Женский Декамерон

Юлия Вознесенская, 2013

Женский Декамерон – книга о том, как десять советских женщин, оказавшись в одной палате родильного дома, вдруг узнают, что в данном учреждении объявлен карантин и им придется провести в его стенах еще десять дней. Одной из них приходит в голову повторить историю, рассказанную флорентийским сочинителем Боккаччо: все десять дней карантина рассказывать друг дружке о жизни, о мужчинах, о любви, о ревности и изменах и о многом, многом другом, что волнует любую нормальную женщину. И вот за десять дней было рассказано сто разных историй…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Женский Декамерон предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

День первый, глава первая,

посвященная рассказам о первой любви, которым предшествует еще одно, тоже небольшое, всего в пару страничек, вступление-экспозиция

«Нет, это черт знает что!» — подумала Эмма. Она перевернулась на живот, положила «Декамерон» между локтей, натянула подушку на уши и попыталась сосредоточиться.

Она уже видела, как будет начинаться этот спектакль. У входа в зал зрителей вместо билетеров встречают монахи в низко надвинутых на глаза капюшонах: они проверяют билеты и провожают зрителей на места в темном зале, освещая дорогу и номера кресел старинными фонарями со свечками внутри… Надо будет сбегать в Эрмитаж, присмотреть подходящий фонарь, зарисовать. А сцена с самого начала открыта и освещена только синеватой бутафорской луной. Она изображает площадь Флоренци с темным фонтаном посредине и порталом церкви на заднем плане. Над порталом надпись: «Memento mori» — «Помни о смерти». Время от времени по сцене будут проходить монахи с тележкой — «собиратели трупов». И колокол, обязательно все время должен звучать заунывный и глуховатый колокол. — «По ком звонит колокол…». Надо устроить так, чтобы до начала спектакля в зале веяло смертью. Вот на этом фоне и будут десять боккачиевских весельчаков рассказывать свои истории.

А все же трудно поверить, что так оно и было: кругом чума, смерть, горе, а посреди всего этого — изящные женщины и галантные мужчины ублажают друг друга романтическими и озорными байками. Вот у нас и не чума, а простая кожная инфекция, какие то и дело вспыхивают в родильных домах, — а слез, а истерик!.. Или так измельчал народ? И что им, глупым бабам, не лежится? Не терпится за пеленки приняться? Господи, как представишь себе, так руки опускаются: тридцать подгузников, тридцать тонких пеленок, столько же байковых — зима. И каждую простирнуть, прокипятить, с двух сторон прогладить.

С ума сойти! На Западе матери давно пользуются бумажными пеленками и непромокаемыми штанишками: что бы нашим заодно с их драгоценной электроникой прихватить парочку действительно необходимых изобретений? Так ведь нет, до такого экономического шпионажа они не додумаются. А ведь это тоже деньги. Впрочем, ну их. Надо сосредоточиться на «Декамероне».

* * *

В палате одна из женщин заплакала в голос, ей тотчас стала вторить другая. Эмма поняла, что сосредоточиться ей никак не удастся, и хотела уже сказать что-нибудь этим ревам, но ее опередила Зина, «женщина без определенного места жительства», как называли ее врачи при обходе, а попросту говоря, бродяжка, «бичиха».

— Бабоньки! — смеясь, заговорила она. — Вы бы хоть по очереди скулили, а не хором. В ушах звон стоит. Пропадет молоко с расстройства, тогда узнаете, почем фунт лиха.

— В самом деле, дорогие мамочки, потише бы… — все же не удержалась Эмма.

— Отвлечься бы чем-нибудь от мрачных мыслей! — вздохнула толстушка Ирина, которую в палате все звали Иришкой за добрый нрав и какую-то славную домашнюю уютность.

— Может, кто анекдот расскажет?.. — поддержала ее Зина.

И тут Эмму осенило. Она подняла над головой «Декамерон»:

— Дорогие мамаши! Кто из вас читал эту книгу — «Декамерон» Боккаччо?

Кто читал, кто нет.

— Так вот, — продолжала Эмма, — для нечитавших объясняю популярно. В этой книге рассказывается о том, как десять средневековых юношей и девушек во время чумы покинули Флоренцию, уехали за город и сами себе устроили карантин как раз на десять дней, как и у нас. И каждый день они по очереди рассказывали друг другу разные истории о любви, счастливой и трагической, о проделках ловких любовников. Вот я и думаю: а не устроить ли нам здесь свой «Декамерон»? Нас как раз десять, и у нас впереди десять дней. Мы можем рассказать друг дружке сто разных историй. Ну, как вам моя идейка?

