Трущобные люди (Гиляровский В. А., 1887)

В БОЮ

(Рассказ нищего)

Тусклая висячая лампочка, пущенная вполсвета, слабо освещала внутренность коечной квартиры.

Это была большая, высокая комната, с обвалившимися остатками лепной работы на почерневшем потолке, с грязными, оборванными обоями. По стенам стояли самодельные кровати — доски на деревянных козлах.

На кроватях виднелись фигуры спящих. В темном углу из-под груды разноцветного тряпья выставилась седая борода и лысая голова, блестевшая от лампы.

Как раз под лампой, среди комнаты, за большим столом, на котором громоздилась груда суконного тряпья, сидело четверо. Старик портной в больших круглых очках согнулся над шитьем и внимательно слушал рассказ солдата, изредка постукивавшего деревянной ногой по полу. Тут же за столом сидели два молодых парня и делали папиросы на продажу.

Солдат курил папиросы и рассказывал о своем прошлом, о том, как он на службу из конторщиков попал, охотой пошел, как его ранили, как потом отставку получил и как в нищие попал.

— Что делать, — говорил он, — выписали меня из гошпиталя… Родных никого… Пристанища нет… Я к тому, к другому… Так и так, мол, нельзя ли местишко… А он, кому говорил-то, посмотрит на ногу, покачает головой, даст там пятак — гривенник, и шабаш… Рубля два в другой раз наподают… Плюнул это я места искать… В приют было раз зашел, прошусь, значит, раненый, говорю.

— А ты, солдатик, от кого? От генерала прислан? — спрашивает меня швейцар.

— Нет, — говорю, — сам по себе, я заслуженный…

Швейцар махнул рукой и говорит:

— Зря, брат, просишься! Ступай лучше, здесь без рекомендации не примут.

— Как, — говорю, — не примут? Обязаны, я раненый, ноги нет…

Смеется швейцар. А сам толстый такой, щеки лоснятся.

— Чего смеешься? — спрашиваю я.

— Раненый? Эх, брат ты мой, много раненых тут ходит, да берут-то мало… Лучше брось хлопотать, коли знакомства нет…

Тут какой-то генерал прошел, швейцар бросился раздевать его, и я ушел… Еще кой-куда совался — везде отход… Ну, братцы вы мои, и начал я милостинку сбирать и перебиваюсь благодаря бога… Куда я больше годен без ноги-то?.. Посбираешь, придешь на койку… Сыт, тепло… Старое времечко вспомнишь, и жив тем… Ведь и я, голубчики мои, удалой был в свое время… Эх, да и времечко же было, вспомнить любо! Охотой, братцы вы мои, на войну-то я пошел. На Кавказ нас погнали. Шли мы горами да ущельями, недели две шли. Казбек-гору видели с вековечными снегами и в духанах водку фруктовую, вонючую пили… С песнями больше шли.

Жара стояла смертельная, горы, пыль, кремнем раскаленным пахнет, люди измучились, растянулись, а чуть команда: «Песенники, вперед», и ожило все, подтянулось. Загремит по горам раскатистая, лихая песня, хошь и не особенно складная, а себя другим видишь. Вот здесь, в России, на ученьях солдатских песни все про бой да про походы поются, а там, в бою-то, в чужой стороне, в горах диких, про наши поля да луга, да про березку кудрявую, да про милых сердцу поются:

Ой, не ласково ты приняла,

Ой, огорчила ты меня!

Хватит, бывало, запевала, весь в поту и в пыли, заломив шапку на затылок, и сердце захолонет, и слеза по пыльной щеке сбежит и грязной каплей скатится на насквозь пропотевший ремень ранца… Да забывчивость-то не надолго… Запевала уже другую выводит:

Гремит слава трубой,

Мы дралися за Лабой;

По горам твоим, Кавказ,

Уж гремит слава об нас!

Подхватишь — и печаль-тоска вон из сердца.

