Зоре, героине романа, за сорок, она впервые едет в Горный Алтай. Путешествие мечты превращается в пытку: проводник Савелий, в образ которого она без всяких оснований влюбилась по интернету, не знает о ее чувстве. Разбившаяся влюбленность влечет за собой две сюжетные линии: в пути Зоря вспоминает истории своего рода, происходившие с 1900-х по 1940-е годы, осмысливая любовь своих бабушки и дедушки, вплетая их судьбы в круговорот исторических событий в России; параллельно возникает вариант возможного развития событий жизни Зори, если бы она жила не с родителями в Уфе, а с бабушкой и дедушкой в Калининграде. История женщины рассказана поэтическим певучим языком и вплетает в себя многоплановые образы, раскрывающие яркие чувства, призраки прошлых воплощений, болезненные странички памяти, силу искусства, облеченные в трогательные символы и детали. Полотно самой жизни разворачивается в повествовании изнанкой наружу и ведет к непредсказуемым открытиям.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Озёра глаз Твоих предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Светлой памяти близких
***
Там духи крыльями нас обнимали…
Часть 1. Быль
Алтайская невеста
Белое утро занималось, когда я проснулась счастливая. Сладко потянулась на верхней боковушке и ещё уютнее завернулась в одеяло, бросив два взгляда: один — в сторону двух спящих мужчин в купе напротив, и второй, долгий — в окно. Лес купался в солнечных лучах, и там, на воле, пели ранние птицы. Туман проник сквозь оконные щели и оторопело замер в вагоне. В него можно было закутаться. Сказка леса жила рядом со мной, протягивая ветви и неслышно вороша мои волосы. Я забывалась, окунаясь в короткий сон, и хотелось проснуться и ощутить присутствие рассветного леса. Лес пел, и пело моё сердце. В огромном пустом вагоне оно билось так громко, что гул от его ударов перебивал стук колёс набиравшего скорость поезда. И мои соседи, будь они более чуткими, наверняка бы проснулись от сердечного грохота и напоили меня пустырником. Но они спали крепко, и от этого я была ещё счастливее. Никто не мог помешать моему молчаливому диалогу с Сибирью. Когда я проснулась в следующий раз, за окном маячили городские пейзажи, а вагон был полон незнакомыми людьми. Они плотно забили полки и говорили о чём-то своём сибирском, и все они были не такие, как я. Я была одна среди многих. И утреннее счастье вдруг покинуло меня, а вместо него пришло острое предчувствие начавшегося испытания. Я вплывала в неизвестность с этим чувством ноющей несостоятельности одиночки среди чужих.
Неудачно поздний подъем, долгая очередь, чтоб помыться, неприветливый завтрак. Неуютное чувство, что тебя не ждут. То есть ждут, но не так, как мечталось, не так, как хотелось… Впереди загадочный Барнаул.
В те часы мне особенно нужны были тепло и близкий прием. От одного только тебя, чьего голоса я не знала ещё, но знала, как дышишь и о чём думаешь. Чертовски ноет сердце, оно устало от перегрузок. Хочется на воздух и скорее к тебе. Ты ещё ничего не знаешь обо мне, зато как много знаю я: твои фотографии на стене, твои передвижения, твоя харизматичная улыбка. Я привыкла думать о тебе как о близком.
За окном пробегают мост и река, полноводная, огромная, заряжающая на сильные чувства. Я лечу к тебе. Я еду, я здесь, я близко. И звонок, вопреки ожиданиям быстрый. И голос, в первый раз я слышу твой голос — глуховатый и уверенный. Ты говоришь, что едешь, что чуть опоздаешь. Но успеешь наверняка, успеешь меня встретить. Такие простые округлые слова, как будто я не в Сибири, а где-то в своём городе. Я так устала ехать, я мечтаю о д`уше, о Барнауле. И о том, чтобы увидеть тебя.
— Что за река это у вас?
— Это-то? Это Обь. Нравится?
Я оказалась в первом купе и спокойно беседую с соседом, а рюкзак мой до сих пор на третьей полке в конце вагона. Я ближе и ближе к выходу, я не могу ждать. Моё сердце уже стоит на вокзале, без рюкзака и пакетов, моё сердце отбивает дрожь этой фразы:
— Здравствуйте, Савелий. Как я рада вас видеть!
Фраза колотится внутри и не умещается в плацкарте с этим кипятком, стаканами, лапшой, тапочками и окриками проводницы. Фраза уже на перроне. А я навожу последний марафет в туалете, поправляю лямки апельсиновой майки, подкрашиваю губы и глаза. Глаза чуть припухли от недосыпа, тушь осыпалась, но это неважно. Я столько посылаю в них сейчас любви и предчувствий, я так трясусь, что со мной трясётся и нижнее веко левого глаза. А зрачки делаются огромными, чёрными, и в них гуляет солнечный блик и из чёрных делает их прозрачными. Остановись, говорю я себе. Справься с собой, ты же сможешь. Не дай ему узнать всё в самом начале. Ты приехала сюда найти свою любовь и оставить здесь сердце. Зачем бы ты ещё тащилась тысячи километров с двумя пересадками. Или отдай ему сердце сразу. Пусть возьмёт его, может, оно ему пригодится. Всё это у меня под кожей. Я дико трясусь. И лучше б я курила и пила, тогда волнение сразу бы ушло в сигарету и винцо, и я была бы неуязвима. А пока я — чёртов комок оголённых проводов, и каждый не просто искрит, а жжёт вот этим: «Я так рада нашей встрече».
Перрон и я. И он. Высокий, светлый и такой, как надо.
— Савелий.
— Зоря.
Забирает объёмный рюкзак. Второй рюкзак на мне. Дождь. Я очень хочу остановиться и прямо сейчас рассказать ему всю свою жизнь. Но говорю:
— Дождь у вас… Как же наш поход под дождём? — и очень хочу передышки, чтобы порасспросить этого большого человека о его жизни. И просто прийти в себя.
Но мы мчим. И приезжаем в небольшой горно-алтайский городок и таскаем мои вещи в уютную квартирку с котами и девушкой Тамарой. Тамара — это его девушка. Она — энтомолог, и вся её квартира — сплошная выставка двукрылых, четырехкрылых, с хоботками и усиками, особенно же хороши её коллекции бабочек. «Набоковщина, — думаю я. — Но как же я не люблю засушенных насекомых…». Я не сплю в этой квартире. Я плачу. А за окном, не останавливаясь, идёт дождь. «За что мне всё это? — шепчу я огромному махаону алтайскому, расположившемуся под стеклом прямо у меня над головой. — Ладно, можешь не отвечать, а ты красивый, ну и ладно, что алтайский. Я и у нас под Уфой таких видела».
Уфа… Вспомнить страшно. Я знаю, что не должна была жить в этом городе. Все мои несчастья от него. Меня не родили в Калининграде. Я лежу в своём микро заточении в маленькой комнате маленького алтайского города, на очень удобной кровати, с разбитым сердцем, в тени огромной светло-желтой бабочки и погружаюсь в короткий сон, а потом выныриваю из него. «Эй, махаоша, — опять обращаюсь к бабочку, уверена почему-то, что это «он». — Не гляди так на меня, я странная, чужая тебе, но ты мне, правда, напоминаешь сейчас всех бабочек моей жизни».
И вся моя жизнь предстаёт так, как одна только моя душа может её видеть.
Не рожайте меня в Уфе
— Роберт, как хорошо, у нас будет своя квартира. Правда, жаль, что уедем от Гойфельдов. Они такие хорошие. И Роза мне так помогает с Димкой и вообще, не знаю, как я буду без них.
Мама светится от счастья.
Родителям должны дать квартиру — собственную, в новом доме, а их активно строили в Калининграде, город рос на глазах. Моя душа прицеливалась к этому уюту, к новизне и радости, она летала рядышком со своим ангелом и присматривала будущее жильё. Моя душа дружила с душой мамы и хотела бы с ней породниться.
— Лара, всё будет не совсем так. Мы переезжаем в Уфу. Мама серьёзно болеет, отец тоже. Присматривать за ними некому. Нужно ехать.
Не слушаю отца, не хочу его слушать. Я живу сердцем мамы, а оно здесь, в светлом Калининграде, рядом с родителями, подругами, морем, дождливыми сырыми улицами.
