять, стало быть, вопреки «Русскому вестнику», пошла серьезная речь об общинном владении!.. Зато вопрос о грамотности сделал в течение прошлого года истинно замечательные успехи. Почти решено, что грамота не ведет народ к погибели. С благородной прямотою и смелостью выразился один из защитников грамотности, что «вреда от грамотности нельзя ждать большого!» («Земледельческая газета», № 98, стр. 786). Вопрос остановился уже на том, какие знания нужны крестьянам и каких не требуется. Разумеется, высказаны были мнения, что равенство образования всех сословий в государстве есть утопия; что для высших знаний (как, например, знание законов, истории и т. п.) есть «некоторое количество людей, занимающих в организации государства известное место и значение» («Земледельческая газета», №№ 15, 44, 45). Против этого мнения говорили некоторые довольно неопределенными фразами; но вообще с ним соглашались. Затем для крестьян определялось учение: читать, писать и закон божий; преимущественно же указывалось на нравственное воспитание, состоящее в исполнении своих обязанностей в отношении к властям. Впрочем, особенных подробностей не было высказано: всё еще упивались повторением новой, с таким трудом, с бою взятой истины, что от образования крестьян нельзя ожидать большого вреда. И то хорошо!

Вопрос о телесном наказании тоже был на очереди; но решился как-то странно. Нужно, впрочем, заметить предварительно, что если кто подумает, будто дело шло в литературе об отменении розог, — тот жестоко ошибается. Нет, до этого литература еще не договорилась. Дело шло ни больше, ни меньше, как о том, кому сечь — помещику ли или сельскому управлению. Ранее всех, кажется, поднял этот любопытный вопрос некто г. Петрово-Соловово, предложивший его в «Одесском вестнике» в такой форме: «Каким количеством ударов розгами владелец может наказывать срочно-обязанных крестьян по своему желанию и усмотрению!» На вопрос, конечно, явились ответы. В «Журнале землевладельцев» г. Рощаковский высказал гуманную мысль, что не следует отстаивать 40 ударов, а можно спуститься до 20. Князь Черкасский, в «Сельском благоустройстве» поступил еще гуманнее: он спустил еще десять процентов и согласился уменьшить число ударов, предоставленных в ведение дворянства, до 18. Но, тут-то (не знаем уж почему, — потому, должно быть, что в последовательных уступках увидели слабость противников) и восстали благородные рыцари, совершенно разбившие князя Черкасского. Кончилось тем, что он отказался и от 18 ударов в пользу дворянства и уступил их сельскому управлению. Но тут, разумеется, рыцари ободрились еще более и начали пускать грязью в бегущего с поля битвы князя Черкасского и в друзей его. Но беглецы скрылись, а рыцари оказались перепачканными в грязи. Затем все стихло…

Не столь счастливо, как народ, отделались дети: о них наши передовые люди вcе еще сомневались в прошлом году: сечь или не сечь, по своему желанию и усмотрению{58}. Впрочем, и то хорошо, что сомневались: сомнение есть путь к истине.

Таким образом, на поприще грамоты и розог успехи наши в прошлом году несомненны. Много уже сделано; говоря словами одной современной песенки,

Мы обсуждали очень тонко

(Хоть не решили в этот год),

Пороть ли розгами ребенка,

Учить ли грамоте народ.

Вообще о народном просвещении у нас сильно говорили в прошедшем году. Особенно занимали всех вопросы о женском образовании и об отношении гимназий к университетам. Согласились единодушно, что девочек учить тоже нужно; с большою радостью приветствовали открытие женских школ. Что касается до направления и характера женского образования, — на этом поприще подвизался преимущественно г. Аппельрот, желавший вообще проводить воспитание «от центра домашнего быта к периферии всемирной жизни»{59}. Впрочем, литература на этот предмет как-то мало обратила внимания. Но зато учреждению женских школ она ужасно радовалась!.. В простоте души она не стыдилась хвалиться тем, что у нас наконец будут женские школы!.. Из этого видно, что она считает женские школы в некотором роде роскошью, без которой можно и обойтись, — потому что нельзя же считать великим подвигом удовлетворение необходимейших своих потребностей, нельзя серьезно восторгаться и хвалиться тем, что я ночью ложусь спать, поутру просыпаюсь и за обедом ем.

