Обыкновенная история
1847
VI
В этот же вечер, часов в двенадцать, когда Петр Иваныч, со свечой и книгой в одной руке, а другой придерживая полу халата, шел из кабинета в спальню ложиться спать, камердинер доложил ему, что Александр Федорыч желает с ним видеться.
Петр Иваныч сдвинул брови, подумал немного, потом покойно сказал:
— Проси в кабинет, я сейчас приду.
— Здравствуй, Александр, — приветствовал он, воротясь туда, племянника, — давно мы с тобой не видались. То днем тебя не дождешься, а тут вдруг — бац ночью! Что так поздно? Да что с тобой? на тебе лица нет.
Александр, не отвечая ни слова, сел в кресла в крайнем изнеможении. Петр Иваныч смотрел на него с любопытством.
Александр вздохнул.
— Здоров ли ты? — спросил Петр Иваныч заботливо.
— Да, — отвечал Александр слабым голосом, — двигаюсь, ем, пью, следовательно здоров.
— Ты не шути, однако: посоветуйся с доктором.
— Мне уж советовали и другие, но никакие доктора и оподельдоки не помогут: мой недуг не физический…
— Что же с тобой? Не проигрался ли ты, или не потерял ли деньги? — с живостью спросил Петр Иваныч.
— Вы никак не можете представить себе безденежного горя! — отвечал Александр, стараясь улыбнуться.
— Что ж за горе, если оно медного гроша не стоит, как иногда твое?..
— Да, вот как, например, теперь. Вы знаете ли мое настоящее горе?
— Какое горе? Дома у тебя все обстоит благополучно: это я знаю из писем, которыми матушка твоя угощает меня ежемесячно; в службе уж ничего не может быть хуже того, что было; подчиненного на шею посадили: это последнее дело. Ты говоришь, что ты здоров, денег не потерял, не проиграл… вот что важно, а с прочим со всем легко справиться; там следует вздор, любовь, я думаю…
— Да, любовь; но знаете ли, что случилось? когда узнаете, так, может быть, перестанете так легко рассуждать, а ужаснетесь…
— Расскажи-ка; давно я не ужасался, — сказал дядя, садясь, — а впрочем, не мудрено и угадать: вероятно, надули…
Александр вскочил, хотел что-то сказать, но ничего не сказал и сел на свое место.
— Что, правда? видишь: ведь я говорил, а ты: «Нет, как можно!»
— Можно ли было предчувствовать?.. — сказал Александр, — после всего…
— Надо было не предчувствовать, а предвидеть, то есть знать — это вернее — да и действовать так.
— Вы так покойно можете рассуждать, дядюшка, когда я… — сказал Александр.
— Да мне-то что?
— Я и забыл: вам хоть весь город сгори или провались — все равно!
— Слуга покорный! а завод?
— Вы шутите, а я страдаю не шутя; мне тяжело, я точно болен.
— Да неужели ты от любви так похудел? Какой срам! Нет: ты был болен, а теперь начинаешь выздоравливать, да и пора! шутка ли, года полтора тянется глупость. Еще немного, так, пожалуй, и я бы поверил неизменной и вечной любви.
— Дядюшка! — сказал Александр, — пощадите меня: теперь ад в моей душе…
— Да! так что же?
Александр подвинул свои кресла к столу, а дядя начал отодвигать от племянника чернильницу, presse-papier и прочее.
«Пришел ночью, — подумал он, — в душе ад… непременно опять разобьет что-нибудь».
— Утешения я у вас не найду, да и не требую, — начал Александр, — я прошу вашей помощи как у дяди, как у родственника… Я кажусь вам глуп — не правда ли?
— Да, если б ты не был жалок.
— Так вам жаль меня?
— Очень. Разве я дерево? Малый добрый, умный, порядочно воспитанный, а пропадает ни за копейку — и отчего? от пустяков!
— Докажите же, что вам жаль меня.
— Чем же? Денег, ты говоришь, не нужно…
— Денег, денег! о, если б мое несчастие было только в безденежье, я бы благословил свою судьбу!
— Не говори этого, — серьезно заметил Петр Иваныч, — ты молод — проклянешь, а не благословишь судьбу! Я, бывало, не раз проклинал — я!
— Выслушайте же меня терпеливо…
— Ты долго пробудешь, Александр? — спросил дядя.
— Да, мне нужно все ваше внимание; а что?
— Так вот видишь ли: мне хочется поужинать. Я было собрался спать без ужина, а теперь, если просидим долго, так поужинаем, да выпьем бутылку вина, а между тем ты мне все расскажешь.
— Вы можете ужинать? — спросил Александр с удивлением.
— Да, и очень могу; а ты разве не станешь?
— Я — ужинать! да и вы не проглотите куска, когда узнаете, что дело идет о жизни и смерти.