— Как — переезжаем? А как же квартира, мы же так хотели, там же у Димы своя комната будет… Почему? А как же мои родители? Они тоже немолодые. Как мама с Ликой, как папа, у него больное сердце, он после фронта?
— Лара, я всё понимаю. Но я не могу по-другому. Мама очень просит.
Салиха, татарская женщина со злым характером, такой её сделала жизнь. Всех пилит и очень вкусно готовит. Не хочу к ней и кричу: «Родите меня здесь, пожалуйста! Не рожайте меня в Уфе».
Мама вздыхает ещё тяжелее. А я заглядываю в окна будущей жизни и вижу белых птиц над Белой рекой, у которой лишь однажды постоит мой фронтовик дедушка с больным сердцем и вскоре отправится в духовное царство, где встречают воинов, которые бились за Отечество. Где принимают их ласково, и сажают на лучшие места, и дают награду за ратные подвиги — за то, что сражались и жертвовали своей жизнью и бились до последнего.
И стоим мы с дедушкой Мишей над Белой рекою, а страницы осени рассыпаются как прелые листья. Страница — день. Страница — порождённые счастьем жизни слова о тебе…
Белые птицы не знают осени. Они всегда над рекой. Огромные, парят и добрыми глазами обозревают берега. Изредка улетают к домам, где живут люди: заглядывают к ним в окна, ждут, приникают к стеклу, распластывают крылья; улыбаются черными бусинами глаз, когда хорошо, прикрывают большие игрушечные веки, когда плохо, и лица их становятся похожи на древние изображения спокойных пророков. Спасают, когда видят боль, и снова летят на реку, там дом. Белые птицы не спят. У каждой есть своё имя, у каждой своё прошлое. И не было времени, когда их не было. И никто не видит их, кроме крикливых уток да нас с дедушкой. Я так рада, что дедушка тоже видит их. И я рассказываю ему, как каждый день специально выхожу в школу на полчаса раньше. «Зоря-Зоря, куда ты опять?» — беспокоится мама. «Мама, я к белым птицам». «Зоря, все белые голуби улетели к себе в голубятню», — отвечает мама. «Это не голуби, и они никогда не улетают, мама, они всегда на реке. А когда я болею, они прилетают к окну». «Ох, Зоря, все б тебе сказочки плести…», — вздыхает мама и даёт мне мешок с семечками.
Белые птицы не едят семечек, но всегда с любопытством смотрят, как я рассыпаю их на камнях набережной. Белые птицы любят меня и потом провожают в школу. А я их рисую. Огромных неспящих белых птиц, что парят над рекой и называются моими друзьями. Я показываю дедушке свои рисунки, а он хвалит меня и говорит, что очень похоже. И кормит со мною вместе белых птиц. Они не едят, но подлетают к нам и машут крыльями как-то по-особенному — приветствуют дедушку. Они дедушку тоже любят, как и меня.
Мы идём с дедушкой дальше и поднимаемся по крутой лестнице в парке, садимся на скамейку, а потом бредём до «Детского мира», и там он покупает мне игрушечный домик, потому что я хочу домик, где бы все жили вместе: и мышка-норушка, и лягушка-квакушка, и лисичка-сестричка, и красна девица, и добрый молодец. И дедушка с бабушкой. И ещё я очень хочу, чтобы дедушка не уезжал, ведь я как будто знаю, что никогда его больше не увижу. А пока я иду с ним рядом и счастлива, и новые сандалики, что он привез, стерли мне ноги, но это ничего. Я терплю, лишь бы идти с ним за руку и блаженно улыбаться. Когда я ещё с ним вот так погуляю. И потом я вижу это во сне, когда лежу с температурой и не могу спрятаться от духов, что приходят ко мне в жару, а я не справляюсь. Но в тот самый момент, когда злые кащеи готовы поглотить меня, добрый дедушкин взгляд вытаскивает из забытья, и я здесь, я дышу. А крылья белых огромных птиц несут меня к свету и исцеляют.
***
— Так что у вас там, в Уфе? Тоже горы, говорите? — у Савелия отличное чувство юмора. Он жмёт на педали так уверенно, я сижу на переднем сиденье, и перед глазами проплывают космические пейзажи. Трудно не ударить в грязь лицом.
— У нас… Да, у нас очень красиво. Гора Иремель, 1600 метров, одна из самых древних на планете, древний Аркаим, между прочим, центр мира…
У меня нет сил и энтузиазма, слишком невероятно всё вокруг. И я смиряюсь.
— Но такой красоты у нас точно нет.
— То-то! — подмигивает Савелий. Хороший он человек, светится добротою. И девушка у него хорошая, таких я вообще никогда не видела. Ангел. Всё время рассказывает про насекомых, носится за ними с сачком, правда, больше никого не оставляет в коллекцию, выпускает на волю, насмотревшись.
— Надоело, — говорит Тамара, встречая очередную гусеницу, — всех ловить и засушивать. Вдруг поняла, что хочу запоминать эту красоту и зарисовывать.
— Это правильно, — Савелий кивает, — чего карму насекомоубийцы на себя брать.
— Ну, ты скажешь, — смущается Тамара. — Уж никогда я такой не была…
— Молчу, молчу.
Савелий всё время говорит про ненасилие, ну я-то согласна.
— Так ты рисовать умеешь? — спрашиваю Тамару.
— Только учусь! Очень хочется рисовать по-настоящему, буду пытаться.
Хрупкая девушка с тёмным заостренным каре потащила с собой в поход этюдник.
— Молодец ты, только начала рисовать, и сразу маслом.
— Она такая у меня, — вступает Савелий и оглядывается на Тамару ласково. — Всё всерьёз всегда.
Моё сердце проваливается в небытие, я собираю грёзы чужой любви в свой почётный вещмешок неудачницы. Но меня спасают горы. Горы врезаются в мозг, они не выглядят живыми. Они как декорации в театре, и всё, что вокруг меня, декорации. Не верю в ручей, не верю, что въезжаем в село, где родился Савелий, не верю в православную церковь, в которой службу ведёт священник, приехавший из Воронежа. Горы как бархатные выпуклые сновиденья, я всё жду, когда они закончатся. А они не кончаются.
Мы ночуем в горном приюте. Как здесь спать? Огромная неуютная комната, восемь кроватей, как в больничной палате. Холод. Я одна. Как изолированная дождём от внешнего мира иностранка, не говорящая на русском. Будто чужая во всём мире. Очень хочется домой, в Уфу. Как я всё-таки туда попала…
Я не сплю в этой страшной комнате, вся жизнь моя топчется сейчас у меня перед глазами. Дед-дед и бабушка с ним.
Два деда
Оранжевый рассвет и сиреневый троллейбус. Мы идём с другим моим дедом, Якубом, в школу. Другой дед улыбается и опирается на палку.
— Ничего, — говорит, — твой второй картатай умер, а мама и папа уехали его хоронить. Поэтому вы сейчас у нас.
И я иду рядом с худым и чуть прихрамывающим дедом Якубом, а глаза у него добрые-добрые, голубые, у дедушки Миши тоже голубые глаза. И я не понимаю, что он умер.
— Как это — умер? — спрашиваю я.
— Ну просто ушёл так далеко, что больше ты его никогда не увидишь, — говорит дед.
— Никогда?
— Никогда.
И тут слёзы застилают мои глаза, и сиреневый троллейбус горбится среди снежных гор, они так похожи, все с горбами — и троллейбусы, и снег. Дедушка наклоняется ко мне и утирает слёзы огромным платком.
— Не плащь, эй, бола каим… Бола каим… Не плащь.
Так повторяет он, и мы идём с ним по скверу, идём, идём, а снег падает нам на шапки, и куранты уже бьют на площади, и я думаю, что опаздываю и поэтому еще больше не могу остановиться и рыдаю, как будто меня кто-то завёл в этом режиме. Дедушка Якуб доводит меня до школы и оставляет постоять на крыльце, а сам заходит внутрь. И скоро выходит ко мне и говорит:
— Пойдём, бола каим, домой. Бабушка там пярямящ испекла. И Диму разбудим заодно, посмотрим, как он.