Об университетах и гимназиях тоже хорошо говорили. Один профессор сказал, что в университете студенты ничему не выучиваются, потому что в гимназиях плохо бывают подготовлены к слушанию ученых лекций профессоров («Атеней», № 38). А гимназии оттого приготовляют плохо, утверждал тот же профессор, уже вместе с другим («Журнал для воспитания», № 2){60}, что университету не предоставлено контроля над ними. Но профессорам с разных сторон дали сильный отпор. Они глумились над гимназистами, поступающими в университет, и рассказывали уморительные анекдоты, случавшиеся с молодыми людьми на приемных экзаменах; а им отвечали еще более уморительными анекдотами о профессорских лекциях. Профессор говорил: «Что делать с тупоумным учеником, который на экзамене отвечает слово в слово по скверному учебнику?» А ему отвечали: «Что же делать ученику, ежели профессора и вообще знающие люди презирают составление учебников и предоставляют это дело какому-нибудь г. Зуеву?» Профессор говорил: «Если ученик не знает географии, то, читая, например, историю, не могу же я замечать ему, что Лион находится во Франции, а Тибр течет в Италии…» А ему отвечали: «Отчего же бы и нет? Это было бы и лучше и короче, чем читать, например, целый трактат о разных породах голубей и об их воспитании, как делал один профессор по поводу слова, встретившегося в каком-то памятнике…» И анекдоты о профессорах были отличные! Словом — литература показала себя!

По этой же части еще был один важный вопрос, которого, однако, так и не решила литература. Дело было в том: нужно ли учителям (особенно уездным) внутренно возвыситься до того, чтобы заслужить сначала уважение общества, а потом, за добродетель, — хорошее жалованье; или же нужно учителям прибавить жалованье для того, чтобы они могли получше держать себя в обществе. В «Журнале для воспитания» почти целый год об этом препирания производились; «Атеней», в лице г. Некрасова, объявил себя за внутреннее возвеличение учителей; г. Гаярин в «Русском вестнике» объявил себя за прибавку жалованья. Но окончательного решения по столь многотрудному вопросу до сих пор еще не произнесено… И, кажется, — не литература произнесет его: прибавка жалованья учителям уже решена, говорят, в министерстве просвещения.

Не пускаясь в подробности, укажем еще в общих чертах на два современнейшие вопроса — о взятках и гласности. Первый вопрос, впрочем, в прошедшем году потерял уже свою самостоятельность (в этом действительно можно видеть прогресс литературы) и примкнул к вопросу о гласности, которая рассматривалась у нас преимущественно в применении к судопроизводству. Разумеется, тут целая половина рассуждений заключалась в опровержении сочиненного нашими же писателями мнения о том, что гласность гибельна для блага государства. Сколько мы ни прислушивались к общественному мнению здесь, в Петербурге, сколько ни расспрашивали людей, живших в последнее время в провинциях, — ни от кого мы не слыхали, чтобы гласность считалась гибельною в нашем обществе, по крайней мере в том, которое читает журналы. А между тем журнальные статейки беспрестанно сражались с невидимыми, воображаемыми противниками гласности… Есть, конечно, противники; кто же станет отвергать это? Но ведь они стоят ниже общественного сознания. Ведь уже самый факт нерасположения к гласности доказывает, что они или из ума выжили, или не имеют ни малейшей добросовестности! Зачем же литература так много о них заботится, так много придает им значения? Стало быть, они имеют для нее какую-то непостижимую важность!.. Хороша же литература, для которой имеют важность такие господа, совершенно уже отрешенные от всякого здравого смысла!.. И после этого еще литература имеет наивность воображать, что она в состоянии руководить общество на пути прогресса!.. Неужели она не понимает, что общество стоит уже выше подобных внушений и подобных руководителей? Неужели литература не видит, что общество требует пищи, а не рассуждений о том, что не евши можно умереть с голоду?.. Хорош был бы повар, который каждое утро являлся бы к вам и посвящал по нескольку часов на объяснение того, что человек должен есть, что кушанье надобно варить непременно с солью, что без соли оно не будет иметь вкуса, и т. п. Вероятно, вы скоро приказали бы ему замолчать или наконец совсем прогнали бы его…

Но, кроме рассуждений о пользе гласности, были и действительные ее применения. Вы помните их, читатель; а если не помните, то обратитесь к «Свистку»: там их целая коллекция…{61} «Свисток» может ими восхищаться, сколько ему угодно; но мы, признаемся, не видим спасения России в подобном применении гласности.