— О жизни и смерти?.. — повторил дядя, — да, это, конечно, очень важно, а впрочем — попробуем, авось проглотим.
Он позвонил.
— Спроси, — сказал он вошедшему камердинеру, — что там есть поужинать, да вели достать бутылку лафиту, за зеленой печатью.
Камердинер ушел.
— Дядюшка! вы не в таком расположении духа, чтоб слушать печальную повесть моего горя, — сказал Александр, взявши шляпу, — я лучше приду завтра…
— Нет, нет, ничего, — живо заговорил Петр Иваныч, удерживая племянника за руку, — я всегда в одном расположении духа. Завтра, того гляди, тоже застанешь за завтраком или еще хуже — за делом. Лучше уж кончим разом. Ужин не портит дела. Я еще лучше выслушаю и пойму. На голодный желудок, знаешь, оно неловко…
Принесли ужин.
— Что же, Александр, давай… — сказал Петр Иваныч.
— Да я не хочу, дядюшка, есть! — сказал с нетерпением Александр и пожал плечами, глядя, как дядя хлопотал над ужином.
— По крайней мере хоть выпей рюмку вина: вино недурно!
Александр потряс отрицательно головой.
— Ну так возьми сигару да рассказывай, а я буду слушать обоими ушами, — сказал Петр Иваныч и живо принялся есть.
— Вы знаете графа Новинского? — спросил Александр, помолчав.
— Графа Платона?
— Да.
— Приятели; а что?
— Поздравляю вас с таким приятелем — подлец!
Петр Иваныч вдруг перестал жевать и с удивлением посмотрел на племянника.
— Вот тебе на! — сказал он, — а ты разве знаешь его?
— Очень хорошо.
— Давно ли?
— Месяца три.
— Как же так? Я лет пять его знаю и все считал порядочным человеком, да и от кого ни послышишь — все хвалят, а ты вдруг так уничтожил его.
— Давно ли вы стали защищать людей, дядюшка? а прежде, бывало…
— Я и прежде защищал порядочных людей. А ты давно ли стал бранить их, перестал называть ангелами?
— Пока не знал, а теперь… о люди, люди! жалкий род, достойный слез и смеха! […жалкий род, достойный слез и смеха – из стихотворения А.С. Пушкина «Полководец»] Сознаюсь, кругом виноват, что не слушал вас, когда вы советовали остерегаться всякого…
— И теперь посоветую; остерегаться не мешает: если окажется негодяй — не обманешься, а порядочный человек — приятно ошибешься.
— Укажите, где порядочные люди? — говорил Александр с презрением.
— Вот хоть мы с тобой — чем не порядочные? Граф, если уж о нем зашла речь, тоже порядочный человек; да мало ли? У всех есть что-нибудь дурное… а не все дурно и не все дурны.
— Все, все! — решительно сказал Александр.
— А ты?
— Я? я, по крайней мере, унесу из толпы разбитое, но чистое от низостей сердце, душу растерзанную, но без упрека во лжи, в притворстве, в измене, не заражусь…
— Ну, хорошо, посмотрим. Что же сделал тебе граф?
— Что сделал? похитил все у меня.
— Говори определительнее. Под словом все можно разуметь бог знает что, пожалуй, деньги: он этого не сделает…
— То, что для меня дороже всех сокровищ в мире, — сказал Александр.
— Что ж бы это такое было?
— Все — счастье, жизнь.
— Ведь ты жив!
— К сожалению — да! Но эта жизнь хуже ста смертей.
— Скажи же прямо, что случилось?
— Ужасно! — воскликнул Александр. — Боже! боже!
— Э! да не отбил ли он у тебя твою красавицу, эту… как ее? да! он мастер на это: тебе трудно тягаться с ним. Повеса! повеса! — сказал Петр Иваныч, положив в рот кусок индейки.
— Он дорого заплатит за свое мастерство! — сказал Александр, вспыхнув, — я не уступлю без спора… Смерть решит, кому из нас владеть Наденькой. Я истреблю этого пошлого волокиту! не жить ему, не наслаждаться похищенным сокровищем… Я сотру его с лица земли!..
Петр Иваныч засмеялся.
— Провинция! — сказал он, — à propos [кстати (франц.)] о графе, Александр, — он не говорил, привезли ли ему из-за границы фарфор? Он весной выписывал партию: хотелось бы взглянуть…
— Не о фарфоре речь, дядюшка; вы слышали, что я сказал? — грозно перебил Александр.
— Мм-м! — промычал утвердительно дядя, обгладывая косточку.
— Что же вы скажете?
— Да ничего. Я слушаю, что ты говоришь.
— Выслушайте хоть раз в жизни внимательно: я пришел за делом, я хочу успокоиться, разрешить миллион мучительных вопросов, которые волнуют меня… я растерялся… не помню сам себя, помогите мне…
— Изволь, я к твоим услугам; скажи только, что нужно… я даже готов деньгами… если только не на пустяки…
— Пустяки! нет, не пустяки, когда, может быть, через несколько часов меня не станет на свете, или я сделаюсь убийцей… а вы смеетесь, хладнокровно ужинаете.