И я перестаю плакать. Мне не надо в школу, мне не надо будет говорить всем, что мой дедушка из Калининграда, которого я так люблю, никогда больше к нам не приедет. И я, даже если поеду в Калининград, никогда его больше не увижу. Потому что он ушёл.
Бабушка Салиха встречает нас на пороге и зовёт пить чай и причитает:
— Ай, Ларощка, ой, Зорещка, ай не плащь, дощенька, ай не плащь, — она путает меня с мамой. Но это ничего, мне не обидно. Я люблю маму.
И бабушка сажает меня за стол и поит чаем, а дед идёт будить сонного Диму, хотя рано ему ещё вставать, но дед хочет, чтобы Дима проснулся и разделил со мной моё горе. Моё первое огромное горе.
Бабушка
Лена. Полёт
«Дорогая моя Лариса! Здравствуй! Здравствуйте, любимые Роберт и Димочка! Надеюсь, все вы живы и здоровы, да и мы здесь в порядке. Мы с дедом по-стариковски, а Зоря очень весёлая и задорная. Она радует нас своими играми и постоянно втягивает деда и Лику в новые затеи. Вчера они очень весело играли с Тобиком, так что даже Лика смеялась и бегала с ними по всему дому.
Лара, ты не представляешь, какая Зоря озорная и весёлая растёт. Она очень выросла с тех пор, как ты её не видела. Сейчас ей совсем малы стали те сандалики, которые ты прислала полгода назад, и мне нужно подыскать ей новые. Пойдем на днях с ней в магазин, но я уж знаю, что обувь подобрать для неё непросто. Когда что-то не по ней, она обычно останавливается, смотрит строго и говорит: «Бабуля, трёт». И я уж понимаю, что нужно подыскивать ей что-то очень мягкое — наверное она такая же, как Роберт, тонкокожая и тонкокостная. Про тебя-то я помню, что тебе никакая обувь не натирала, ты носила всё и сразу. А эта нет.
Дед Зореньку обожает, приходит с работы и сразу с ней играть, только немного перекусит. Или с ней же ужинает, очень любят они вместе сидеть за борщом, дед борщ нахваливает, Зоря правда кушает плохо, половину оставляет, но вместе с дедом старается. Ты же знаешь, борщ я вкусный готовлю.
Ларочка, ты извини, что не смогла отправить тебе подарки на твой день рождения, совсем забегалась. Отчет был у нас на работе, и Зорю надо было смотреть, она немного приболела, чуть покашливала, но температуры не было. Я собрала вам всем гостинцы, а тебе купила красивые перчатки и кофточку. Надеюсь, тебе понравится. И подойдет по цвету. Всё к глазам твоим подбирала.
А у Зори глаза, как у тебя, поэтому и просто мне было.
Дорогая моя доченька, я очень скучаю за вами всеми, особенно скучаю за Димочкой. Как он учится, напиши мне, пожалуйста. Наверное, он у нас толковый и способный, получает только пятёрки.
Ларочка, дорогая, пиши поскорее, я буду очень ждать. И постараюсь позвонить вам на следующей неделе. Как же хорошо, что вашим старикам поставили телефон.
Приветы от меня и старикам, Салихе и Якубу, надеюсь, они здоровы, и всё у них в порядке. Как там их сад? Расскажи мне. Когда Зоренька вернётся, может, и вы сможете туда ездить.
Ну вот и заканчиваю своё письмо, дорогая моя Лара. Пиши скорее.
Твоя мама».
Елена взглянула на письмо, перечитала всё, поняла, что ничего не добавить, не убавить, свернула вдвое и привычно достала из тумбочки конверт. Тот самый, что неделю назад купила на почте и сразу наклеила марки. Она старалась писать дочери каждую неделю. Такой ритуал — каждую неделю по письму.
Елена была ритуальным человеком. Ей очень нравилось соблюдать маленькие обычаи своей жизни, создавать, как казалось ей, большие традиции, которые важными будут не только для неё, но и для всей её семьи. Семью свою она видела большой. Со всеми двоюродными, троюродными, да с дочерью, её детьми и семьей её мужа семья разрасталась до солидных масштабов. Елене очень хотелось иногда посадить всех вместе за один стол и посмотреть на них. Такие разные и такие похожие. И она всех очень любит. Кто-то, братья мужа, например, раздражают её и досаждают пьянством и вечными проблемами; кто-то печалит, что не замужем, как Дуня, но любит-то она всех и старается не замечать их недостатков.
Но больше всех Елена любит сейчас вот эту девочку, которая крепко спит в соседней комнате на неудобной пружинной кровати и посапывает длинненьким носиком. Вся в мать. Такой же нос получился, в кого ж это, длинный. Ни у кого такого нет: у деда нос изящный, чуть курносый, у неё, у Елены, небольшой аристократичный, немного с горбинкой. А тут — как у дочери, какой-то нескладный. Но Зорю это не портит. Уж очень у неё красивые глазки. И цвета-то непонятного, вроде зеленоватые, ну до чего ж задорные, как искорки, и очень внимательные. Иногда Зоря сидит и смотрит на неё подолгу, не смеётся, а разглядывает так, что становится не по себе. Елена просит её, чтобы перестала смотреть. А ведь всего два с половиной годика, уже такая внимательная.
Елена очнулась от всех этих мыслей и надписала адрес на конверте, скорой рукой, круглым почерком, облизала кромки и запечатала. Всё, завтра полетит голубочек к любимой доченьке.
В детстве Елена чуть не умерла. У неё случилась малярия. Мелкие осколки воспоминаний соединяются в почти реальную картину: в температурном бреду она летала, парила над облаками и залетала выше и выше, над крышами домов, заглядывала во все окна, видела, что поделывают глуповатые соседские девчонки; летела за приблудившимся недавно песиком Барбоской: он такой смешной, с торчащими в разные стороны ушами, наивный и всегда голодный, вот он бежит за голубкой, и она за ним. А хочется-то дальше, ещё дальше — за лес, за реку, в город, огромный, непредсказуемый Краснодар. Там, говорят, есть книжные лавки и лётное училище…
Лена в бреду пересказывала сюжеты любимых книжек: Пушкина, Жюль Верна, Дюма. Мать, недавно исцелившаяся сама, пережившая болезнь не так тяжело, но все еще измученная, постанывала на неудобной лежанке: «Как бы Леночка не померла…». А отчим сидел над своей любимицей неотступно, ухаживал героически за обеими. Он год назад единственный из всех прошёл курс хинизации и не заболел. Иногда Леночка открывала глаза и ощупывала тело. Удивительно: оно было, целое и невредимое, и у нее не было крыльев. Как же она летала?
— Папа, а я сейчас за Барбоской летела, он далеко убежал, переживала за него, хотела вернуть, а он меня не послушался. Папа, посмотри, а может он уже вернулся!
— Леночка, да что тебе Барбоска, вон как ты болеешь, моя ягодка…
— Папа, ну посмотри, пожалуйста.
— Хорошо, дочка.
Отец шел во двор, звал Барбоску, а тот не отзывался, и правда, не сыскать его было.
— Леночка, нет Барбоски, убежал куда-то.
— Ну, я ж говорю, папочка, он уже почти у реки был, я его звала, а он не слушался.
— Летаешь ты у меня, доченька. Попей водички, и лекарство нужно выпить.
Лаврентий давал дочери лекарство, поил водой и с надеждой ждал, что она задержится немного в этом состоянии: с открытыми спокойными серыми глазами, с прозрачной полуулыбкой, с ручками, тянущимися из-под одеяла в поисках ножек. Но Лена быстро возвращалась в мир полёта, сознание её отключалось, лихорадка не проходила. Она не хотела возвращаться, хотя очень любила своих родных, и маму, и папу. Но полет был важнее. Там она жила полной жизнью, была своей — для неба. Она очень любила небо.