Все будто только и ждали этих слов: анекдоты и рассказы о семейных заботах всем давно уже приелись.

— Придумано здорово! — заявила Иришка. — Я предлагаю начать с самого начала, то есть с рассказов о первой любви. Только, чур, я рассказываю последняя, потому что я стесняюсь!

— А чего стесняться-то? Аль мы все не бабы, не одним местом любим? — засмеялась Зина.

— А ты какое место имеешь в виду? — прищурившись, спросила ее эффектная блондинка с заграничным именем Алина.

— Она имеет в виду сердце! — на всякий случай поторопилась ответить за Зину Валентина, как позже выяснилось, «дама из номенклатуры».

— Ах сердце!.. — разочарованно протянула Алина и равнодушно зевнула. Но было видно, что она просто дразнит Валентину, а сама по себе идея рассказывать всем по очереди ей нравится, глаза у нее так и блестели.

Но Валентина не сдавалась.

— Не понимаю, почему слово «любовь» у некоторых вызывает нездоровые смешки? Любовь в нашей стране дело государственной важности, потому что на основе любви создается семья, а семья — это ячейка государства.

— Это верно! — вступила в разговор Ольга, работница с Адмиралтейского завода. — Моей первой любовью даже два государства занимались: Советский Союз и Германская Демократическая Республика, во как…

— Ну?! Расскажи, Оля! Расскажи! — загалдели женщины и, приподнявшись в кроватях, приготовились слушать. Ольга не стала ломаться и начала историю своей первой любви.

История первая,

рассказанная работницей Адмиралтейского судостроительного завода Ольгой, повествующая о том, как между немецким судостроителем и советской рабочей завязался роман в духе интернационализма, но дело кончилось выкидышем, хотя этой любовью и занимались органы двух государств

Я на Адмиралтейском работаю, в мебельном цехе лакировщицей. Зарабатываю хорошо, грех пожаловаться. А вот от начальства нет продыху: как путевка или, не дай Бог, продвижение в очереди на квартиру — кому угодно, только не Зайцевой. Почему не Зайцевой, спросите? А потому, что у Зайцевой жених был немец. Гэдээровский, правда, немец, не настоящий, но все же…

Уже десять лет почти прошло, как эта любовь со мной приключилась. Делали на нашем заводе танкер для немцев. Это было совместное русско-немецкое, то есть, тьфу, советско-немецкое производство. Немцы строили корпус, а на нашем заводе ставили механизмы и отделку производили. Обе страны социалистические, там и там социалистическое соревнование вовсю идет, поэтому сдали танкер на полгода раньше срока. А потом месяцев восемь мы вместе недоделки устраняли: то к нам на завод танкер пригонят вместе с немецкими судовиками, то гонят его, родимого, обратно в Росток, в немецкий порт, но там уже мы на нем свои недоделки доделываем. Так и катаемся из Ростока в Ленинград и обратно. Сдружились, а многие и слюбились: молодых-то среди нас много было.

Мне понравился механик Петер, Петя по-нашему. Чистенький, обходительный, серьезный, по-русски говорит. Одно плохо — верующий. Это у них еще встречается в ГДР, все же они нашими стали не так давно. Зато, может, он поэтому, когда узнал, что я забеременела, ни про какие аборты и слышать не хотел, а сейчас же побежал к своему начальству просить разрешения жениться на мне. Его начальники разрешили, а наши — ни в какую! Сняли меня с танкера и на партком, на местком, на растудыегоком. Срамят меня и прямо приказывают: «Делай аборт! Все равно не выпустим! Или уговаривай своего фрица в Советский Союз переселяться». А как уговоришь, когда у Пети там, в Ростоке, и родители, и братья с сестрами, и домик с садом, а у меня — ничего подобного: сама круглая сирота и живу в общежитии. На что ж я Петю своего тащить из его гэдээровской Германии буду, на какую такую сладкую жизнь? «Дайте, говорю, хоть комнату, если квартиру нельзя, чтоб жить нам где было, тогда я его попробую уговорить». — «Ишь, говорят, хитрая! Каждому квартиру дай, так вы тут все иностранцами пообзаведетесь!..» И до того меня задергали, засрамили, по начальству затаскали, что на пятом месяце я и скинула мальчика. Скинуть-то скинула, а Пете написать боюсь, чтоб не раздумал жениться. А он там воюет за меня, бумаги пишет во все стороны, советские и немецкие. Только и у него ничего не выходит, видно, наши хозяева сговориться успели. А когда подошел мне срок рожать, Петя прислал мне шубу котиковую, а для ребеночка такое приданое, что соседки со всего общежития сбежались смотреть. Один сплошной синтетик! А я плачу над приданым ребячьим; жизнь-то разбита вся как есть…

После получаю я от Пети письмо, что, мол, между нами все кончено по причине моего обмана. Кто уж ему про ребеночка из Ленинграда написал, не знаю. То ли соседки позавидовали да адрес с письма списали, то ли начальство меры приняло.