— Прошу покорно! сам, я думаю, наужинался, а другой не ужинай!
— Я двое суток не знаю, что такое есть.
— О, это в самом деле что-нибудь важное?
— Скажите одно слово: окажете ли вы мне величайшую услугу?
— Какую?
— Согласитесь ли вы быть моим свидетелем?..
— Котлеты совсем холодные! — заметил Петр Иваныч с неудовольствием, отодвигая от себя блюдо.
— Вы смеетесь, дядюшка?
— Сам посуди, как слушать серьезно такой вздор: зовет в секунданты!
— Что же вы?
— Разумеется, что: не пойду.
— Хорошо; найдется другой, посторонний, кто примет участие в моей горькой обиде. Вы только возьмите на себя труд поговорить с графом, узнать условия…
— Не могу: у меня язык не поворотится предложить ему такую глупость.
— Так прощайте! — сказал Александр, взяв шляпу.
— Что! уж ты идешь? вина не хочешь выпить?..
Александр пошел было к дверям, но у дверей сел на стул в величайшем унынии.
— К кому пойти, в ком искать участия?.. — сказал он тихо.
— Послушай, Александр! — начал Петр Иваныч, отирая салфеткой рот и подвигая к племяннику кресло, — я вижу, что с тобой точно надо поговорить не шутя. Поговорим же. Ты пришел ко мне за помощью: я помогу тебе, только иначе, нежели как ты думаешь, и с уговором — слушаться. Не зови никого в свидетели: проку не будет. Из пустяков сделаешь историю, она разнесется везде, тебя осмеют или, еще хуже, сделают неприятность. Никто не пойдет, а если наконец найдется какой-нибудь сумасшедший, так все напрасно: граф не станет драться; я его знаю.
— Не станет! так в нем нет ни капли благородства! — с злостью заметил Александр, — я не полагал, чтоб он был низок до такой степени!
— Он не низок, а только умен.
— Так, по вашему мнению, я глуп?
— Н… нет, влюблен, — сказал Петр Иваныч с расстановкой.
— Если вы, дядюшка, намерены объяснять мне бессмысленность дуэли как предрассудка, то я предупреждаю вас — это напрасный труд: я останусь тверд.
— Нет: это уж давно доказано, что драться — глупость вообще; да все дерутся; мало ли ослов? их не вразумишь. Я хочу только доказать, что тебе именно драться не следует.
— Любопытно, как вы убедите меня.
— Вот послушай. Скажи-ка, ты на кого особенно сердит: на графа или на нее… как ее… Анюта, что ли?
— Я его ненавижу, ее презираю, — сказал Александр.
— Начнем с графа: положим, он примет твой вызов, положим даже, что ты найдешь дурака свидетеля — что ж из этого? Граф убьет тебя, как муху, а после над тобой же все будут смеяться; хорошо мщение! А ты ведь не этого хочешь: тебе бы вон хотелось истребить графа.
— Неизвестно, кто кого убьет, — сказал Александр.
— Наверное он тебя. Ты ведь, кажется, вовсе стрелять не умеешь, а по правилам первый выстрел — его.
— Тут решит божий суд.
— Ну так воля твоя, — он решит в его пользу. Граф, говорят, в пятнадцати шагах пулю в пулю так и сажает, а для тебя, как нарочно, и промахнется! Положим даже, что суд божий и попустил бы такую неловкость и несправедливость: ты бы как-нибудь ненарочно и убил его — что ж толку? разве ты этим воротил бы любовь красавицы? Нет, она бы тебя возненавидела, да притом тебя бы отдали в солдаты… А главное, ты бы на другой же день стал рвать на себе волосы с отчаяния и тотчас охладел бы к своей возлюбленной…
Александр презрительно пожал плечами.
— Вы так ловко рассуждаете об этом, дядюшка, — сказал он, — рассудите же, что мне делать в моем положении?
— Ничего! оставить дело так: оно уже испорчено.
— Оставить счастье в его руках, оставить его гордым обладателем… о! может ли остановить меня какая-нибудь угроза? Вы не знаете моих мучений! вы не любили никогда, если думали помешать мне этой холодной моралью… в ваших жилах течет молоко, а не кровь…
— Полно дичь пороть, Александр! мало ли на свете таких, как твоя — Марья или Софья, что ли, как ее?
— Ее зовут Надеждой.
— Надежда? а какая же Софья?
— Софья… это в деревне, — сказал Александр нехотя.