Врач, приходивший осмотреть Лену, говорил, что вряд ли она выкарабкается. Нет признаков. Но всё-таки, мало ли что… И не такие выживали. «Вот жена же выздоровела», — обращался он к Лаврентию, показывая на худющую Аграфену, от которой остались только чёрные огромные глаза, как будто лошадиные, с таким же добрым, покорным и глубоким выражением. Глаза и волосы, а они у Груня были густые, тёмно-коричневые и вились, как у африканки, за эти волосы и глаза Лаврентий в своё время и женился на Аграфене. Она ходила беременная Леночкой почти на девятом месяце, а отца у Леночки не было. Аграфена одна бродила по селу, только родители помогали да сестры. Лаврентий же так эту косу полюбил и глаза, что подумал: «Была-не была, такую больше не встречу. А ребенка еще родим вместе». Женился и ни разу не пожалел, потому что лучше Аграфены своей никого и не видел.
После болезни взгляд жены был совсем печальный, но это только с недельку, а потом Груня поднялась и за дело взялась. Пол вымыла в доме, курам корм задала: Лаврентий всё это не успевал, у него ж работа — в управлении, дела всё время, да в поле.
Леночка лежала: жар шёл от нее, как от печки, а сознание было далеко. Однажды сердечко её остановилось. Лаврентий сидел над дочкой, немного засмотрелся в окно на Аграфену, и вдруг услышал звук — будто всхлип. Обернулся, а Леночка завалилась головкой на подушку, приоткрыла ротик и перестала дышать.
— Груня, беги сюда, Леночке плохо!
Лаврентий снял простыню с тельца исхудавшей дочери, стал массировать грудную область, подбежала Аграфена, стала делать ей искусственное дыхание. Припала к губам доченьки, задышала. Минуты текли как часы, руки были теплыми, слушали сердечко Леночки, а оно как будто совсем биться перестало.
— Лавр, беги за доктором! — кричала Аграфена.
Лаврентий выбежал из дома и понесся в местный больничный пункт. По дороге он вдруг закричал, сам того не понимая:
— Доктор, доктор, спасите нашу Леночку!
Аграфена оторвала губы от рта дочери, стала разминать область лёгких и сердца и вдруг услышала:
— Ма-ма…
Леночка открыла глаза.
— Мама, я Бога видела.
— Доченька, радость моя, Леночка. Дыши, дыши….
— Мама, он сказал: «Возвращайся».
— Леночка, ты не думай сейчас об этом. Молчи!
В дом ворвались доктор Никифоров и Лаврентий.
— Дышит… — прошептал Лаврентий. — Доченька моя…
— Камфору нужно, — отчеканил Никифоров. — Дай Бог, на поправку пойдет после этого.
На памяти Никифорова это был не первый случай, когда у больных малярией останавливалось дыхание на две-три минуты, а потом они приходили в себя и резко шли на поправку. Кажется, это был тот же случай. Но он пока не был уверен.
После этого Лена больше не теряла сознание, она стала поправляться: исправно пила лекарства, щёчки розовели, глаза наполнялись радостью. И именно тогда у Лены появилась мечта: она решила стать летчицей.
Не сплю
Я так и не сплю, мы всё едем и едем. И стоим на реках, в мою память вплетаются их обжигающие воды, и ливни, и отсыревшая палатка, и одежда моей подруги Тамары, что греет меня. Ведь сама я привезла с собой из жаркой Уфы только лёгкую куртку и трико. Тамара отдаёт мне свои одежки: кожаный пуховик и штаны потеплее, и свитер, и мы спим в мокрой палатке, стуча зубами, а Савелий ночует в машине и разжигает костёр по утру, и добывает дрова, и фотографирует нас, намокших воробьёв, и меня, грустную и некрасивую. Алтай проникает в меня со смолистым чаем, со сладкой ягодой, с каменистыми берегами реки Башкаус, с живописной горой. Эта гора родней мне здесь, чем кто-то, потому что двигаюсь по ней, и мне тепло; рву травы с её тёплой поверхности, и мне песни на ум приходят; и хочется оторваться от земли, когда попадаю на её вершину и сижу в красивой медитации — позирую для фото, но на самом деле, как же мне внезапно хорошо! Будто сто тысяч лет я мечтала попасть вот на эту гору, небольшую и ласковую, чтобы сидеть в травах с уставшими коленями и греться на солнышке, и любоваться снежными вершинами, что вдали привалились друг к другу.
Но не сидится нам на одном месте и срываемся дальше, бежим от дождей в тепло и приезжаем на реку, что снилась мне задолго до того, как я попала к ней в гости. Эта река родилась наверное, когда конь богатырши Алтын Санаа («золотая душа», пер. с алтайского), похожий на радугу, пронёсся по землям Алтая, и под копытами его разверзлась твердь, и из недр потекли потоки чистых вод и наполнили долины Алтая долгожданной влагой. Чулышман — название той реки, «речища» значит по-алтайски, и название не обманывает. Речища, что берёт начало из горных родников.
Я не сплю, а если засыпаю, то снятся мне поверья этой земли, снится богатырша Алтын Санаа, да будто я была этой богатыршей когда-то. Не в сказке я будто здесь, наяву избороздила горы да леса, да воевала за землю эту прекрасную с Тёмным князем.
А когда просыпаюсь от снов этих-сказаний, бабушка моя передо мной встаёт и рассказывает терпеливо предания нашей семьи, чтобы запомнила я их, чтобы записала.
Лаврентий
Лена жгуче не хотела умирать. Она любила свою семью, маму, папу, сестру, она очень не хотела, чтобы её тело стало таким же безответным, как стало тело папы Лаврентия. Папа отравился. Он очень любил фрукты и мешками скупал их на базаре, ведь семью нужно было кормить. Фрукты сыпались с деревьев в этих местах сами, и грех было не собрать. Папа не думал о дизентерии и часто не мыл фрукты. Мама, конечно, его ругала. Как-то папа принес груши, огромные, с ладонь почти, до того красивые, что хотелось их сразу начать есть. Лена так и собиралась сделать, но мать строго зыркнула на нее:
— Ну-ка убери руки! Сначала мыть.
— Ну, папка же не моет, — Лена наблюдала за отцом, который с наслаждением откусывал огромную грушу, из неё лился сок прямо по рукам и подбородку, а он улыбался широченной улыбкой. Аграфена взглянула на мужа и с укоризной произнесла:
— Отец, ну что ж ты, какой пример подаёшь…
Отец улыбнулся ещё шире:
— Груня, ну голодный я, сутки не ел, а тут такое…
Груня напряжённо махнула рукой и пошла мыть оставшиеся груши. У Лаврентия осталась ещё одна, он уминал её и счастливо улыбался. Лена ждала, пока придёт мама и принесёт мытые груши, она решила правила не нарушать. Сказано, значит сказано. Груши были невозможно ароматные, сочные, она ела их с удовольствием и смотрела на отца. Они должны были отправиться с ним в поле на картошку. И Лена ждала. Одежда на ней была рабочая, она готова была к окучиванию. Отец зашел в дом переодеться, а потом выскочил оттуда как ошпаренный и побежал в отхожее место. И долго не выходил оттуда, а потом зашёл снова в дом и лёг. Сильный жар, лихорадка, рвота, бред. Аграфена пыталась поить его водой, но всё выходило обратно. Врач был на выезде, помощь оказать было некому. Лаврентия трясло так, что даже пол дрожал под кроватью. Было страшно, Лена очень хотела что-то сделать для отца, но мама выгнала её из дома и сказала забрать с собой Лику. Девочки перебрались сначала в огород, потом в баню. Лаврентий промучился всю ночь, а к утру его не стало. Аграфена вышла на двор, когда петухи уже пропели, в бане она нашла девочек, дружно спящих на палатях.
— Лена, — прохрипела Груня. — Лена, вставай, папа умер.
— Как умер, мама? Мы же в поле с ним собирались… Подожди, мама, он заснул наверное. Сейчас я разбужу его, — Лена вырвалась из маминых объятий и рванула в дом.
На кровати лежал папа, недвижный, совершенно недвижный. Лена села рядом с ним, трогала руки и повторяла:
— Пап, вставай, в поле ж хотели… Пап, вставай.
Доктор приехал только днём. Папа лежал бездыханно, Лена плакала, Груня таскала воду, грела, потом обмывала тело, потом бегала в сельсовет, чтобы договориться о похоронах. Доктор только грустно качал головой:
— Как же поздно, как всё это поздно…
Он наклонился над папой, послушал сердце, потрогал руки, ноги, живот, ещё грустнее спросил:
— Что случилось?