Пришли наконец в отряд. И места же! Направо — море, налево и впереди — горы и леса по тем горам дремучие. Не такие леса, как у нас, не сосны, не ели, а все граб, пальма, грецкие орехи, инжир, на котором винные ягоды растут, и все это виноградником да колючкой переплетено. Проклятая эта колючка, сколько народу в ней погибло! Запутался раз, и шабаш, не выйдешь, как когтями зацепит; и чем больше ты вертишься, тем больше цепляет она тебя… Фруктов там разных — чего хочешь, того просишь. Цветы опять: магнолий-цветок в лесу растет, и всякой другой. Хорошо! Только насчет лихорадки да змей страшно… Опять скорпионы с тарантулом, вроде как не то пауки, не то раки, народ насмерть жалят… Ночь придет — чекалки (шакалы, по-нашему) песню свою затянут… Таково жалобно, будто хоронят кого…

Стоим это ночью в цепи… Темь — зги не видно… Тихо… Только справа где-то, внизу, море рокочет… И чем шибче бьются валы, тем спокойнее на душе. Знаешь, когда бурный прибой, то и неприятель на берег с судов не высадится, значит — со стороны моря не бойся, только вперед гляди-поглядывай.

А впереди темь…

Такая темь, будто у тебя глаза закрыты… На слух больше неприятеля ловишь…

Жутко первое время было в цепи стоять… Чего-чего не придумаешь… И убьют-то тебя, и в плен возьмут, и шкуру с живого драть будут, и на кол посадят… А потом в привычку вошло, и думушки нет: стоишь да послушиваешь, да житье-бытье российское вспоминаешь…

Привык я малость в цепи стоять, а там в охотники выбрали, стали посылать в секреты да на разведку.

Умирать буду, не забуду, как нас в охотники выбирали.

Выстроили весь отряд четырехугольником, а в отряде-то тысяч десять народу. Стали, ждем — стоим. Отрядный генерал на середину выехал, поздоровался: «Здорово, братцы!» — «Здравия желаем, ваше превосходительство!» — гаркнули. Объехал нас и выслал адъютанта. Красавец офицер, на вороном коне, с «егорьем» на груди.

Выехал адъютант и скомандовал «смиррно!». Потом такую речь повел, — каждое слово по гроб не забуду!

— Братцы-товарищи! Все мы пришли сюда на смертный бой с неприятелями и за веру, царя и отечество готовы пожертвовать жизнью своей. Здесь десять тысяч храбрецов, готовых в бой. Нам надо выбрать шестьсот охотников. Помните, братцы-товарищи, что охотники идут на верную смерть, и мало того на смерть, на муку, на пытки. Если охотника пошлют в турецкий лагерь, где с него с живого сдерут кожу, где посадят на кол, — он должен идти. Если охотнику прикажут стать под выстрел — он должен стать и умереть. Никто из охотников не увидит своих родных, своей родной России: он должен умереть здесь, под пулей и кинжалом неумолимого врага. У охотника нет надежды на спасение: еще раз повторяю — никто из них не увидит России, не увидит семьи… Итак, друзья, нам нужно шестьсот человек, обрекающих себя на смерть, шестьсот охотников.

Адъютант смолк.

Оглянулся я: у солдат лица как-то разгорелися, глаза заблистали. Направо от меня, рядом, стояли пешие казаки в длинных черкесках и высоких черных папахах, заломленных на затылок… Как вкопанные, будто не им говорят, стояли они.

Адъютант еще раз скомандовал «смирно» и громким голосом крикнул:

— Желающие в охотники — шаг вперед.

Я взглянул на казаков. Как один человек, все они сделали шаг вперед и остановились так же спокойно, как и были.

И наши зашевелились, многие вышли вперед…

Не помню, как и что, но я тоже очутился впереди.

Много лишних в охотники вышло. Вместо шестисот — тысячи впереди очутились. По жребью выбрали шестьсот, а остальных в запас записали, на случай, ежели тех перебьют.

Стали мы жить отдельно, по-охотницки.

Сняли сапоги, поршни — вроде как башмаки — из буйволовой кожи надели, кошки на пояс повесили: когти будто железные сделаны, — если в дождик в гору идти, так под подошвы подвязывали, ну, и не склизко: идем по мокрой глине, как по лестнице.

Жара началась особенная: чуть вечер, весь отряд спать располагается, а мы вперед до утра, за турецким лагерем следить, своих беречь, да если что у неприятеля плохо лежит — скот ли распущен, лошади ли в недосмотре, часовые ли зазевались — все нам, охотничкам, годилось. И якши и яман — все клади в карман! И скоту, и домашним вещам, и оружию, и часовому — всем настоящее место нахаживали.

Каждую ночь таким манером…

Больших дел все не было. Ждали мы, ждали да и дождались же! Часов так около четырех утра…

Дежурным я при балаганах в эту ночь оставался. Вдруг слышу, тревогу вызывают, а со стороны турецкого лагеря мелкой дробью ружейные выстрелы: та-даа-та-та, та-та, та-та, та-та, трр…

Наша команда уже выстроилась и бегом помчалась вниз, к цепи.