— Видишь ли? — продолжал дядя, — там Софья, тут Надежда, в другом месте Марья. Сердце — преглубокий колодезь: долго не дощупаешься дна. Оно любит до старости…
— Нет, сердце любит однажды…
— И ты повторяешь слышанное от других! Сердце любит до тех пор, пока не истратит своих сил. Оно живет своею жизнию и так же, как и все в человеке, имеет свою молодость и старость. Не удалась одна любовь, оно только замирает, молчит до другой; в другой помешали, разлучили — способность любить опять останется неупотребленной до третьего, до четвертого раза, до тех пор, пока наконец сердце не положит всех сил своих в одной какой-нибудь счастливой встрече, где ничто не мешает, а потом медленно и постепенно охладеет. Иным любовь удалась с первого раза, вот они и кричат, что можно любить только однажды. Пока человек не стар, здоров…
— Вы все, дядюшка, говорите о молодости, следовательно о материальной любви…
— О молодости говорю, потому что старческая любовь есть ошибка, уродливость. И что за материальная любовь? Такой любви нет, или это не любовь, так точно, как нет одной идеальной. В любви равно участвуют и душа и тело; в противном случае любовь неполна: мы не духи и не звери. Сам же говоришь: «Течет в жилах молоко, а не кровь». Ну, так вот видишь ли: с одной стороны, возьми кровь в жилах — это материальное, с другой — самолюбие, привычку — это духовное; вот тебе и любовь! На чем я остановился… да! в солдаты; кроме того, после этой истории красавица тебя на глаза к себе не пустит. Ты по-пустому повредил бы и ей, и себе — видишь ли? Надеюсь, этот вопрос мы с одной стороны обработали окончательно. Теперь…
Петр Иваныч налил себе вина и выпил.
— Экой болван! — сказал он, — подал холодный лафит.
Александр смолчал, поникнув головой.
— Теперь скажи, — продолжал дядя, грея стакан с вином в обеих руках, — за что ты хотел стереть графа с лица земли?
— Я уж сказал вам за что! не он ли уничтожил мое блаженство? Он, как дикий зверь, ворвался…
— В овчарню! — перебил дядя.
— Похитил все, — продолжал Александр.
— Он не похитил, а пришел да и взял. Разве он обязан был справляться, занята ли твоя красавица, или нет? Я не понимаю этой глупости, которую, правду сказать, большая часть любовников делают от сотворения мира до наших времен: сердиться на соперника! может ли быть что-нибудь бессмысленней — стереть его с лица земли! за что? за то, что он понравился! как будто он виноват и как будто от этого дела пойдут лучше, если мы его накажем! А твоя… как ее? Катенька, что ли, разве противилась ему? сделала какое-нибудь усилие, чтоб избежать опасности? Она сама отдалась, перестала любить тебя, нечего и спорить — не воротишь! А настаивать — это эгоизм! Требовать верности от жены — тут есть еще смысл: там заключено обязательство; от этого зависит часто существенное благосостояние семейства; да и то нельзя требовать, чтоб она никого не любила… а можно только требовать, чтоб она… того… Да и ты сам не отдал ли ее графу обеими руками? оспоривал ли ты ее?
— Вот я и хочу оспоривать, — сказал Александр, вскочив с места, — а вы останавливаете мой благородный порыв…
— Оспоривать с дубиной в руках! — перебил дядя, — мы не в киргизской степи. В образованном мире есть другое орудие. За это надо было взяться вовремя и иначе, вести с графом дуэль другого рода, в глазах твоей красавицы.
Александр смотрел в недоумении на дядю.
— Какую же дуэль? — спросил он.
— А вот сейчас скажу. Ты как действовал до сих пор?
Александр, со множеством околичностей, смягчений, изворотов, кое-как, с ужимками, рассказал весь ход дела.
— Видишь ли? сам во всем кругом виноват, — примолвил Петр Иваныч, выслушав и сморщившись, — сколько глупостей наделано! Эх, Александр, принесла тебя сюда нелегкая! стоило за этим ездить! Ты бы мог все это проделать там, у себя, на озере, с теткой. Ну, как можно так ребячиться, делать сцены… беситься? фи! Кто нынче это делает? Что, если твоя… как ее? Юлия… расскажет все графу? Да нет, этого опасаться нечего, слава богу! Она, верно, так умна, что на вопрос его о ваших отношениях сказала…
— Что сказала? — поспешно спросил Александр.
— Что дурачила тебя, что ты был влюблен, что ты противный, надоел ей… как это они всегда делают…
— Вы думаете, что она… так и… сказала? — спросил Александр, бледнея.
— Без всякого сомнения. Неужели ты воображаешь, что она расскажет, как вы там в саду сбирали желтые цветы? Какая простота!
— Какая же дуэль с графом? — с нетерпением спросил Александр.
