Былое и думы (Герцен А. И., 1856)

II. В Стаффорд Гаузе

В день приезда Гарибальди в Лондон я его не видал, а видел море народа, реки народа, запруженные им улицы в несколько верст, наводненные площади, везде, где был карниз, балкон, окно, выступили люди, и все это ждало в иных местах шесть часов… Гарибальди приехал в половине третьего на станцию Нейн-Эльмс и только в половине девятого подъехал к Стаффорд Гаузу, у подъезда которого ждал его дюк Сутерланд с женой.

Английская толпа груба, многочисленные сборища ее не обходятся без драк, без пьяных, без всякого рода отвратительных сцен и, главное, без организованного на огромную скалу воровства. На этот раз порядок был удивительный, народ понял, что это его праздник, что он чествует одного из своих, что он больше чем свидетель, и посмотрите в полицейском отделе газет, сколько было покраж в день въезда невесты Вольского и сколько [Я помню один процесс кражи часов и две-три драки с ирландцами. (Прим. А. И. Герцена.)] при проезде Гарибальди, а полиции было несравненно меньше. Куда же делись пик-покеты? [карманные воришки (от англ. pickpocket).]

У Вестминстерского моста, близ парламента, народ так плотно сжался, что коляска, ехавшая шагом, остановилась и процессия, тянувшаяся на версту, ушла вперед с своими знаменами, музыкой и проч. С криками ура народ облепил коляску; все, что могло продраться, жало руку, целовало края плаща Гарибальди, кричало: «Welcome!». [Добро пожаловать! (англ.)] С каким-то упоением любуясь на великого плебея, народ хотел отложить лошадей и везти на себе, но его уговорили. Дюков и лордов, окружавших его, никто не замечал — они сошли на скромное место гайдуков и официантов. Эта овация продолжалась около часа; одна народная волна передавала гостя другой, причем коляска двигалась несколько шагов и снова останавливалась.

Злоба и остервенение континентальных консерваторов совершенно понятны. Прием Гарибальди не только обиден для табели о рангах, для ливреи, но он чрезвычайно опасен как пример. Зато бешенство листов, состоящих на службе трех императоров и одного «imperial»-торизма, вышло из всех границ, начиная с границ учтивости. У них помутилось в глазах, зашумело в ушах… Англия дворцов, Англия сундуков, забыв всякое приличие, идет вместе с Англией мастерских на сретение какого-то «aventurier» — мятежника, который был бы повешен, если б ему не удалось освободить Сицилии. «Отчего, — говорит опростоволосившаяся „La France“, — отчего Лондон никогда так не встречал маршала Пелисье, которого слава так чиста?», и даже, несмотря на то, забыла она прибавить, что он выжигал сотнями арабов с детьми и женами так, как у нас выжигают тараканов.

Жаль, что Гарибальди принял гостеприимство дюка Сутерландского. Неважное значение и политическая стертость «пожарного» дюка до некоторой степени делали Стаффорд Гауз гостиницей Гарибальди… Но все же обстановка не шла, и интрига, затеянная до въезда его в Лондон, расцвела удобно на дворцовом грунте. Цель ее состояла в том, чтоб удалить Гарибальди от народа, то есть от работников, и отрезать его от тех из друзей и знакомых, которые остались верными прежнему знамени, и, разумеется, — пуще всего от Маццини. Благородство и простота Гарибальди сдули большую половину этих ширм, но другая половина осталась, — именно невозможность говорить с ним без свидетелей. Если б Гарибальди не вставал в пять часов утра и не принимал в шесть, она удалась бы совсем; по счастию, усердие интриги раньше половины девятого не шло; только в день его отъезда дамы начали вторжение в его спальню часом раньше. Раз как-то Мордини, не успев сказать ни слова с Гарибальди в продолжение часа, смеясь, заметил мне: «В мире нет человека, которого бы было легче видеть, как Гарибальди, но зато нет человека, с которым бы было труднее говорить».

Гостеприимство дюка было лишено того широкого характера, которое некогда мирило с аристократической роскошью. Он дал только комнату для Гарибальди и для молодого человека, который перевязывал его ногу; а другим, то есть сыновьям Гарибальди, Гверцони и Базилио, хотел нанять комнаты. Они, разумеется, отказались и поместились на свой счет в Bath Hotel. Чтоб оценить эту странность, надо знать, что такое Стаффорд Гауз. В нем можно поместить, не стесняя хозяев, все семьи крестьян, пущенных по миру отцом дюка, а их очень много.

Англичане — дурные актеры, и это им делает величайшую честь. В первый раз как я был у Гарибальди в Стаффорд Гаузе, придворная интрига около него бросилась мне в глаза. Разные Фигаро и фактотумы, служители и наблюдатели сновали беспрерывно. Какой-то итальянец сделался полицмейстером, церемониймейстером, экзекутором, дворецким, бутафором, суфлером. Да и как не сделаться за честь заседать с дюками и лордами, вместе с ними предпринимать меры для предупреждения и пресечения всех сближений между народом и Гарибальди, и вместе с дюкессами плести паутину, которая должна поймать итальянского вождя и которую хромой генерал рвал ежедневно, не замечая ее.