Сзади нас, в лагерях, суматоха: войска выбегали из балаганов… С гор — неприятель… Вот первая пуля просвистала над головою… Потом другая, третья — как шмели. Одна из черных полосок впереди вдруг остановилась на полугоре. Что-то задвигалось, ярко блеснуло на солнце, и четыре больших белых клуба поднялись к облакам… Бау… бу… бу… бау… — загромыхали орудия, зашуршали и завыли гранаты над головою… Одна около нас хлопнулась, бац! Как молонька сверкнула из нее, а потом завизжали осколки, дым нас окутал… Юнкер со мной шел, — гляжу, вскрикнул и упал… Лежит на спине, разбросал руки… Я было наклонился поднять, да уж поздно: грудь вся изуродована, кровь, клочки мяса да сукна…

— Носилки… носилки, — слышно кругом, а там — команда: «Бегом марш», и снова мы помчались… Около раненых оставили четверых.

Еще пуще завыли, зашипели над нами гранаты и засвистали пули… А мы все бежали, все бежали…

Вот и цепь…

Нас рассыпали; залегли мы в кусты — и началась лихая перестрелка.

Неприятель стрелял через нас, и наши сзади стреляли, тоже через нас. Сущий ад кругом! Солнышка от дыма не видать… Ружейные выстрелы кругом — как хлопушки… та-та-та-та-та. Пули визжат да посвистывают на все голоса, — как на пчельнике! Орудия и с той и другой стороны: бо-у, бу-бу-боу-бу-бу, боу!.. Гранаты рвутся одна за другой: тах-тах, только осколки от них воют…

Еще из команды двоих убили…

А бой все сильнее разгорался, — то и дело подносили к нам патронные ящики… Ствол моей берданки совсем горячим стал.

Долго продолжалась перестрелка, и, наконец, перешли в наступление.

Сначала один горнист, где-то далеко, затрубил чуть слышно, меж гулом выстрелов: та-та-та-та, та-ти та-та, та-ти, та-та, та-ти-тата, та, та, та, а потом, все ближе и ближе, на разные голоса и другие горнисты заиграли наступление… Выстрелы сделались еще чаще… Среди нас громыхала артиллерия, и, как на ученье, в ногу, шли колонны… Когда они поравнялись с нами, раздалась команда: «Пальба батальонами»… Присоединились мы кучками к надвинувшимся войскам…

Дым как-то реже стал, ветерок с моря потянул, и перед нами открылась неприятельская твердыня, — замелькали красные фески, заблистали ружья…

«Батальон, пли!» — раздалась команда, и грянул залп… Вместе с тем грянули и наши орудия. Опять залп, опять орудия, опять залп… Неприятельские выстрелы стихли, наши горнисты заиграли атаку… Раздалась команда: «Шагом марш!» Та-да, та-да-та-да, та-да-та-та-а, та-ди-та-ди, та-ди-та-да, та-та-а, все чаще, и чаще, и чаще гремела музыка, все быстрее и быстрее шли мы, и все чаще и чаще падали в наших рядах люди.

А мы шли. Что со мной было — не знаю… Но сердце трепетало, каждая жилка дрожала, — я ничего, ровно ничего не боялся… Вот уж несколько десятков сажен до неприятельской батареи, исчезающей в дыму, сквозь который только и мелькают красные молнии огня, а нас все меньше и меньше… Вот музыка замолкла — только один уцелевший горнист, неистово покрывая выстрелы, как перед смертью, наяривал отчаянное та-да-та-да-та-да-та-да… А вот и команда: «Ура!»… Мы ждали «ура!».

— Урра! — загремели мы в ответ и бросились на молнию выстрелов, на гребне высокого вала…

Я перепрыгнул ров, не помня себя… Перед самыми глазами ослепил и оглушил меня выстрел, блеснул ятаган над головой и — фигура в красной феске… Я всадил штык в эту фигуру; сзади, вместе с ней, нас столкнули наступавшие, и мы оба полетели в ров… Урра!.. Алла!.. Стоны раненых, выстрелы ружей, хрип умирающих слышались мне, а я лежал, придавленный окровавленной фигурой в красной феске… Вдали гремело: бау-бу, бу-бау!..

* * *

В квартире уже никто не спал… Все ночлежники поднялись на своих койках и слушали солдата.

Лишь из-под груды разноцветного тряпья блестела седая борода и лысая голова старого нищего.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я