— А вот какая: не надо было грубиянить, избегать его и делать ему гримасы, а напротив, отвечать на его любезность вдвое, втрое, вдесятеро, а… эту, как ее? Наденьку? кажется, попал? не раздражать упреками, снисходить к ее капризам, показывать вид, что не замечаешь ничего, что даже у тебя и предположения об измене нет, как о деле невозможном. Не надо было допускать их сближаться до короткости, а расстроивать искусно, как будто ненарочно, их свидания с глазу на глаз, быть всюду вместе, ездить с ними даже верхом, и между тем тихомолком вызывать в глазах ее соперника на бой и тут-то снарядить и двинуть вперед все силы своего ума, устроить главную батарею из остроумия, хитрости да и того… открывать и поражать слабые стороны соперника так, как будто нечаянно, без умысла, с добродушием, даже нехотя, с сожалением, и мало-помалу снять с него эту драпировку, в которой молодой человек рисуется перед красавицей. Надо было заметить, что ее поражает и ослепляет более всего в нем, и тогда искусно нападать на эти стороны, объяснить их просто, представлять в обыкновенном виде, показать, что новый герой… так себе… и только для нее надел праздничный наряд… Но все это делать с хладнокровием, терпеньем, с уменьем — вот настоящая дуэль в нашем веке! Да где тебе!
Петр Иваныч выпил при этом стакан и тотчас опять налил вина.
— Презренные хитрости! прибегать к лукавству, чтоб овладеть сердцем женщины!.. — с негодованием заметил Александр.
— А к дубине прибегаешь: разве это лучше? Хитростью можно удержать за собой чью-нибудь привязанность, а силой — не думаю. Желание удалить соперника мне понятно: тут хлопочешь из того, чтоб сберечь себе любимую женщину, предупреждаешь или отклоняешь опасность — очень натурально! но бить его за то, что он внушил любовь к себе, — это все равно что ушибиться и потом ударить то место, о которое ушибся, как делают дети. Воля твоя, а граф не виноват! Ты, как я вижу, ничего не смыслишь в сердечных тайнах, оттого твои любовные дела и повести так плохи.
— Любовные дела! — сказал Александр, качая с презрением головой, — но разве лестна и прочна любовь, внушенная хитростью?
— Не знаю, лестна ли, это как кто хочет, по мне все равно: я вообще о любви невысокого мнения — ты это знаешь; мне хоть ее и не будь совсем… но что прочнее — так это правда. С сердцем напрямик действовать нельзя. Это мудреный инструмент: не знай, которую пружину тронуть, так он заиграет бог знает что. Внуши чем хочешь любовь, а поддерживай умом. Хитрость — это одна сторона ума; презренного тут ничего нет. Не нужно унижать соперника и прибегать к клевете: этим вооружишь красавицу против себя… надо только стряхнуть с него те блестки, которыми он ослепляет глаза твоей возлюбленной, сделать его перед ней простым, обыкновенным человеком, а не героем… Я думаю, простительно защищать свое добро благородной хитростью; ею и в военном деле не пренебрегают. Вот ты жениться хотел: хорош был бы муж, если б стал делать сцены жене, а соперникам показывать дубину — и был бы того…
Петр Иваныч показал рукою на лоб.
— Твоя Варенька была на двадцать процентов умнее тебя, когда предложила подождать год.
— Да мог ли бы я хитрить, если б и умел? Для этого надо не так любить, как я. Иные притворяются подчас холодными, не являются по расчету несколько дней — и это действует… А я! притворяться, рассчитывать! когда при взгляде на нее у меня занимался дух и колени дрожали и гнулись подо мной, когда я готов был на все муки, лишь бы видеть ее… Нет! что ни говорите, а для меня больше упоения — любить всеми силами души, хоть и страдать, нежели быть любимым, не любя или любя как-то вполовину, для забавы, по отвратительной системе, и играть с женщиной, как с комнатной собачонкой, а потом оттолкнуть…
Петр Иваныч пожал плечами.
— Ну, так вот и страдай, если тебе сладко, — сказал он. — О, провинция! о, Азия! На Востоке бы тебе жить: там еще приказывают женщинам, кого любить; а не слушают, так их топят. Нет, здесь, — продолжал он, как будто сам с собой, — чтоб быть счастливым с женщиной, то есть не по-твоему, как сумасшедшие, а разумно, — надо много условий… надо уметь образовать из девушки женщину по обдуманному плану, по методе, если хочешь, чтоб она поняла и исполнила свое назначение. Надо очертить ее магическим кругом, не очень тесно, чтоб она не заметила границ и не переступила их, хитро овладеть не только ее сердцем — это что! это скользкое и непрочное обладание, а умом, волей, подчинить ее вкус и нрав своему, чтоб она смотрела на вещи через тебя, думала твоим умом…
— То есть сделать ее куклой или безмолвной рабой мужа! — перебил Александр.