Что потом? Да ничего такого особенного. Вышла замуж за хорошего парня с нашего же завода. Пьет только очень, а так всем хорош. Но с Петенькой не сравнить, конечно. Тот был воспитанный немец и к женщине имел обращение. Только и осталось, что шубка Петенькина, которой сносу нет и нет. Уж я даже и плачу иногда над ней: что ж ты, подлюга такая, не рвешься, не снашиваешься, забыть не даешь? А продать жалко. Память все же…

— Да, натуральному котику сносу нет… — задумчиво произнесла Неля, тихая черноволосая женщина, учительница музыки. — Моя мама всю войну проносила котиковую шубу, а потом еще мне на воротник осталось…

— Что ж тут удивительного? — улыбнулась Ольга. — Четыре года для шубы не срок, моя так все еще как новенькая.

— А вы спросите, где моя мама ее носила. И я вам отвечу, что шубка эта и под землей побывала, и в концлагере немецком на нарах валялась, и меня от фашистов укрывала…

— Расскажете? — спросила Эмма.

Но у Нели навернулись слезы на глаза, и она замотала головой:

— Потом, ладно? Сейчас не могу как-то… Потом.

И тогда в кровати приподнялась Лариса:

— Давайте я вам расскажу историю своей первой любви! Хотите?

— Конечно, хотим! — закричали женщины. Лариса уже давно возбуждала общий интерес в палате своей молчаливой независимостью и всегда ровным настроением. А ведь к ней и не приходил никто, только сослуживцы, да и то редко, раза два или три. Она же делала вид, что ее это ничуть не огорчает. О себе она до сих пор ничего не рассказывала, а потому ее неожиданное предложение всех удивило и заинтриговало. И только Эмма, кажется, поняла, в чем тут дело: после отказа Нели рассказать о себе сама идея «Декамерона» могла заглохнуть на корню, и вот тут-то Лариса и проявила инициативу. Она с минуту подумала, улыбнулась своим мыслям и начала рассказ.

История вторая,

рассказанная доктором биологических наук Ларисой, женщиной вполне эмансипированной, могущей украсить собой любое западное феминистическое общество. Западное, потому что советских феминистических обществ не бывает (одно, говорят, было, но оказалось антисоветским и его быстренько разгромили). Это история о том, как Лариса полюбила когда-то горячо и беззаветно, добилась взаимности, устранила с дороги ненавистную соперницу, но счастья со своим возлюбленным не дождалась

В первый и в последний раз полюбила я, когда мне было всего пять лет… А вы не смейтесь, вы послушайте сначала, что это была за любовь.

Это было во время войны. Мой отец был начальником военного аэродрома, а мама — военным врачом. Служили они в одной действующей части и так боялись потерять меня в военной неразберихе, что таскали за собой, не доверяя ни родственникам, ни детским домам. Аэродром переводили с места на место, вслед за линией фронта, а меня перевозили, замаскировав под узел с одеждой, уговаривая лежать тихонько и даже не двигаться при проверках документов. Когда в часть приезжало начальство, меня тоже прятали. Так я и прошла всю войну в действующей части.

Однажды к нам в часть явился новый летчик, только что окончивший летную школу. Самый молодой из всех, всего восемнадцати лет, но мне он. конечно, казался совсем взрослым, Даже немного старым. Высокий загорелый блондин с голубыми глазами, веселый и очень смелый. Его все полюбили и звали Володькой. В части было несколько девушек, работавших на метеостанции и в санчасти, да еще радистка Раечка. Они все наперебой строили Володьке глазки, а эта самая Раечка даже добилась определенного успеха. Но я у нее Володьку отбила. Не смейтесь, так оно и было!

Почему этот мальчик, то есть мальчик для меня теперешней, сорокалетней женщины, привязался тогда ко мне, избалованной «дочери полка», — этого я не знаю. Мы дня не могли прожить друг без друга. Утром я вставала и сразу же бежала к летчикам. Завидев меня в окно, «летуны» кричали Володьке: «Твоя невеста бежит с утра пораньше, встречай!» Володька встречал меня в дверях, подхватывал на руки, и только после этого мы шли с ним завтракать в столовую. Лучшие куски из Володькиной тарелки, какой-нибудь жиденький компот из сухофруктов, роскошь военных лет, — все это было мое по праву «невесты».