Груня рассказала всё, как было.
— Груши? Ну молодец Лавр… Дизентерия. Однозначно. Вылечить могли бы… Но в больницу нужно было везти сразу в Краснодар. Не успели бы. Эх, как жалко… Груня, водички бы мне.
Аргафена принесла воды, а Лена успокаивала маленькую Лику. Та хоть и была не от мира сего, видела, что папа не ходит, и сильно плакала целый день.
— Малую успокой, — сказал доктор. — Обмыла уже?
— Да, сейчас чистое надену.
— Молодец.
— Попа бы сейчас, — сказала Грунина соседка.
— Какой тебе поп… — Никифоров повёл плечами. — В былые времена да, молитвою встречали, молитвою провожали. А сейчас только члены сельсовета. Они теперь боги. Ты, Груша, зайди ко мне в пункт, мы тебе отольем хлор, здесь обработать всё нужно. И за детьми смотри, дизентерия — заразная штука. Не дай Бог…
Лаврентия похоронили быстро. Груня лежала на свежей могиле несколько часов, пока соседка насильно не увела её домой. Дома сидели две ее родные души, два ангела-хранителя. Светлая чуть пухлая красивая Лена, достигшая возраста нежного подростка, и блаженная Лика, дочка Лаврентия, родившаяся с травмой. Добрая девочка, которая всех очень любила, но не могла ничего ни сказать, ни сделать. Бог лишил её таких возможностей. Аграфена не верила в Бога. Она приняла полностью вместе с мужем установки новой власти. Но соседка её, черноглазая Полина, сбегала к священнику, оставшемуся в деревне, о котором тихонько передавали люди верующие слова друг другу. Тайно проводил он службы, читал Евангелие за усопших и встречал родившихся. Полина попросила его пропеть службу за Лавра, хороший он был сосед, помогал всегда Полине, да и Груню она очень любила и дочек ее. Своих-то детей Полине Бог не дал, так же как и мужа. Отпел отец Тихон Лаврентия. Призвал его Господь к себе. И свеча о нём горела у Полины в хате.
О том, что Лаврентий — не родной отец, Лена узнала от соседей. Нет, не от Полины, та добрая была и особенно любила Лену, звала к себе на чай с бубликами и показывала разные книги. Книгочейка была. У неё впервые Лена увидела толстую книгу в золочёном переплете, она никогда не стояла в доме Полины открыто, но для Леночки та её доставала из погреба. Давала подержать, полистать, буквы там были старинные ещё, еры, твёрдые знаки, шрифты такие замысловатые, и текст в четыре колонки. А на обложке написано было крупно «БИБЛИЯ». Лене очень нравилась эта книга, она всё пытала Полину, что за книга да откуда, да почему Полина её открыто не держит. Полина рассказывала и велела Леночке рот на замке держать, а то, говорила, не спастись, мол, мне, и тебя со мной упекут. Лена это наставление не нарушала, а к Полине часто приходила и ещё другие книги любила смотреть, Дюма там был, Толстой, Пушкин, Достоевский. Вот этих русских она любила, брала читать, да и по программе нужно было в школе, а Дюма покорил сердце Леночки. Она представляла себя и смелым Д` Артаньяном, и графом Монте-Кристо, и Миледи, и Констанцией, поиграть ей в них было не с кем, никто из деревенских детей такие книги не читал. Да и не дружила она особенно ни с кем, всем как будто была чужой.
Про Лаврентия рассказали ей соседи слева. Жила там раскосая пара, тётка Дуся и её муженек дядя Митяй, бестолковые люди, пили оба, хозяйство у них было плохонькое, работать не любили, любили кости перемыть всем сельчанам, а когда без денег оставались, приходили к Груне просить взаймы. Груня жалела их. Говорила, что вместе приехали когда-то из Графской, и они помогли им с Лаврентием дом построить. Должной себя считала и давала им деньги, которые зарабатывала очень трудно. После смерти Лаврентия ей пришлось устроиться на работу прачкой, да еще готовила в местной столовой, и надо было за огородом смотреть, да девочек кормить. Детей почти не видела, зато всегда из столовой могла что-то принести им, или там, в столовой, покормить. Деньги эти Дуся с Митяем пропивали быстро, да повадились они захаживать к Леночке, когда Аграфены не было, и беседовать с ней, вроде как родниться. Рассказывали ей о прежней жизни в Графской, и как-то Дуся оговорилась:
— Да, мамка-то твоя, когда Лаврентий её замуж взял, уж на восьмом месяце была тобой беременная. Свезло ей сильно, Лаврюха взял её пузатую.
— Как пузатую? — с удивлением спросила Лена. Из романов она уже знала, как дети делаются, да и в школе девочки рассказали.
— А вот так… Был у неё кто-то из господ вроде, у которых служила. А потом тот, с кем путалась, на фронт ушёл, на войну, 1914 же год был, а может и не ушёл, может просто бросил. Господа же… А она одна осталась. Тут Лавр её и зацепил, шибко нравилась она ему.
— Что ж, выходит папа мне не родной?
— Выходит, что так, — Дуся закатила глаза, а потом, будто спохватившись, вскрикнула, — ой, да что ж это я разболталась, Груня-то меня не простит.
— Что значит — не простит, она не хотела, чтобы я знала?
— Ну, раз не рассказывала тебе, значит не хотела наверное… Кто ее знает. Убьёт меня теперь. Ты уж ей не говори, что я тебе рассказала.
Лена ничего не ответила, только покачала головой и пошла в дом. Только что рухнули её идеалы. Были стерты рукой нечистоплотной Дуськи. Лена села за стол и горько заплакала. А рядом сидела блаженная Лика, ковырялась в своей корзине с шитьем и что-то напевала. Её глаза светились добротой. Увидев, что Леночка плачет, она встала, подошла к ней и очень нежно стала водить рукой по плечу сестры и что-то мычать. Лена от этого заплакала ещё сильнее. А потом обняла сестру, и так они просидели с ней до самого вечера. Ничего не ели, не пили. Ждали, пока придёт мама.
Груня сегодня устала, она перестирала одна гору рубашек до портков, на кухне приготовила обед и ужин, перемыть посуду тоже пришлось ей, так как помощницу забрали в поле. Груша мечтала только о том, чтобы лечь. Она открыла дверь с надеждой увидеть уже спящих девочек. Ангелы сидели, плотно прижавшись друг к другу: старшая с заплаканным лицом, младшая с блаженным взглядом тихо гладила старшую по плечу и волосам.
— Дети, что случилось-то? Вы почему не спите? Я думала, вы уже пятый сон видите.
— Да, мамочка, пятый сон про то, как ты за папу замуж вышла, когда я уже в животе у тебя была. Ничего не понимаю…
— Ну вышла, да, просто мы поздно с Лаврентием поженились. А в чём дело-то? Откуда разговор этот, я устала сейчас, Леночка, вот картошки вам принесла. Вы голодные небось? Кушали что-то?
— Мам, Дуся сказала, что у тебя до папы был кто-то, что он на фронт ушёл, что ли, поэтому ты одна осталась. И папа на тебе тогда женился. Это правда?
— Ох, эта Дуська!…
Аграфена села и горестно обвела детей взглядом.
— Дело ей есть до всего, поганка.
— Мам, она правду сказала? Папа мне не родной?
Тогда и поселился надрыв в сердце Леночки. Но образ папы не померк, а ещё ярче стал, ещё живее.
Орасио Оливейра
Не было дороги нам к этим озёрам. Заплыла она вся, размокла, и счастье моё тёплое на реке Чулышман осталось, и пришло разочарование. На озере пришло, в глубокой тайге. Не лес тут вокруг — тайны да духи, ни дорог, ни тропок, всё перепутано. Не дорога здесь — ухабины да ямы размытые, не рассветы — серые дождём пронизанные полотнища, в которые и лучик солнца не проникает. Не костёр здесь — пламя жизни моей, наивной и бесхитростной, что гореть будет сейчас у меня на глазах.
«Космос, ничего себе. Ребята, я не ожидала вот такого. Как вы меня одну тут оставили, на часик… Какая задача у мироздания?»