Один из видов гласности составляла обличительная литература. В этой отрасли, кроме безыменности, обращает на себя внимание еще мелкота страшная. По поводу разных литературных явлений прошлого года, вроде комедий г. Львова, стихотворений г. Розенгейма и т. п., мы не раз уже рассуждали об этом предмете{62}. Теперь припомним только общий характер обличительной литературы последнего времени. Она вся погрузилась в изобличение чиновников низших судебных инстанций. Писарям, становым, магистратским секретарям, квартальным надзирателям житья не было! Доставалось также и сотским и городовым и т. п. Все это, конечно, хорошо в своем роде: зачем же и городовому грубо обращаться с дворниками? Нужно и его обличить… Но вслушайтесь в тон этих обличений. Ведь каждый автор говорит об этом так; как будто бы все зло в России происходит только оттого, что становые нечестны и городовые грубы! Ведь до сих пор многие из обличителей не отрешились от достойно осмеянной точки зрения Надимова{63}, уверяющего, что для благоденствия России нужно только на мелкие должности поступить богатым дворянам!.. А пора бы уж понять всю недостаточность подобного воззрения. Оно, конечно, справедливо в том отношении, что господам, подобным Надимову, все-таки полезнее занимать мелкие должности, чем важные: при меньшем круге деятельности они меньше и зла наделают. Но нельзя же удовольствоваться таким отрицательным заключением; надобно от него прийти к чему-нибудь; а литература наша ни к чему не пришла. И в прошлом году, как в предыдущих, она громила преимущественно уездные власти, о которых, если правду сказать, — после Гоголя и говорить-то бы не стоило… Если же задевались иногда губернские чины, то обличение большею частию слагалось по следующему рецепту: выводился благороднейший губернатор, благодетель губернии, поборник законности и гласности; около него группировалось два-три благонамеренных чиновника, и они-то занимались каранием злоупотреблений. А иногда губернатор на сцену вовсе не являлся, а только предполагался за кулисами, как опора добродетели, вроде фатума древних. Остальные губернские власти затрогивались все реже и легче, по мере приближения своего к губернатору… Кроме того, в повестях появлялось иногда еще важное лицо, чиновная особа и т. п. Что это были за лица и особы, оставалось известным только автору. Значения их невозможно было угадать, потому что обличения наши постоянно отличались необыкновенной отрывочностью. Нигде не указана была тесная и неразрывная связь, существующая между различными инстанциями, нигде не проведены были последовательно и до конца взаимные отношения разных чинов… Недаром поборники чистого искусства обвиняли наших обличителей в малом знании своего предмета! Или, может быть, они и знали, да не хотели или не могли представить дело как следует? Так и за это, собственно, хвалить их не следует; и тут заслуга не велика!..