Мама с папой пытались препятствовать такому баловству. Как-то они на целый день запретили мне докучать Володьке. Я сидела дома и хныкала. Представьте, каково было их удивление, когда Володька собственной персоной явился в нашу комнату и с порога, отдав папе честь, заявил:

— Товарищ командир! Прошу предоставить в мое распоряжение мою невесту, нам пора идти проверять машину.

Меня, конечно, отпустили с Володькой, и мы, счастливые, побежали на летное поле. Володька берег и холил свою машину, разведывательный У-2, «этажерку», как небрежно именовали ее однополчане, летавшие на истребителях. Он осматривал машину, чего-то там подлаживал, а я с тряпочкой ползала по плоскости, стирая пыль. После работы Володька брал меня в кабину, и мы делали круг-другой над аэродромом — отец и это разрешал. После «работы» шли обедать. В столовой меня спрашивали летчики:

— Ну как, Лорка, машина в порядке?

— С машиной полный порядок! — отвечала я важно.

Однажды Володька за меня дрался с другим «летуном». Я как-то среди игры забежала в его комнату попить. Там ребята пили спирт втихаря от начальства. Меня они не остерегались: Володька воспитывал меня в строгих правилах военного товарищества. Я знала о жизни нашей части, о некоторых ее сторонах, конечно, даже немного больше отца. Я вошла в комнату, увидела, что Володьки нет, и попросила первого попавшегося летчика дать мне воды. А этот дурак, изрядно уже охмелевший, вместо воды протянул свой стакан со спиртом. Я хлебнула большой глоток и задохнулась, потом заорала благим матом. На мой крик мгновенно появился Володька. Он сразу сообразил, в чем дело, схватил меня на руки и стал насильно поить водой. Я ничего не соображала и только орала. Когда я отдышалась, Володька положил меня на койку, а сам за грудки выволок обидчика во двор и там жестоко избил его. Тот неделю ходил в синяках. Отец, конечно, ничего не узнал, а я с того случая еще тверже усвоила, что Володька — моя самая главная защита, даже чуточку больше, может быть, чем отец.

Но вот у него начался роман с этой самой радисткой Раечкой. У, стерва! Я до сих пор ее ненавижу. Они встречались вечерами, уже после того, как я отправлялась спать. Не знаю, что у них было и сколько там оно продолжалось, но однажды кто-то в шутку сказал мне: «А твой Володька изменяет тебе с Раечкой». И я возревновала. И какая же это была ревность, дорогие мои! Я вся горела ненавистью и отчаянием, но твердо решила Раечку от Володьки отогнать. И я это сделала. Спросите, какими средствами? А я его отбивала в прямом смысле: если видела, что Раечка к нему приближается, я бросалась на нее и лупила: «Пошла прочь! Это мой жених, а не твой!» Меня стыдили, уговаривали, но я знала одно: Раечку к Володьке я не подпущу. Наконец у моего отца лопнуло терпение, и он меня выпорол, да так, что на попе остались красные полосы от ремня. Но женская хитрость моя не знала предела. Я немедленно бросилась к Володьке, при всех сняла штанишки, показала свою попку и сказала: «Вот видишь! Это мне из-за твоей дуры Раечки попало. И папа сказал, что еще попадет, если ты с ней ходить будешь». Понятно, что папа сказал несколько иначе… И что же вы думаете? Сам ли Володька не так уж был привязан к моей сопернице, она ли не выдержала того, что над нашим «треугольником» все потешались и прочили ей отставку, но роман их вскоре благополучно завял. После, встречаясь с Раечкой, я неизменно гордо отворачивала голову от поверженной соперницы и никогда с ней не здоровалась, порой получая за это очередной шлепок от папы или мамы.

В чем же еще наша любовь состояла, кроме всех вот этих глупостей? В самой настоящей любви. Когда Володька был свободен от полетов, мы гуляли с ним в лесу вокруг аэродрома, заходили в соседние деревни. Я не помню, о чем мы разговаривали, но наше общение было одной долгой и непрерывной беседой, как это и бывает при настоящей большой любви. Трудно теперь представить себе, о чем могли часами и днями разговаривать восемнадцатилетний юноша с пятилетней девчушкой. Я помню лишь состояние ясности, покоя и серьезности во время наших бесед. Говорили мы о кузнечиках и их особенной жизни, никому, кроме нас с Володькой, не интересной, говорили о войне и жизни взрослых людей. Этот большой мальчик, тоже выбитый из колеи войной, был единственным, кто мог вернуть мне настоящее детство — поле, лес, сказки. Между прочим, сказки мы с ним сочиняли вместе: что увидим, про то и рассказываем. И еще я помню чувство абсолютной защиты, которое давали мне почему-то не мать и отец, а именно Володька.