Гарибальди, например, едет к Маццини. Что делать? Как скрыть? Сейчас на сцену бутафоры, фактотумы — средство найдено. На другое утро весь Лондон читает:

«Вчера, в таком-то часу, Гарибальди посетил в Онслотеррас Джона Френса». Вы думаете, что это вымышленное имя — нет, это — имя хозяина, содержащего квартиру.

Гарибальди не думал отрекаться от Маццини, но он мог уехать из этого водоворота, не встречаясь с ним при людях и не заявив этого публично. Маццини отказался от посещений Гарибальди, пока он будет в Стаффорд Гаузе. Они могли бы легко встретиться при небольшом числе, но никто не брал инициативы. Подумав об этом, я написал к Маццини записку и спросил его, примет ли Гарибальди приглашение в такую даль, как Теддингтон; если нет, то я его не буду звать, тем дело и кончится, если же поедет, то я очень желал бы их обоих пригласить. Маццини написал мне на другой день, что Гарибальди очень рад и что если ему ничего не помешает, то они приедут в воскресенье, в час. Маццини в заключение прибавил, что Гарибальди очень бы желал видеть у меня Ледрю-Роллена.

В субботу утром я поехал к Гарибальди и, не застав его дома, остался с Саффи, Гверцони и другими его ждать. Когда он возвратился, толпа посетителей, дожидавшихся в сенях и коридоре, бросилась на него; один храбрый бритт вырвал у него палку, всунул ему в руку другую и с каким-то азартом повторял:

— Генерал, эта лучше, вы примите, вы позвольте, эта лучше.

— Да зачем же? — спросил Гарибальди, улыбаясь, — я к моей палке привык.

Но видя, что англичанин без боя палки не отдаст, пожал слегка плечами и пошел дальше.

В зале за мною шел крупный разговор. Я не обратил бы на него никакого внимания, если б не услышал громко повторенные слова:

— Capite, [Поймите (ит.).] Теддингтон в двух шагах от Гамптоп Корта. Помилуйте, да это невозможно, материально невозможно… в двух шагах от Гамптон Корта, это — шестнадцать — восемнадцать миль.

Я обернулся и, видя совершенно мне незнакомого человека, принимавшего так к сердцу расстояние от Лондона до Теддингтона, я ему сказал:

— Двенадцать или тринадцать миль. Споривший тотчас обратился ко мне:

— И тринадцать милей — страшное дело. Генерал должен быть в три часа в Лондоне… Во всяком случае Теддингтон надо отложить.

Гверцони повторял ему, что Гарибальди хочет ехать и поедет.

К итальянскому опекуну прибавился англицкий, находивший, что принять приглашение в такую даль сделает гибельный антецедент… Желая им напомнить неделикатность дебатировать этот вопрос при мне, я заметил им:

— Господа, позвольте мне покончить ваш спор, — и тут же, подойдя к Гарибальди, сказал ему: — Мне ваше посещение бесконечно дорого, и теперь больше, чем когда-нибудь, в эту черную полосу для России ваше посещение будет иметь особое значение, вы посетите не одного меня, но друзей наших, заточенных в тюрьмы, сосланных на каторгу. Зная, как вы заняты, я боялся вас звать. По одному слову общего друга, вы велели мне передать, что приедете. Это вдвое дороже для меня. Я верю, что вы хотите приехать, но я не настаиваю (je n'insiste pas), если это сопряжено с такими непреоборимыми препятствиями, как говорит этот господин, которого я не знаю, — я указал его пальцем.

— В чем же препятствия? — спросил Гарибальди. Impressario подбежал и скороговоркой представил ему все резоны, что ехать завтра в одиннадцать часов в Теддингтон и приехать к трем невозможно.

— Это очень просто, — сказал Гарибальди, — значит, надо ехать не в одиннадцать, а в десять; кажется, ясно?

Импрезарио исчез.

— В таком случае, чтоб не было ни потери времени, ни искания, ни новых затруднений, — сказал я, — позвольте мне приехать к вам в десятом часу и поедемте вместе.

— Очень рад, я вас буду ждать.

От Гарибальди я отправился к Ледрю-Роллену. В последние два года я его не видал. Не потому, чтоб между нами были какие-нибудь счеты, но потому, что между нами мало было общего. К тому же лондонская жизнь, и в особенности в его предместьях, разводит людей как-то незаметно. Он держал себя в последнее время одиноко и тихо, хотя и верил с тем же ожесточением, с которым верил 14 июня 1849 в близкую революцию во Франции. Я не верил в нее почти так же долго и тоже оставался при моем неверии.