Мы долго не кончили бы, если бы вздумали перечислять частные ошибки и разбирать в подробности разные странности прошлогодней литературы. Мы сначала хотели посмешить читателей подбором множества забавных анекдотов, совершившихся в прошлом году в литературе. Мы хотели указать на наших ученых — на то, как г. Вельтман считал Бориса Годунова дядею Федора Ивановича; как г. Сухомлинов находил черты народности у Кирилла Туровского, потому что у него, как и в народных песнях, говорится: весна пришла красная; как г. Беляев доказывал, что древнейший способ наследства — есть наследство по завещанию; как г. Лешков утверждал, что в древней Руси не обращались к знахарям и ворожеям, а к врачу, который пользовался особенным почтением; как г. Соловьев (в «Атенее») уличал г. Устрялова в том, что он вместо истории Петра сочинил эпическую поэму, даже с участием чудесного; как г. Вернадский сочинил историю политической экономии по диксионеру Коклена и Гильомена; как г. Пальховский объявлял, что труд женщины, по законам природы, должен ограничиваться рождением детей; как г. Куторга (натуралист) относил углерод к числу газов; как г. Берви утверждал, что иногда часть бывает равна своему целому{64}, и пр. и пр. Хотели мы припомнить и несколько странностей литературных, как, например, то, что «Атеней» начал свое издание, сказавши в первом нумере: «Нечего жалеть, что у славян австрийский жандарм является орудием образованности», — а кончил в последней книжке словом, что помехой нашему прогрессу служат раскольники, которых за то и нужно преследовать…{65} К таким странностям хотели мы отнести, например, и мысль о том, что главная причина расстройства помещичьих имений наших заключается в отсутствии майората («Земледельческая газета»); и уверение, будто главный недостаток романа «Тысяча душ» заключается в том, что герой романа воспитывался в Московском, а не в другом университете («Русский вестник»){66}; и опасения, что в скором времени, когда нравы наши исправятся, сатире нечего будет обличать («Библиотека для чтения»); и статейку о судопроизводстве, уверявшую, что такое-то воззрение неправильно, потому что в «Своде законов» его не находится («Библиотека для чтения»), и пр. и пр. Всех материалов, собранных нами, стало бы на длинную забавную статью… Но размышления наши приняли характер вовсе не веселый, и потому мы пройдем молчанием и грубые ошибки, и дикие воззрения, и нелепые стихи, и фантастические повести, вроде «Игрока» г. Ахшарумова, и даже знаменитый «Литературный протест»{67}, эти геркулесовы столбы русской гласности, этот красноречивейший, несокрушимый памятник мелочности прошлогодней литературы… Эти мелочи уже слишком мелки; оставим их в покое и предоставим читателю самому определить их настоящее место в коллекции других литературных мелочей…

* * *

Впрочем, не будем полагаться на читателей. Опытные люди говорят нам, что читатели бывают недовольны, когда им что-нибудь недосказывают, а в нашей статье многое может показаться недосказанным. Вследствие этого мы находимся вынужденными сказать еще несколько заключительных слов о крупных и мелких мелочах, указанных нами. Заключение наше должно служить ответом на вопрос: зачем мы говорим о мелочах?

Мы еще в первой статье нашей объяснили, что литературу понимаем как выражение общества, а не как что-то отдельное и совершенно независимое. Эту точку зрения просим приложить ко всему, что нами сказано в настоящей статье. Мы полагаем, что наше воззрение и без особенных оговорок должно быть совершенно ясно; но все-таки считаем нужным оговориться еще раз, чтобы не подать повода к нелепому заключению, будто мы восстаем против литературы и хотим ее гибели. Совершенно напротив: мы горячо любим литературу, мы радуемся всякому серьезному явлению в ней, мы желаем ей большего и большего развития, мы надеемся, что ее деятели в состоянии будут совершить что-нибудь действительно полезное и важное, как только явится к тому первая возможность. Именно потому и осмелились мы так сурово говорить о недавнопрошедшем нашей литературы, что мы еще храним веру в ее силы. Пусть не оскорбятся нашими словами литературные сподвижники настоящего; пусть вспомнят, как они сами смеялись над теми чиновниками, которые обижались журнальными обличениями взяток, формальностей и проволочек суда, мелочности канцелярских порядков и пр. Литераторы, люди образованные и понимающие свое положение, должны стоять выше подобной обидчивости. Они должны знать, что к кому обращаются с недовольством за то, что он сделал мало, от того, значит, ожидают большего. Если бы мы думали, что литература вообще ничего не может значить в народной жизни, то мы всякое писание считали бы бесполезным и, конечно, не стали бы сами писать того, что пишем. Но мы убеждены, что при известной степени развития народа литература становится одною из сил, движущих общество; и мы не отказываемся от надежды, что и у нас в России литература когда-нибудь получит такое значение. До сих пор нет этого, как нет теперь почти нигде на материке Европы, и напрасно было бы обманывать себя мечтами самообольщения… Но мы хотим верить, что это когда-нибудь будет.