Нас часто бомбили. Аэродром был замаскирован под лесок, но его как-то находили фашисты, и тогда мы должны были перебазироваться на новое место. Военный ребенок, я видела раненых и убитых, воронки от бомб и разрушенные дома, сгоревшие самолеты. Помню похороны летчиков, когда на могилах вместо крестов ставили пропеллеры. Но я была с Володькой и твердо знала, что он защитит меня и от «мессера» в небе, и от мины на земле.

Когда же Володька уходил на задание, а он занимался разведывательной аэрофотосъемкой на своем У-2, я ждала его возвращения, как маленькая женщина. Я не играла, сидела где-нибудь в уголке и прислушивалась: мотор Володькиного самолета я различала издали. Тогда я бежала к летной полосе с ликующим воплем: «Володька летит!» — и ни разу не ошиблась.

Однажды он не вернулся из полета. Отцу сообщили, что видели, как на Володьку напал фашистский «мессер» и подбил его, поджег в небе. Об этом узнали все в части, узнала и я. О нем горевали друзья, мои родители. Даже Раечка ходила с заплаканными глазами. А вот я в его смерть не поверила и оказалась права. Мне было холодно и скучно без моего Володьки, я погрустнела, но на все утешения отвечала: «Мне скучно, потому что я Володьку жду. Он скоро вернется». Прошло несколько месяцев, и вот однажды зимой мама вошла в комнату и сказала мне: «Беги скорей, встречай своего Володьку…». Вид у мамы при этом был почему-то не слишком веселый, но я на это не обратила внимания. Я как была, не накинув шубейки, выскочила из дома и помчалась к штабной землянке. Там я увидела Володьку и бросилась к нему. Когда я подбегала, кто-то крикнул: «Осторожней!». Но я уже была у него на руках и только почувствовала, что он покачнулся, когда подхватил меня. Кто-то поддержал его — Володька вернулся без ноги, на костылях. И вот еще удивительная вещь, из которой вы поймете, что это и вправду была любовь. Володька в том полете обгорел так, что когда он вернулся, его не сразу узнали: все лицо у него было обтянуто багровой блестящей кожей и на щеках было несколько глубоких светлых рубцов. Но я его не разглядывала и не узнавала, я просто летела к нему, сердцем точно зная — вот он! И опять я помню это чувство полного покоя, любви и защиты, когда мы все сидели за столом, я у него на руках, и Володька рассказывал свои приключения. Я гладила пальцем рубцы на его лице и спрашивала: «Тебе так не больно? А так? А когда я целую?»

За тот полет Володьке дали капитанское звание, а я ему присвоила новое, более степенное прозвище — «мой капитан Подгореленький». Так его потом и все стали звать. Через месяц ему прислали протез, и он летал дальше.

Кончилась война с Германией, пришла пора расставаться нам с капитаном Подгореленьким, с моим Володькой: мы возвращались в Ленинград, а его направили на Дальний Восток. И вот когда мы с ним расставались, Володька сказал мне: «Кончится война с японцами, потом ты подрастешь, станешь взрослой красавицей, тогда я найду тебя и ты будешь моей женой». Я приняла эти слова всерьез, но не поручусь и за то, что сам Володька шутил. В день прощания он ни с кем, кроме меня, не разговаривал. Когда мы уезжали и меня, ревущую, запихивали насильно в «виллис», он сказал: «Прощай, верное мое сердечко, и жди меня».

Шли годы, Володька не возвращался, а я не могла его забыть. Подросла, стала взрослой девочкой и уже стеснялась расспрашивать о нем родителей. Затаилась и ждала. А в шестнадцать лет начала поиски. Сердце мне говорило, что Володька не забыл меня и тоже ищет. Одно было непонятно: почему он, самый сильный и самый умный, до сих пор не нашел меня? Я расспрашивала о нем и родителей, и знакомых авиаторов: не знает ли кто о его судьбе? Никто ничего не знал. Но летный мир все же тесен, и я была уверена, что рано или поздно я о нем услышу. И услышала…

Вы помните, сколько тайн раскрылось после XX съезда? У многих обнаружились родственники, о которых не знали дети, у некоторых женщин появились живые или мертвые мужья, некогда пропавшие в лагерях. Мама, всегда грустно качавшая головой, слыша мои расспросы о Володьке, посадила меня рядышком и рассказала о страшной его судьбе. За тот самый героический полет, из которого Володька чудом вышел живым, его сначала повысили в звании и представили к награде — золотой звезде Героя Советского Союза, но после, «разобравшись», упрятали в лагерь. Оказывается, Володька посадил самолет в тылу у немцев и, захватив аэрофотосъемку, перебрался к своим через линию фронта, обгоревший и с простреленной ногой. Поначалу из него сделали второго Маресьева, но потом решили, что одного вполне достаточно. И сгинул мой жених на Колыме.