— Зачем? Устрой так, чтоб она не изменила ни в чем женского характера и достоинства. Предоставь ей свободу действий в ее сфере, но пусть за каждым ее движением, вздохом, поступком наблюдает твой проницательный ум, чтоб каждое мгновенное волнение, вспышка, зародыш чувства всегда и всюду встречали снаружи равнодушный, но недремлющий глаз мужа. Учреди постоянный контроль без всякой тирании… да искусно, незаметно от нее и веди ее желаемым путем… О, нужна мудреная и тяжелая школа, и эта школа — умный и опытный мужчина — вот в чем штука!
Он значительно кашлянул и залпом выпил стакан.
— Тогда, — продолжал он, — муж может спать покойно, когда жена и не подле него, или сидеть беззаботно в кабинете, когда она спит…
— А! вот он, знаменитый секрет супружеского счастья! — заметил Александр, — обманом приковать к себе ум, сердце, волю женщины, — и утешаться, гордиться этим… это счастье! А как она заметит?
— Зачем гордиться? — примолвил дядя, — это не нужно!
— Смотря по тому, дядюшка, — продолжал Александр, — как вы беззаботно сидите в кабинете, когда тетушка почивает, я догадываюсь, что этот мужчина…
— Тс! тс!.. молчи, — заговорил дядя, махая рукой, — хорошо, что жена спит, а то… того…
В это время дверь в кабинет начала потихоньку отворяться, но никто не показывался.
— А жена должна, — заговорил женский голос из коридора, — не показывать вида, что понимает великую школу мужа, и завести маленькую свою, но не болтать о ней за бутылкой вина…
Оба Адуевы бросились к дверям, но в коридоре раздались быстрые шаги, шорох платья — и все утихло.
Дядя и племянник посмотрели друг на друга.
— Что, дядюшка? — спросил племянник, помолчав.
— Что! ничего! — сказал Петр Иваныч, нахмурив брови, — не кстати похвастался. Учись, Александр, а лучше не женись или возьми дуру: тебе не сладить с умной женщиной: мудрена школа!
Он задумался, потом ударил себя по лбу рукой.
— Как не сообразить, что она знала о твоем позднем приходе? — сказал он с досадой, — что женщина не уснет, когда через комнату есть секрет между двумя мужчинами, что она непременно или горничную подошлет, или сама… и не предвидеть! глупо! а все ты да вот этот проклятый стакан лафиту! разболтался! Такой урок от двадцатилетней женщины…
— Вы боитесь, дядюшка!
— Чего бояться? нисколько! сделал ошибку — не надо терять хладнокровия, надо уметь выпутаться.
Он опять задумался.
— Она похвасталась, — начал он потом, — какая у ней школа! у ней школы быть не могло: молода! это она так только… от досады! но теперь она заметила этот магический круг: станет тоже хитрить… о, я знаю женскую натуру! Но посмотрим…
Он гордо и весело улыбнулся; морщины разгладились на лбу.
— Только надо иначе повести дело, — прибавил он, — прежняя метода ни к черту не годится. Теперь надо…
Он вдруг спохватился и замолчал, боязливо поглядывая на дверь.
— Но это все впереди, — продолжал он, — теперь займемся твоим делом, Александр. О чем мы говорили? да! ты, кажется, хотел убить, что ли, свою, эту… как ее?
— Я ее слишком глубоко презираю, — сказал Александр, тяжело вздохнув.
— Вот видишь ли? ты уж вполовину и вылечен. Только правда ли это? ты, кажется, еще сердишься. Впрочем, презирай, презирай: это самое лучшее в твоем положении. Я хотел было сказать кое-что… да нет…
— Ах, говорите, ради бога, говорите! — сказал Александр, — у меня нет теперь ни искры рассудка. Я страдаю, гибну… дайте мне своего холодного разума. Скажите все, что может облегчить и успокоить больное сердце…
— Да, скажи тебе — ты, пожалуй, и опять воротишься туда…
— Какая мысль! после того…
— Ворочаются после и не этого! честное слово — не пойдешь?
— Клятву, если угодно.
— Нет, честное слово: это вернее.
— Честное слово.
— Ну, вот видишь ли: мы решили, что граф не виноват…
— Положим так; что же?
— Ну, а чем виновата твоя эта… как ее?
— Чем виновата Наденька! — с изумлением возразил Александр, — она не виновата!
— Нет! ну чем, скажи? ее не за что презирать.
— Не за что! нет, дядюшка, это уж из рук вон! Положим, граф… еще так… он не знал… да и то нет! а она? кто же после этого виноват? я?
— Да почти так, а в самом-то деле никто. Скажи, за что ты ее презираешь?
— За низкий поступок.
— В чем же он состоит?
— Заплатить неблагодарностью за высокую, безграничную страсть…
— За что тут благодарить? разве ты для нее, из угождения к ней любил? хотел услужить ей, что ли? так для этого ты бы лучше мать полюбил.
Александр глядел на него и не знал, что сказать.