С другой стороны — и публика, которая прочтет нашу статью, не должна, нам кажется, вывести из нее слишком дурного заключения для литературы. Не много надо проницательности, чтобы понять, что все наше недовольство относится не столько к литературе, сколько к самому обществу. Мы решительно не намерены противоречить, ежели кто-нибудь из литераторов захочет предложить возражения и ограничения наших мнений, например, в таком виде:

«Никто, конечно, не сочтет странным, если мы скажем, что класс писателей вообще принадлежит к числу самых образованных, благородных и деятельных членов нашего общества. Они всегда на виду у всех с своими идеями и стремлениями, и, следовательно, их умственное и нравственное развитие не может оставаться тайною для читателей. Поэтому мы можем с гордостью сослаться на всю русскую публику, утверждая, что никогда новая литература наша не была поборницею невежества, застоя, угнетения, никогда не принимала характера раболепного и подлого. Если встречались личные исключения, то они тотчас же клеймились позором в самой же литературе. Конечно, мы очень хорошо понимаем, что таких отрицательных добродетелей недостаточно для общественного деятеля. Да и ни один порядочный человек не поставит в заслугу ни себе, ни другому — того, что он не вор, не подлец и не пьяница. Нужны другие права на общественное уважение, и литература — мы знаем — постоянно стремилась приобрести их. Но стремления ее большею частию не пользовались совершенной удачей: кто же в этом виноват, как не общество? Общество терпело взятки, самоуправство, неправосудие; как же было литературе восстать на них? В обществе не встречали сильного отзыва просвещенные, гуманные стремления; могла ли литература сильно, их высказать? Если бы общественное мнение у нас было сильно и твердо, оно на лету подхватывало бы всякое слово, всякий намек литературы, ободряло бы и вызывало на дальнейшие словесные подвиги. Но этого не было; сонная вялость господствовала в обществе, общественное мнение отличалось странным индифферентизмом к общим вопросам; как тут было не измельчать литературе? Война несколько расшевелила нас, да и то очень мало; мы как будто стряхнули несколько сонных грез, но множество прежних иллюзий еще осталось в неприкосновенности. Вместе с тем и прежняя сонная инерция еще сильно держит нас на одном месте, несмотря на все наши толки о прогрессе. Мы еще всё не можем привыкнуть к мысли о том, что нужно самому о себе заботиться, нужно работать, нужно идти самим, а не ждать, чтобы пришли к нам благодетели, которые начнут переставлять нам ноги. Нас не оставило еще наше «авось»; мы все еще хотим, чтобы нас понукали, чтобы за нас делали другие. Иногда общество и томится каким-то смутным желанием, но оно никогда не шевельнет пальцем, чтобы привести его в исполнение. В обществе нет инициативы; как же вы хотите, чтобы давала ее литература? Всякий писатель знает, что если он заговорит о том, что нужно, но что еще не проявилось в самой деятельности общества, то его назовут сумасбродом, утопистом, даже, пожалуй, — чего доброго! — врагом общественного спокойствия! Ну, когда так, то зачем же, в самом деле, мирному литератору нарушать общее спокойствие? он и молчит. А там, посмотришь, через несколько месяцев, через год то же самое предположение уже осуществляется в законодательстве или в административных распоряжениях, и общество довольно и уже с рукоплесканиями встречает того, кто заговорит о том же самом. А не осуществится предположение, — общество опять довольно и спокойно и как будто вовсе не чувствует ни малейшей надобности в его осуществлении. Что тут делать литературе, когда ее не только не спрашивают, а даже и слушать не хотят, пока сами события не наведут на ту же мысль, какую она могла бы сообщить гораздо раньше?.. Конечно, литературу могут обвинить в том, что она не выражает своих требований с жаром и настойчивостью, несмотря на все неудачи. Но и на такое обвинение общество наше не имеет нрава. Разве оно признало значение литературы? Разве оно поручило ей свое нравственное и умственное воспитание? Разве оно своей любовью и уважением ограждает литературу от неразумных нападений обскурантов? Ведь нет; оно равнодушно к литературе, оно не спрашивает ее советов; какое же право имеет оно требовать, чтобы литература насильно вмешивалась в его дела?

И самая мелочность вопросов, занимающих литературу, служит не к чести нашего общества. Если талантливый актер пускается в фарс для приобретения успеха, — это унижает публику; если профессор астрономии считает нужным объяснять своим слушателям таблицу умножения, — это унижает его аудиторию. Так и в литературе. Скажите, каково нравственное развитие того общества, в котором еще приносят пользу и имеют успех рассуждения о пользе гласности, о вреде бесправия, о бесчестности лихоимства и т. п.? Тут всё падает на неразвитость общества, литература виновата лишь в том, что явилась среди такой публики. Но что же делать ей? Провинциальный актер поневоле играет для провинциальной публики, пока не найдет средств поступить на столичный театр».