Вот и вся история моей первой любви. А второй любви у меня не было. Смотрела я на мальчиков, своих ровесников, потом на мужчин, когда постарше стала, и ни один из них не казался мне настоящим мужчиной, когда я сравнивала их с моим Володькой. Замуж я так и не вышла, хотя были какие-то попытки… Но когда дело доходило до решения, я всегда говорила себе: «Нет, и этот не Володька. Надо еще подождать». И ничего не дождалась. Защитила докторскую и решила, что пора самой строить семью, без мужиков. Родила вот себе сына, Володьку… Родила и буду воспитывать.

— Теперь понятно, откуда в вас такая сила и уверенность в себе, — проговорила Валентина, работник Управления культуры Ленинградского горисполкома. — Высокая требовательность к другим выработала в вас и высокую ответственность, помогла добиться всего своими силами. А растить ребенка вам поможет государство.

— Спасибо ему большое! — засмеялась Лариса. — Уж пять рублей лишних я как-нибудь сама заработаю.

— Не скажи! — улыбнулась «бичиха» Зина. — Пять рублей — это, глядь, пол-литра, а то и три «маленьких».

Начали шутя перебирать, что можно купить ребенку на пять рублей в месяц: один сапожок, два кило мяса в магазине или один килограмм на рынке, кило яблок на рынке или три в магазине, четверть школьной формы или одно колесо от трехколесного детского велосипеда.

Над этим «прейскурантом» не смеялась только Наташа, тоже довольно современная женщина, хотя и не столь уверенная в себе, как Лариса.

— А мне кажется, Лариса, что вся ваша сила как раз от беззащитности. Это со многими женщинами теперь случается. Не так уж мы сами стремимся быть сильными, как нас вынуждает к этому слабость мужчин. Феминизируются они со страшной силой, вот что. Муж в доме — это тот же ребенок, только прожорливей.

Посплетничали немного о мужьях, а потом предложили рассказывать Зине, ее была очередь.

История третья,

рассказанная Бичихой Зиной, официально именуемой «гражданкой без определенного места жительства», и повествующая о том, как мужественный воин Советской армии неожиданно воспылал нежными чувствами к молодой еще тогда Зине, увлек ее на свидание и там добился от нее полной взаимности, действуя вполне в духе традиций Советской армии. Затем возлюбленные расстаются по не зависящим от Зины причинам. Вскоре она узнает от своей матери, пытавшейся восстановить честь дочери через непосредственное начальство Васи или Коли (см. в тексте новеллы. — Прим. автора.), что ее возлюбленный демобилизовался, то есть окончился срок его службы, и он уехал домой — в неизвестном направлении

У меня, девки, первая любовь тоже военная была. Рядом с нашей деревней часть стояла стройбатовская. Солдаты в клуб ходили, за нашими девками бегали. Раз пошел меня солдат после кина провожать, затащил в кусты да и трахнул. Сильный был, зараза. А я кричать постеснялась. Через неделю набралась духу, призналась маманьке. Та кинулась начальству на солдата жаловаться, а того уж и след простыл — дембиль ему подошел… Васей его звали. Или Колей?.. Не, кажись, Васей. Вот и вся любовь!

Засмеялись женщины:

— Зин! Какая же это любовь?

— Чего там «какая»! Самая в натуре и есть. Будь вон Лариска годков на десять постарше, неужто б ее Володька не трахнул? В пятнадцать лет она б по кустам не кузнечика с ним словила, а чего покрупней! Вас, девки, видно, папы-мамы берегли пуще глаза да жареный петух в жопу не клевал, вот вы и верите сказкам про любовь.

И Зина сердито отвернулась. Ее соседка Наташа, та, что говорила о «феминизации мужчин», сказала сочувственно:

— Не сердитесь, Зина, ни на нас, ни на жизнь. Настоящая первая любовь ведь и вправду не всем выпадает. А кому выпадает, те как раз почему-то не умеют ее беречь. Иначе бы все семьи по первой любви создавались, но ведь этого нет давным-давно, да и раньше было ли? Сейчас как раз моя очередь, и я вам расскажу историю своей первой любви, которую я предала самым глупым образом.