Меня оставили следить за костром, это ответственно. Тамара прочитала в книжках, что именно в этих местах Горного Алтая можно встретить какую-то диковинную бабочку и безудержно рвалась на другой берег озера поискать её и зарисовать.
— Ну, я очень мечтаю её найти, — звенела она, — ну, пожалуйста, Савелий, давай съездим, пожалуйста!
— Подожди, Том, но в лодке только два места, она всех нас не выдержит, — Савелий пытался быть разумным.
— Ну, мы же ненадолго…
Глаза Тамары огромные, и лучики то ли лукавства, то ли детской непосредственности светились в них карими брызгами, и как можно было отказать этому взгляду.
— Хорошо. Зоря, мы на час. Только на тот берег доплывем и сразу обратно.
— Так ведь ещё бабочку искать… — мычала я. Но не хотела показать, что мне страшно. Да и Тамарин исследовательский интерес был мне понятен.
— Да она сразу вылетит, как только нас увидит, — заливалась смехом Тамара так искренне, что я согласилась.
— Вы будете стерегущей огонь, это почётно, — благословил меня Савелий. — А мы одной ногой там, другой здесь.
«Согласилась на свою голову…», — мысли не отпускали ни на секунду, хотя я пыталась молиться, но это была совсем не молитва. Мысли кричали. Если бы они вырвались на волю, они заполнили бы здесь все пространство, которое сразу не понравилось мне. Одна на много километров. Боже, как романтично. Я специально преодолела весь этот нелегкий путь, чтобы посидеть одной в беспросветной тайге?
Тени деревьев не вызвали во мне ничего, кроме желания закрыться от них. Лучше бы их не было. Лучше бы просто шёл сильный дождь, и я сидела в палатке, не вылезая наружу, чтобы подышать этим свежайшим воздухом и полюбоваться глушью этого места — адом для поджаривания таких робких душ, как моя.
Примерно час я сидела у костра и поддерживала огонь, как меня и просили. За каждым кусточком мне виделись всякие сущности, и я спряталась в палатку. И пришла жизнь моя снова ко мне в гости, ласково приоткрыла ладошки, и смотрела я на картины её и плакала.
***
Точка невозврата. Именно её нужно найти, чтобы понять, в какой момент ты дала сбой. Точка, которой лучше бы вообще не было.
Ты — в голубом свитере и голубых джинсах, сапогах-ботфортах салатового цвета, надетых на босу ногу, с распущенными светлыми волосами. В черной замшевой куртке наимоднейшего фасона. Здесь. Это центр города, так и не ставшего твоим. Дворец с ничего не значащим названием — Юбилейный. И не дворец, конечно, ты же видела, какие они — дворцы. Обшарпанное страшное здание с потрескавшейся штукатуркой, с рядами обитых кожзамом кресел, на которых не сидят даже, а всё время вскакивают и пританцовывают волосатые молодые люди, то ли хиппи, то ли рокеры. Лучше бы тебя там никогда не было. Ты основательно пьяна. И добавляешь из бутылки сладкий портвейн и жмуришься от ламп прожекторов, освещающих то сцену, то первые ряды зала. На сцене о чём-то ничего не значащем поёт ничего не значащая для тебя группа под названием «Веселые картинки».
— Добавь мне, — говоришь ты подруге. — Напиться так напиться.
— Да иди ты, хватит, — шипит подруга. — Заметит же. Ты что, скандала хочешь?
Он сидит в третьем ряду среди своих друзей, рядом со своей девушкой, даже не зная, что ты, его вторая девушка, находишься в этом зале. Ты пьёшь и больше всего на свете хочешь сейчас, чтобы он увидел тебя, такую красивую и одинокую и им любимую. И хочешь узнать, как он будет реагировать, когда увидит тебя; как он смутится, как прямо сейчас расскажет своей девушке всё-всё и уйдёт к тебе, прямо в ночь; потому что он тебя очень любит и стал твоим первым, и встречается с тобой уже целых три месяца, и говорит тебе, что ты самая лучшая. А ты — четверокурсница, и у тебя полно всяких планов по учебе. Но тебе не до них, ты каждый день плачешь из-за того, что твоя любовь не может быть с тобой по какой-то ужасной причине — потому что живет в квартире другой девушки, и теперь у них есть собака. И ещё он — твоё божество — похож на Виктора Цоя один в один и сшил неподалеку от тебя в доме моды такое пальто-шинель, а по дороге заходил к тебе. И давал читать роман Хулио Кортасара «Игра в классики», и всё время настаивал на том, что, конечно, ты — Мага. И впутывал тебя в треугольник ещё сильнее, как будто и был этим самым Орасио, который на самом-то деле не любил никого. И ты никогда не видела ещё его девушку, но вот сейчас в перерыве это произойдёт — ты увидишь её. Какая она, ты заглянешь ей в глаза, и наверное тебе захочется плакать, потому что она — красивая и хорошая. И ты давно понимаешь это. И поэтому ты пьёшь ещё больше. И знаешь, что он будет звонить тебе ночью, чтобы оправдаться. А ты так ждёшь от него этого чувства вины. Прожектора бьют тебе в лицо, и назло всем ты уже изрядно пьяная идешь танцевать к сцене, и тебе все равно, кто тебя видит и что думает. Тебе совершенно безразлична эта музыка, но ты фланируешь у сцены в своём голубом свитере, ты хочешь быть заметной, хотя в душе твоей — рана, и она размером с приличное отверстие от пули.
Глаза его, чёрные и чуть смущённые. Чего он испугался? Что ты бросишься к его девушке и всё ей расскажешь? Что она всё узнает и выгонит его из дома… Но ты-то благородная, это известно. Ты молчишь и терпишь, и здороваешься с ним и его друзьями, как ни в чём не бывало. А потом убегаешь с этого жуткого концерта в свой заплаканный ноябрь. И не берёшь трубку. Не берёшь трубку. Не берёшь трубку. Это твоя точка невозврата. За ней — только выстрел в упор. Прямо в сердце, прямо ему в сердце. И нет ничего. Ни лжи, ни ночных слез, ни насморка. Ни абортов. Ты здорова и любишь ту музыку, которая кажется тебе прекрасной, и те книги, которые находишь поучительными и красивыми, а не те, что любит он. И не выбегаешь к нему под снег, чтобы постоять у фонаря двадцать минут с сигаретой, потому что вы давно не виделись, а он болел гриппом и не выходил из дома и поэтому не мог приехать. И это не тянется три долгих года; и ты не ждёшь от него предложения руки и сердца; и не проводишь с ним запретные ночи в бабушкиной квартире; и он не бросает тебя без слов и объяснений однажды теплым сентябрём; и ты не пьёшь в Ленинграде, потому что не можешь забыть его. Не потому что он твой первый, а потому что, правда, любишь его. И через год он не пытается порезать себе вены в ванной, и ты не несёшься через весь город, чтобы просто увидеть его и поговорить с его девушкой. И не бежишь к нему в больницу. И не уезжаешь в Питер, чтобы там забыться и не услышать его звонка. И не позвонить ему самой, потому что ты не знаешь, куда звонить. И не изменяешь ему там, больно, и не отказываешься выйти за него замуж, просто потому что ты честная и думаешь, что любишь другого. И тебя не одёргивает холодом, когда через много лет вы встречаетесь, и он, устроенный и правильный, говорит тебе: «Надо тебя в Штаты замуж выдать, вот Линка там ведь, двойня у неё». И ничего этого нет. Есть просто щелчок взведённого курка и огромная дыра в его сердце. И ты — абсолютно свободна. Для Своего Настоящего Счастья…
***
Фата должна была быть очень нежной, платье в талию, и обхватывать её так, чтобы стянуть. Перчатки — до локтя. Классика. Я болела свадьбой и видела ее во снах. Он привёз мне ожерелье из бирюзы и серьги. Мой Виктор Цой и Орасио Оливейра в одном лице. Любитель сложной литературы и множественных женщин, нет-нет, на самом деле он философ и любил, конечно, меня одну. Ну как со мной могла соперничать какая-то Лина. Нееет. «Я исполняю свой танец на цыпочках, его танцуют все девочки моего роста», — пела Настя, а я слушала и думала, ну это ж не про меня. А он привёз из Польши и подарил мне целое ожерелье из бирюзы. И обещал всего себя вскоре, ведь я уникальная, филологическая барышня, а теперь еще и училка. А я, как истинная училка, начинала пить, не спрашивая никого, — ни Бога, ни дьявола. Пить во всё своё нутро, а оно у меня — огонь. И я бы даже вышла за него замуж, если бы он понял раньше, кто он на самом деле. Не полуцой, не полуоливейра, а М., философичный и духовный человек. Но ему ещё столько предстояло всего, а я хотела свадьбу, и мы были бы очень красивой парой. И у нас были бы красивые дети, которые слетелись на мою любовь. Души, маленькие духовные души, слетелись на фитилёк того, что люди зовут преданностью человеческой; и росла она в дебрях плюща, струившегося по стенам комнаты, куда он приходил со своими огромными руками с корявыми в суставах пальцами, со щетиной и табачным запахом, со штанами, майками, волосами, которые я собирала с подушки и прятала в мешочек и берегла. У меня скопился целый пучок его чёрных, как смоль, волос. Он пил и звонил мне ночью, но теперь реже, один раз он пришёл ко мне в школу, где я пропадала в тетрадях и детях, он встретил меня и довёл до дома. Ему нужно было моё тепло. Его не любил так никогда и никто до меня, я молилась о нём каждый день и каждую ночь. И я была предана ему ежеминутно, и я за него отдала бы свою драгоценную жизнь.