— Ты бы не должен был обнаруживать пред ней чувства во всей силе: женщина охлаждается, когда мужчина выскажется весь… Ты бы должен был узнать ее характер, да и действовать сообразно этому, а не лежать как собачонка у ног. Как это не узнать компаниона, с которым имеешь какое бы то ни было дело? Ты бы разглядел тогда, что от нее больше и ожидать нельзя. Она разыграла свой роман с тобой до конца, точно так же разыграет его и с графом и, может быть, еще с кем-нибудь… больше от нее требовать нельзя: выше и дальше ей нейти! это не такая натура: а ты вообразил себе бог знает что…
— Но зачем же она полюбила другого? — с горестью перебил Александр.
— Вот вина-то где: умный вопрос! Ах ты, дикарь! А зачем ты ее полюбил? Ну, разлюби поскорее!
— Разве это от меня зависит?
— А разве от нее зависело полюбить графа? Сам же твердил, что не надо стеснять порывов чувства, а как дело дошло до самого, так зачем полюбила! Зачем такой-то умер, такая-то с ума сошла? — как отвечать на такие вопросы? Любовь должна же кончиться когда-нибудь: она не может продолжаться век.
— Нет, может. Я чувствую в себе эту силу сердца: я бы любил вечною любовью…
— Да! а полюби тебя покрепче, так и того… на попятный двор! все так, знаю я!
— Пусть бы кончилась ее любовь, — сказал Александр, — но зачем она кончилась так?..
— Не все ли равно? ведь тебя любили, ты наслаждался — и довольно!
— Отдалась другому! — говорил Александр, бледнея.
— А ты бы хотел, чтоб она любила тихонько другого, а тебя продолжала уверять в любви? Ну, ты сам реши, что ей делать, виновата ли она?
— О, я отомщу ей! — сказал Александр.
— Ты неблагодарен, — продолжал Петр Иваныч, — это дурно! Что бы женщина ни сделала с тобой, изменила, охладела, поступила, как говорят в стихах, коварно, — вини природу, предавайся, пожалуй, по этому случаю философским размышлениям, брани мир, жизнь, что хочешь, но никогда не посягай на личность женщины ни словом, ни делом. Оружие против женщины — снисхождение, наконец, самое жестокое — забвение! только это и позволяется порядочному человеку. Вспомни, что полтора года ты вешался всем на шею от радости, не знал, куда деваться от счастья! полтора года беспрерывных удовольствий! воля твоя — ты неблагодарен!
— Ах, дядюшка, для меня не было ничего на земле святее любви: без нее жизнь не жизнь…
— А! — с досадой перебил Петр Иваныч, — тошно слушать такой вздор!
— Я боготворил бы Наденьку, — продолжал Александр, — и не позавидовал бы никакому счастью в мире; с Наденькой мечтал я провести всю жизнь — и что же? где эта благородная, колоссальная страсть, о которой я мечтал? она разыгралась в какую-то глупую, пигмеевскую комедию вздохов, сцен, ревности, лжи, притворства, — боже! боже!
— Зачем же ты воображал, чего не бывает? Не я ли твердил тебе, что ты до сих пор хотел жить такою жизнию, какой нет? У человека, по-твоему, только и дела, чтоб быть любовником, мужем, отцом… а о другом ни о чем и знать не хочешь. Человек, сверх того, еще и гражданин, имеет какое-нибудь звание, занятие — писатель, что ли, помещик, солдат, чиновник, заводчик… А у тебя все это заслоняет любовь да дружба… что за Аркадия! Начитался романов, наслушался своей тетушки там, в глуши, и приехал с этими понятиями сюда. Выдумал еще — благородную страсть!
— Да, благородную!
— Полно, пожалуйста! разве есть благородные страсти!
— Как?
— Да так. Ведь страсть значит, когда чувство, влечение, привязанность или что-нибудь такое — достигло до той степени, где уж перестает действовать рассудок? Ну что ж тут благородного? я не понимаю; одно сумасшествие — это не по-человечески. Да и зачем ты берешь одну только сторону медали? я говорю про любовь — ты возьми и другую и увидишь, что любовь не дурная вещь. Вспомни-ка счастливые минуты: ты мне уши прожужжал…
— О, не напоминайте, не напоминайте! — говорил Александр, махая рукой, — вам хорошо так рассуждать, потому что вы уверены в любимой вами женщине; я бы желал посмотреть, что бы вы сделали на моем месте?..
— Что бы сделал?.. поехал бы рассеяться… на завод. Не хочешь ли завтра?
— Нет, мы с вами никогда не сойдемся, — печально произнес Александр, — ваш взгляд на жизнь не успокаивает, а отталкивает меня от нее. Мне грустно, на душу веет холод. До сих пор любовь спасала меня от этого холода; ее нет — и в сердце теперь тоска; мне страшно, скучно…
— Займись делом.