Справедливости таких возражений мы не отвергнем. Действительно, литература сама по себе, без поддержки общества, бессильна; стало быть, напрасно и требовать что-нибудь от нее, пока общество не изменит своих отношений к ней. У ней во власти только теоретическая часть; практика вся в руках общества. Она забирается в кружок взяточников и негодяев и проповедует им о честности, бескорыстии; вы с удовольствием ее слушаете и аплодируете. Но вот один из ваших братьев попался в руки к этим взяточникам и негодяям: они могут его лишить имущества, прав, посадить в тюрьму, сослать в Сибирь, словом — сделать с ним, что им будет угодно. Что может сделать писатель, неприкосновенный к делу, для защиты вашего невинного брата? Он опять будет, говорить о честности и правом суде; но может ли это подействовать на взяточника? Не жалко ли будет положение писателя, попусту тратящего слова в таком случае, где нужно дело делать? А вы, имея в руках документы, зная свидетелей в пользу вашего брата, имея все средства для уличения неправого судьи, будете спокойно смотреть на усилия литератора и, пожалуй, опять рукоплескать его благородным рассуждениям! Скажите, кто более жалок, кто производит более неприятное чувство в этом случае — писатель ли, бесплодно рассуждающий, или люди, восторгающиеся его красноречием? Трудно решить.

Итак, мы повторим здесь еще раз, что, указывая на мелочность литературы, мы не думали обвинять ее. Но вот в чем мы ее обвиняем: она хвалится многими из своих мелочей, вместо того чтобы стыдиться их. Говоря о правосудии, когда неправедно судят невинного брата, она не сознает ничтожности своей речи для пользы дела, не говорит, что прибегает к этому средству только за неимением других, а напротив — гордится своим красноречием, рассчитывает на эффект, думает переделать им натуру взяточника и иногда забывается даже до того, что благородную речь свою считает не средством, а целью, за которою дальше и нет ничего. А невинно осужденный терпит между тем заключение, наказание, подвергается страданиям всякого рода. И литература не хочет видеть или не хочет сознаться, что ее деятельность слаба, что того, чем она может располагать, мало, слишком мало для спасения невинного человека от осуждения корыстного судьи. Вот что возмутительно для людей, которые ищут дела, а не хотят остановиться на праздном слове! Вот что и вызвало нашу статью. Мы хотели напомнить литературе, что при настоящем положении общества она ничего не может сделать, и с этой целью мы перебрали факты, из которых оказывалось, что в литературе нет инициативы. Далее мы хотели сказать, что литература унижает себя, если с самодовольством останавливается на интересах настоящей минуты, не смотря в даль, не задавая себе высших вопросов. Для этого мы припомнили, какой ничтожностью и мелкотою отличались многие из патетических рассуждений нашей литературы о вопросах, уже затронутых в административной деятельности и в законодательстве. Литература всегда может оправдать себя от упрека в мелочности, сказав, что она делает, что может, и что не от нее, а от общества зависит делать больше или меньше. Но нет для нее никакого оправдания, ежели она самодовольно забудется в своем положении, примирится с своей мелочностью и будет толковать о своем серьезном значении, о великости своего влияния, о прогрессе общества, которому она служит. Такое самодовольное забытье покажет нам, что литература действительно не имеет высших стремлений, что она смиренно довольствуется всем, что ни сделает с нею общество ради временной надобности или даже просто ради потехи. При такой узости взглядов и стремлений литература действительно может показаться противною для всякого свежего человека, ищущего деятельности. И с нею может тогда помирить только вопль отчаяния, в котором будет и энергический хор, и мрачное сожаление, и громкий призыв к деятельности более широкой. Призыв этот будет относиться не к одной литературе, а и к целому обществу. Его смысл будет в том, что гнусно тратить время в бесплодных разговорах, когда, по нашему же сознанию, возбуждено столько живых вопросов. Не надо нам слова гнилого и праздного, погружающего в самодовольную дремоту и наполняющего сердце приятными мечтами; а нужно слово свежее и гордое, заставляющее сердце кипеть отвагою гражданина, увлекающее к деятельности широкой и самобытной.

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я