Бабочка
Слёзы не останавливались, я даже забыла смотреть на часы. Когда опомнилась, мне стало страшно. Почти три часа нет моих спутников. «Что-то случилось». Потом я подумала, что космос специально посылает мне испытание, и вспомнила бесспорное лекарство, которое работало всегда. У меня была с собой книга — закачанный в телефон комплект «Шримад Бхагаватам»1, любое прикосновение к ней несло облегчение. Ум до того сейчас увлекся собственным несчастьем, что остановить его могли только божественные строки. Я уткнулась в телефон и решила идти методом тыка, попасть в любую песнь, начать любую главу. Тааак… Открыла. Мозг сосредоточился. Кажется, по извилинам полился строгий голос духовного учителя.
«Царь Парикшит спросил Шукадеву Госвами о том, что же на самом деле означает материальный лес, и Шукадева Госвами ответил ему так: Дорогой царь, человек, принадлежащий к торговому сословию [ваник], постоянно стремится заработать денег. Иногда он отправляется в лес, чтобы дешево получить там такие товары, как дерево и земля, а затем продать их в городе по высокой цене. Так и обусловленная душа из жадности входит в материальный мир ради какой-нибудь материальной выгоды. Постепенно она забирается в самую гущу леса, не зная толком, как из нее выбираться…» (Шримад Бхагаватам, песнь 5, часть 2, 14-1)
Гадание на книгах стало любимой игрой со времен средней школы, томик Марины Цветаевой никогда не изменял и подсказывал увлекшейся страстью душе, куда ей держать путь. Раз-лука, рас-стояния, вёрсты, мили — часто, слишком часто выпадали именно эти слова, чтобы показать, как далеко я от цели, насколько не стоит искать там, где ищу. «Если душа родилась крылатой…» — любимое, потому что душой, а не телом ощущала себя с самого детства, только ответов не могла найти на свои вопросы. Позже пришли булгаковские «Вам отрежут голову», или «Аннушка уже купила подсолнечное масло, и не только купила, но даже и разлила», — эти фразы не только зазубривались, но и часто попадались в гадании, как ни странно. А потом стали приходить: «Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землёй, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший» и любимое: «Она несла в руках отвратительные, тревожные желтые цветы» (Михаил Булгаков «Мастер и Маргарита»). «Сиддхартха», «Чайка по имени Джонатан Ливингстон», Паоло Коэльо, Ахматова, Мандельштам, Саша Соколов, книжки по шаманизму, научный текст «Мышь полевая», «Сутра Помоста», многомерная «Книга Перемен» и «Житие Преподобного Сергия Радонежского» — список обновлялся постоянно.
Обо всем этом я тоже успела подумать, проглатывая текст, в котором открывался сильный образ: в этом диком лесу душа получает разные типы тел и всегда испытывает материальные страдания, иногда меньше, иногда больше.
Я выглянула из палатки — передо мной был дикий лес.
Я здесь и сейчас, в диком лесу, Господи. Я — заблудшая душа, оставившая своего Бога, я — душа, заплутавшая в тени своих желаний, я — скитаюсь здесь в уверенности, что хочу быть счастливой. Я — до сих пор уверена, что здесь есть настоящее счастье. Я — загнана в дикий таежный лес, потому что примчалась сюда, в это дикое красивое место, за материальным счастьем. И я пла`чу и плачу за это прямо здесь и сейчас.
«Читай, — приказала я себе, — просто читай».
Потрясающая аллегория: члены семьи человека сравниваются с тиграми и шакалами, которые нападают на человека и отбирают у него все силы, все деньги, что он заработал, и он, отдавая последнее, нещадно работая, получая крохи наслаждений за это, умирает от тяжкого труда и потом рождается снова, чтобы снова получить никчемное тело и погрузиться в прежние поиски материального счастья.
Вот я здесь… Я ищу которую жизнь. Но сейчас-то, мой Господь, я знаю, что Ты есть, я хочу любить Тебя. Но так ли я хочу…
Глаза бежали по строкам. Язык священного текста был аллегоричен: желание семейного счастья приравнивалось в нем к сорнякам, которые прорастают вместе с семенами зерновых на поле, если не были полностью сожжены пахарем. Это желание наслаждаться любовью, общением с противоположным полом, оно никуда не исчезает, если не удовлетворено или не сожжено полностью, оно так и будет прорываться и разрастаться все больше и больше.
«Да, я всегда хотела этой чертовой семейной жизни, — про себя я комментировала текст. — Я приехала за ней, в этот дикий густой лес, по которому бродят лисы, и волки, и медведи, но мне почти не страшно, я чувствую защиту своих ангелов-хранителей. Они со мной».
Что еще в этом тексте для меня сейчас, почему я одна? Почему вокруг красивый дикий лес, а я не могу насладиться этим, порадоваться, куда ведет ум? К какому еще отчаянию хочет привести психика? Глаза бегут по строчкам, да, недозволенные половые связи, ух, очумелый секс, который на уме у каждого, кто хоть раз смотрел телевизор. Да, священные писания говорят, что секс предназначен только для зачатия детей; сколько противоречий в голове, почему никто не сказал в самом начале, что так нужно?
Да, над нами повсюду глаза Бога, нет такого места, где Он не может взглянуть на нас, и глаза Его часто как целые озёра слёз, пролитых о нас, не знающих любви Его, глупо топающих без опоры на слова Его, убого пренебрегающих Его законами. Но в озёрах Очей этих столько любви, столько силы, что всё прощает Он нам, всё отпускает. Отсюда и помощь Его, отсюда и то, что принимаем как наказание, а на деле уроки от Него. И помню, и чувствую: «Бог — есть любовь, и пребывающий в любви, пребывает в Боге, и Бог в нем» (Евангелие от Иоанна, 4-18).
И я у прекрасного озера сейчас, что в нём — слёзы Бога моего обо мне, слёзы печали или радости? Бегу на берег, спешу, реву, хочу потрогать эту воду, ощутить ее привкус, что — слёзы или… Слежу за текстом и неутешно подбираюсь к тяжелым снам своей жизни, которые были-были, их не вырубишь топором, и сила древнего знания бьет наотмашь, не жалеет: «Сейчас, в Кали-югу2, вследствие недозволенных половых отношений часто возникают беременности, и из-за этого люди иногда делают аборты. Свидетелями этой греховной деятельности выступают представители Верховной Личности Бога, так что мужчина и женщина, создающие подобную ситуацию, в будущем несут наказание в соответствии со строгими законами материальной природы. Недозволенные половые отношения никогда не прощаются, и те, кто вступает в них, жизнь за жизнью подвергаются наказанию…». (ШБ, песнь 5, ч.2, 14-9, комментарий).