Ледрю-Роллен, с большой вежливостию ко мне, отказался от приглашения. Он говорил, что душевно был бы рад опять встретиться с Гарибальди и, разумеется, готов бы был ехать ко мне, но что он, как представитель Французской республики, как пострадавший за Рим (13 июня 1849 года), не может Гарибальди видеть в первый раз иначе, как у себя.

— Если, — говорил он, — политические виды Гарибальди не дозволяют ему официально показать свою симпатию Французской республике в моем ли лице, в лице Луи Блана или кого-нибудь из нас — все равно, я не буду сетовать. Но отклоню свидание с ним, где бы оно ни было. Как частный человек, я желаю его видеть, но мне нет особенного дела до него; Французская республика — не куртизана, чтоб ей назначать свиданье полутайком. Забудьте на минуту, что вы меня приглашаете к себе, и скажите откровенно, согласны вы с моим рассуждением или нет?

— Я полагаю, что вы правы, и надеюсь, что вы не имеете ничего против того, чтоб я передал наш разговор Гарибальди?

— Совсем напротив.

Затем разговор переменился. Февральская революция и 1848 год вышли из могилы и снова стали передо мной в том же образе тогдашнего трибуна, с несколькими морщинами и сединами больше. Тот же слог, те же мысли, те же обороты, а главное — та же надежда.

— Дела идут превосходно. Империя не знает, что делать. Elle est débordée. [Ее захлестнуло (фр.).] Сегодня еще я имел вести: невероятный успех в общественном мнении. Да и довольно, кто мог думать, что такая нелепость продержится до 1864.

Я не противоречил, и мы расстались довольные друг другом. На другой день, приехавши в Лондон, я начал с того, что взял карету с парой сильных лошадей и отправился в Стаффорд Гауз.

Когда я взошел в комнату Гарибальди, его в ней не было. А ярый итальянец уже с отчаянием проповедовал о совершенной невозможности ехать в Теддингтон.

— Неужели вы думаете, — говорил он Гверцони, — что лошади дюка вынесут двенадцать или тринадцать миль взад и вперед? Да их просто не дадут на такую поездку.

— Их не нужно, у меня есть карета.

— Да какие же лошади повезут назад, все те же?

— Не заботьтесь, если лошади устанут, впрягут других. Гверцони с бешенством сказал мне:

— Когда это кончится, эта каторга! Всякая дрянь распоряжается, интригует.

— Да вы не обо мне ли говорите? — кричал бледный от злобы итальянец. — Я, милостивый государь, не позволю с собой обращаться, как с каким-нибудь лакеем! — и он схватил на столе карандаш, сломал его и бросил. — Да если так, я все брошу, я сейчас уйду!

— Об этом-то вас просят.

Ярый итальянец направился быстрым шагом к двери, но в дверях показался Гарибальди. Покойно посмотрел он на них, на меня и потом сказал:

— Не пора ли? Я в ваших распоряжениях, только доставьте меня, пожалуйста, в Лондон к двум с половиной или трем часам, а теперь позвольте мне принять старого друга, который только что приехал; да вы, может, его знаете, — Мордини.

— Больше, чем знаю, мы с ним приятели. Если вы не имеете ничего против, я его приглашу.

— Возьмем его с собой.

Взошел Мордини, я отошел с Саффи к окну. Вдруг фактотум, изменивший свое намерение, подбежал ко мне и храбро спросил меня:

— Позвольте, я ничего не понимаю, у вас карета, а едете — вы сосчитайте — генерал, вы, Менотти, Гверцони, Саффи и Мордини… Где вы сядете?

— Если нужно, будет еще карета, две…

— А время-то их достать…

Я посмотрел на него и, обращаясь к Мордини, сказал ему:

— Мордини, я к вам и к Саффи с просьбой: возьмите энзам [пролетку [то есть извозчика] (от англ. hansom).] и поезжайте сейчас на Ватерлооскую станцию, вы застанете train, а то вот этот господин заботится, что нам негде сесть и нет времени послать за другой каретой. Если б я вчера знал, что будут такие затруднения, я пригласил бы Гарибальди ехать по железной дороге, теперь это потому нельзя, что я не отвечаю, найдем ли мы карету или коляску у теддингтонской станции. А пешком идти до моего дома я не хочу его заставить.

— Очень рады, мы едем сейчас, — отвечали Саффи и Мордини.

— Поедемте и мы, — сказал Гарибальди, вставая.

Мы вышли; толпа уже густо покрывала место перед Стаффорд Гаузом. Громкое продолжительное ура встретило и проводило нашу карету.

Менотти не мог ехать с нами, он с братом отправлялся в Виндзор. Говорят, что королева, которой хотелось видеть Гарибальди, но которая одна во всей Великобритании не имела на то права, желала нечаянно встретиться с его сыновьями. В этом дележе львиная часть досталась не королеве…

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я