— Все это правда, дядюшка: вы и подобные вам могут рассуждать так. Вы от природы человек холодный… с душой, неспособной к волнениям…
— А ты воображаешь, что ты с могучей душой? Вчера от радости был на седьмом небе, а чуть немного того… так и не умеешь перенести горя.
— Пар, пар! — слабо, едва защищаясь, говорил Александр, — вы мыслите, чувствуете и говорите, точно как паровоз катится по рельсам: ровно, гладко, покойно.
— Надеюсь, это не дурно: лучше, чем выскочить из колеи, бухнуть в ров, как ты теперь, и не уметь встать на ноги. Пар! пар! да пар-то, вот видишь, делает человеку честь. В этой выдумке присутствует начало, которое нас с тобой делает людьми, а умереть с горя может и животное. Были примеры, что собаки умирали на могиле господ своих или задыхались от радости после долгой разлуки. Что ж это за заслуга? А ты думал: ты особое существо, высшего разряда, необыкновенный человек…
Петр Иваныч взглянул на племянника и вдруг остановился.
— Что это? ты, никак, плачешь? — спросил он, и лицо его потемнело, то есть он покраснел.
Александр молчал. Последние доказательства совсем сбили его с ног. Возражать было нечего, но он находился под влиянием господствовавшего в нем чувства. Он вспомнил об утраченном счастье, о том, что теперь другой… И слезы градом потекли по щекам его.
— Ай, ай, ай! стыдись! — сказал Петр Иваныч, — и ты мужчина! плачь, ради бога, не при мне!
— Дядюшка! Вспомните о летах вашей молодости, — всхлипывая, говорил Александр, — ужели вы покойно и равнодушно могли бы перенести самое горькое оскорбление, какое только судьба посылает человеку? Жить полтора года такою полною жизнию и вдруг — нет ничего! пустота… После этой искренности хитрость, скрытность, холодность — ко мне! Боже! есть ли еще мука сильнее? Легко сказать про другого «изменили», а испытать?.. Как она переменилась! как стала наряжаться для графа! Бывало, приеду, она бледнеет, едва может говорить… лжет… о нет…
Тут слезы хлынули сильнее.
— Если б мне осталось утешение, — продолжал он, — что я потерял ее по обстоятельствам, если б неволя принудила ее… пусть бы даже умерла — и тогда легче было бы перенести… а то нет, нет… другой! это ужасно, невыносимо! И нет средств вырвать ее у похитителя: вы обезоружили меня… что мне делать? научите же! Мне душно, больно… тоска, мука! я умру… застрелюсь…
Он облокотился на стол, закрыл голову руками и громко зарыдал…
Петр Иваныч растерялся. Он прошелся раза два по комнате, потом остановился против Александра и почесал голову, не зная, что начать.
— Выпей вина, Александр, — сказал Петр Иваныч сколько мог понежнее, — может быть — того…
Александр — ничего, только плечи и голова его судорожно подергивались; он все рыдал. Петр Иваныч нахмурился, махнул рукой и вышел из комнаты.
— Что мне делать с Александром? — сказал он жене. — Он там у меня разревелся и меня выгнал; я совсем измучился с ним.
— А ты так его и оставил? — спросила она, — бедный! Пусти меня, я пойду к нему.
— Да ничего не сделаешь: это уж такая натура. Весь в тетку: та такая же плакса. Я уж немало убеждал его.
— Только убеждал?
— И убедил: он согласился со мной.
— О, я не сомневаюсь: ты очень умен и… хитер! — прибавила она.
— Слава богу, если так: тут, кажется, все, что нужно.
— Кажется, все, а он плачет.
— Я не виноват, я сделал все, чтоб утешить его.
— Что ж ты сделал?
— Мало ли? И говорил битый час… даже в горле пересохло… всю теорию любви точно на ладони так и выложил, и денег предлагал… и ужином — и вином старался…
— А он все плачет?
— Так и ревет! под конец еще пуще.
— Удивительно! Пусти меня: я попробую, а ты пока обдумай свою новую методу…
— Что, что?
Но она, как тень, скользнула из комнаты.
Александр все еще сидел, опершись головой на руки. Кто-то дотронулся до его плеча. Он поднял голову: перед ним молодая, прекрасная женщина, в пеньюаре, в чепчике à la Finoise. [финского фасона (франц.)]
— Ma tante! [Тетушка (франц.)] — сказал он.
Она села подле него, поглядела на него пристально, как только умеют глядеть иногда женщины, потом тихо отерла ему платком глаза и поцеловала в лоб, а он прильнул губами к ее руке. Долго говорили они.
Через час он вышел задумчив, но с улыбкой и уснул в первый раз покойно после многих бессонных ночей. Она воротилась в спальню с заплаканными глазами. Петр Иваныч давным-давно храпел.