История четвертая,

рассказанная инженером Наташей, повествующая о такой классической первой любви, что автору неинтересно писать этот подзаголовок. Правда, в конце будет рассказано о довольно редком для юного существа коварстве, проявленном двоюродной сестрой Наташи, но коварству у нас будет посвящена особая глава, поэтому пока я передаю слово самой Наташе

Ко мне первая любовь пришла не слишком рано и не слишком поздно, а в самом подходящем для этого возрасте, в шестнадцать лет.

Девятый класс я закончила отличницей, и вот мои родители, чтобы я отдохнула перед трудным десятым классом, отправили меня на все лето в Сухуми, к нашим дальним родственникам грузинам. А чтобы было кому за мной присматривать, туда же поехала моя старшая двоюродная сестра Наденька, студентка медицинского института и тоже «вечная отличница».

Обе мы были девушки домашние, академические, что ли. Кроме учебы занимались только музыкой, да и то немного, для себя. Обе были послушными дочерьми и даже носили косы, хотя тогда уже их мало кто из ровесниц донашивал. Первое, что мы сделали с моей Наденькой в Сухуми, — отправились прямо с вокзала в парикмахерскую и косы свои остригли, сделали себе прически «под мальчика». Вырвались, что называется, на свободу! Дальше этого, правда, наше свободомыслие не пошло: ни на танцы, ни в кино мы вдвоем ходить не решались, потому что наслушались рассказов о том, как грузины и абхазцы похищают русских девушек, а днем на пляж нас, самоотверженно забросив хозяйство, ежедневно сопровождала тетя Этери, зорко оберегавшая племянниц от пляжных знакомств. Но местные парни нас сразу же заметили. Не знаю, как сейчас, после родов, но тогда, в шестнадцать лет, поверьте, я была красотка хоть куда. Да и сестренка не хуже. Когда вечерами все семейство усаживалось на балконе пить чай, и мы с Наденькой тоже, мимо нашего дома взад-вперед прогуливалась целая ватага ребят. Они бренчали на гитарах, пели песни и изредка, если за столом не было тети Этери, будто бы шутя звали нас прогуляться. Мы с Наденькой томились, скучали, но на приглашения парней даже глазом не поводили. И это очень нравилось нашей тете. Мы же втайне только и думали, как бы уйти из-под стражи.

Помог счастливый, вернее, несчастный случай. Однажды на море поднялся шторм. Мы пошли с утра на пляж, но купаться нам тетя Этери не разрешила. Наденька смирилась, а я принялась уговаривать:

— Тетя, милая, ну хоть разочек разреши сплавать недалеко! Мы тоже росли у моря, у Финского залива, и плавать с рождения умеем как лягушки!

Наконец тетя смилостивилась и отпустила: «Только недалеко!»

Какое там «недалеко»! Мы поднырнули под первые волны, а там пошли саженками вымахивать в море… Наплавались, нанырялись вволю, на волнах покувыркались — надо назад возвращаться. А на берег-то нам и не выйти! Только подплывем, встанем на ноги, тут же нас волной накроет, закрутит — и о камни! Тетя увидела такое дело, бросилась к воде. Бегает по краешку, руками машет, кричит, как курица. Нам от этого только хуже, тетина паника и нам передалась. Гляжу, у Наденьки уже рот кривится. «Давай, говорю, снова в море отплывем, отдохнем немного — и назад». Выплыли мы снова в море, плаваем, но уже без прежней удали: отдыхаем на спине, чтобы сил набраться для нового выхода на берег. Тут видим, к тете подошли два парня, она им что-то объясняет и на нас показывает. Скинули они рубашки, брюки и бросились к нам на выручку. Объяснили нам, как надо выходить: оказывается, возвращаясь, надо тоже подныривать под волны, а потом, на мелком месте, сразу бросаться бегом на берег, пока волной не накрыло. Выбрались мы на берег, держась с ними за руки. Тетя парней благодарит, а нам с Наденькой не до этого, мы их даже не разглядели.

Два дня нас тетя на пляж не пускала в наказание, а на третий сжалилась, повела. Только мы расположились на песочке, как тут же появляются наши спасители и прямо к ней:

— Тетя Этери! Если вы хотите, мы будем охранять ваших девушек в море! — говорит один.

— И на суше! — добавляет другой.