Это… О, боги, боги мои…
Сначала я стала протяжным звуком воющей где-то птицы, то ли выпи, то ли совы. Потом я стала образом — черепом лошади; когда мы приехали сюда, этот череп лежал в костре, вместе с бутылками из-под водки, виски, пива… Шаманский костер, портал в моё прошлое… Мы убрали бутылки и мусор, но череп почему-то остался. Моя пробитая судьба.
Потом я стала памятью…
***
«В комнате с белым потолком, с правом на надежду…»
Да, это Бутусов. А это люди надо мной. Или подо мной, или вместе со мной. Люди или сущности…
— Что делать с ней… Господи, что с ней делать? Она совершает такие страшные вещи! — кто-то в светлых одеждах разговаривал о ком-то…
А вокруг летали другие, такие же, как я… Главное, чтобы было не больно. Ну, конечно. А ведь и не больно. Белые с разводами разных цветов души летали рядом со мной, стайкой набегали и потом отлетали, набегали и отлетали. И смеялись. Потом снова набегали и отлетали, и смеялись. В их улыбках не было дружбы.
— Ты как сюда попала, как ты думаешь? — скалились они.
— Я, я не знаю… — я правда не знала.
Почему я летаю тут вместе с ними, их было три, кажется три. Они не были ласковы со мной, они хотели меня избить.
— Стойте, давайте не будем бить ее, — вдруг сказала одна, та, что выглядела светлее других, — мы ж не знаем ее обстоятельства.
— Не знаем!? — встряла та, что посерее и побойчее, — очень даже знаем. Шлялась со своим парнем и нагуляла нас, а потом отказалась, выгнала, сказала, что мы ей не подходим.
— Стойте, стойте, — закричала я и потом заплакала в голос. — Я не хотела от вас отказываться… Мне… мне очень хотелось семью, очень хотелось сына, дочку, но он… Он настоял на том, чтобы вас… да-да… вас не было.
— Он? — закричала третья. — Сколько их было у тебя… Не оправдывайся, твоя жизнь пошла под откос, сколько их у тебя, этих — ОН. Он для тебя всегда главный, а свои мозги у тебя есть?
Третья была злее других, цвет её был грязновато-красный. Она кричала, а я плакала.
Тут над нами раздался голос, хрипловатый, красивый, строгий.
— Хватит. Отойдите от неё. Она ещё должна жить. И будет жить. Ей есть, чем заняться. Оставьте её в покое. Будут вам другие родители. Идите, свободны пока.
— Но такой, как она, такой мамы для нас не будет… А ведь мы хотели именно её!
— Будет она вам мамой, чуть позже. Идите. А ей сделайте искусственное дыхание.
И я задышала и открыла глаза.
Вокруг были люди в белых халатах. Я лежала в коридоре и беспокоилась, прикрыта ли. Да, прикрыта. На мне была простыня. А рядом лицо моего одноклассника, специалиста УЗИ.
— Ну ты напугала нас… Не хотела возвращаться после наркоза. Пришлось искусственное дыхание подключать. Смотри, осторожней в следующий раз.
— А коньяк, ты отдал врачам коньяк?
— Да не нужно им ничего. Не буду я им отдавать, возьми обратно.
И вдруг я увидела глаза моей святой подруги, которая привела меня сюда. Она плакала.
— Зачем ты это сделала? Лучше бы оставила…
— Лен, я жива?
— Да…
Я тоже заплакала. Мы плакали в два голоса.
«В комнате с видом на огни, с верою в любовь…»
***
Я смотрела на догорающий шаманский костёр, а в нём вдруг закружились души, их было три. И я приготовилась, что сейчас буду бита. Но вдруг я услышала голос, тот, что был тогда в больничной палате, спокойный и красивый, и он сказал мне и душам:
— Подружитесь. Вы, души, тоже не ангелы, не отвергли бы вас, если бы и вы сами в прошлых жизнях так не поступали. Не судите.
Души колыхались рядом с пламенем догорающего огня. Они изменились с тех пор, как я видела их. Та, что была грязно-красной и агрессивной, стала светло-голубой и выглядела умиротворенно и счастливо. Все они лучились теплом. Они переглянулись, и одна сказала тихо:
— Не ругайте её, мы же все устроены. Знай, у нас всё хорошо.
Очертания душ напомнили мне зримые образы трёх моих молодых друзей.
— Да, я — Женя.
— А я — Светлана.
Та, что была когда-то грязно-красной, чуть с задержкой произнесла:
— А я… Догадайся, кто я!
И сердце моё сжалось и приникло к светло-голубой душе, мерцавшей серебристым светом, улыбка её была самой тихой и сокровенной, а когда она заговорила, я сразу поняла, кто это.
— Стас? — узнаю по очертаниям улыбки.
— Да, это я. Твой сон, я очень-очень хотел быть твоим сыном…
Речь вернулась ко мне, голос был хрипловатым.
Одна из душ вдруг стала растворяться, а другая молвила:
— Всё, нам нужно возвращаться, каждая сейчас вернётся в своё тело, которое находится во временном сне. Мы утешили её. Скажите все, что любите её!
— Мы любим тебя! — три души прозвенели одновременно. Я сорвалась с места и ступила босыми ступнями в шаманский костёр. Я протянула руки, чтобы обнять их и получила объятья взамен. Потом две из них быстро растаяли. Только третья не таяла, она оказалась между моими ладонями, это было так красиво: я не видела ничего прекраснее, чем близкая душа, тихо разместившаяся на моих ладонях…
— Улечу сейчас бабочкой, не плачь обо мне.
Я опустилась на землю рядом с костром, и рыдания ещё несколько минут трясли меня. Но скоро это прошло, остались только тёмные ручейки на моих щеках… От копоти костра.
***
Костер догорал.
— Зоря! Зоря! Вы где? — услышала я взволнованный голос.
Моё спасение.
— Вы плакали?
Мои дорогие ребята пробирались по тропе и несли лодку. Лодка с моего того света на этот, из ада в рай.
— Нет, я не плакала. Я не умею плакать, — ответила я тихо.
— Зоря, умеете Вы плакать, это уж мы знаем, — Савелий смотрел на меня глазами, полными сострадания. — Собирайтесь, нам нужно ехать быстрее. Дождь усиливается, дорогу может размыть. Извините, что нас долго не было. У нас лодка сдулась, так получилось.
— Я б тут без вас… пропала. Точно.
— Собирайтесь. Никто никуда не пропал.
— А бабочку-то встретили?
— На минуточку только прилетела… — отозвалась виновато Тамара.
Космос. Череп. Костер. Лодка. Тайга. Души. Бабочка. Целое озеро слёз Твоих обо мне. И новая я.
Агнец. Лика
Лика родилась с солнышком. Второго мая открылись тучи, и после затяжных ливней вышло солнце и ласково прильнуло к отмокшей земле. Набухшая, черная грязь во дворе, лужи, вообразившие себя озерами, канавы, болота, теперь ставшие топкими и смертоносными, река, уставшая от безбрежности — всё стало успокаиваться и понемногу приходить к своему обычному состоянию. И люди тоже сняли наконец-то промокшую насквозь одежду и сели на травку на своих завалинках хоть немного улыбнуться доброму солнышку. Тут Лика и родилась. Роды были легкими, а Лика была совсем маленькая, красненькая, сморщенная, не ожидала Аграфена её так рано, семь месяцев всего проходила и вдруг почувствовала страшную боль в пояснице, думала, отпустит, а не отпустило. Забежала в баню и только крикнула соседке Полине через открытую дверь, надеясь, что та услышит: «Поля, доктора мне нужно, рожаю!» Повезло, Полина рядышком копалась на огороде, рванула, добежала, только не доктора привела, а тётку Настюху через три дома, повитуха была, она прямо сама на пути возникла, улицу переходила со своими гусями. Полина как почувствовала, лучше уж и не надо. Настюха обрадовалась. Давно не рожал никто в посёлке, а тут такое…
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Озёра глаз Твоих предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
1
«Щримад Бхагаватам», или «Бхагавата Пурана» (санскрит) — одна из восемнадцати основных пуран, священный текст в индуизме. В нем изложена основная суть Вед, а именно обширные сведения индуистской философии, метафизики, космологии. Перевод с санскрита на английский язык двенадцати песен «Шримад Бхагаватам» был сделан Бхактиведантой Свами Прабхупадой.