Тетя поглядела на них подозрительно, но согласилась, отпустила нас с ними плавать, все же спасители! А после стала и на прогулки с ними пускать. Только закон был у нее такой: ходить гулять и купаться только днем, и чтобы они нас домой приводили и сдавали прямо ей.

Конечно, мы быстро разобрались и влюбились: Наденька в Шалву, а я в Амирана. Первое время гуляли вместе, после стали разделяться, договариваясь о встрече на потом, чтобы к дому вместе подходить. А немного погодя мы научились с Наденькой спускаться из окна нашей комнаты по толстой виноградной лозе. Тетя нами не нахвалится: «Мои девочки по улицам не бегают, как другие, вместе с курочками ложатся!» Ложились-то мы и вправду вместе с курочками, но зато потом гуляли до первых петушков. Домой влезали когда уже светать начинало.

Поначалу мы только за ручку держались и разговаривали, разгуливая по ночному бульвару. Потом как-то сидели мы с Амираном у моря на камушках, а он взял и поцеловал меня в щеку. Я со страху заревела. Он, бедный, ходит вокруг меня и не знает, как успокоить. Вошел в воду прямо в брюках и в ботинках и говорит.

— Пока ты будешь лить соленые слезы, я буду пить соленую воду!

И начал горстями черпать воду и пить, приговаривая: «Ой, гадость какая! Ой, вот-вот помру, наверно!»

Я испугалась и кричу:

— Перестань сейчас же, я уже не сержусь!

А он, хитрюга, отвечает:

— Перестану, если сама поцелуешь!

Пришлось мне уступить, А потом я во вкус вошла и целовалась с ним столько, сколько он хотел. Но больше ни-ни!

Ах, девочки, какое же это было прекрасное лето!.. Амиран водил меня по всем заповедным местам, которые знал с детства. Мы собирали орехи в горах, раковины у моря, ходили на лодке ловить скумбрию. Как водится, строили планы на будущее: он тоже через год кончит школу и приедет в Ленинград учиться, а каждое лето мы будем возвращаться сюда, к морю. Плавать он меня научил так, что каждый шторм для меня стал праздником, я дельфинчиком на волнах кувыркалась. И расцветала с каждым днем, за лето лифчик пришлось два раза сменить — мал становился.

Пришла пора нам с Наденькой возвращаться в Ленинград. Всю ночь перед отъездом мы с Амираном просидели у моря, прощаясь. Провожать он меня пойти не мог из-за тети Этери: она бы сочла это недопустимой дерзостью. Но только наш поезд тронулся и мы с Наденькой грустно уставились в окно, как в наше купе постучали и вошли улыбающиеся Шалва с Амираном. У Амирана в руках была стеклянная банка с цветущими ветками магнолии — он знал, что я от нее без ума. Если бы вы видели, как на меня смотрели в Ленинграде, когда я шла по Невскому с этим букетом от Московского вокзала домой на Лиговку! Ребята проводили нас до Адлера, и тут уж мы расстались, как мы тогда думали, до будущего лета.

Дома уже начиналась осень, первые желтые листики летали… А мне, стоило закрыть глаза, слышалось шуршание ночного моря, тихий голос Амирана. И привычка у меня дурная появилась — губы облизывать. Это я его соленые поцелуи вспоминала. Долго у меня потом эта привычка сохранялась. А сухая ветка магнолии висела у меня над кроватью, я ее гвоздиком прямо к стене прибила. Лепестки опали, бутоны высохли и стали коричневыми, но когда я прижималась к ним носом, мне слышался тонкий-тонкий далекий запах магнолии. Особенно если закрыть глаза.

Мы с Амираном переписывались. В своем школьном портфеле я носила его фотографию, которую он прислал мне сразу же после лета. Я стала немного хуже учиться, потому что все время отвлекалась и уносилась мыслями назад, к морю.

Примерно через три месяца, когда уже выпал снег, приехала к нам в гости Наденька. Я обрадовалась ей страшно, поскорей увела ее в свою комнату и набросилась с расспросами: «Ну как? Шалва пишет тебе? Ты очень скучаешь?» Наденька поглядела на меня недоуменно:

— Ты о чем, Наташка? Неужели об этом маленьком летнем романе? Брось об этом и думать, это же все было несерьезно. Мальчишки в курортных местах всегда летом ухаживают за приезжими. Кто этому придает значение?

— Я придаю значение. Мы с Амираном всерьез друг друга любим.

Наденька расхохоталась и долго не могла успокоиться.

— Какой ты ребенок, Наташка! Неужели ты не понимаешь, что ничего у вас не выйдет? Вы же люди разного круга, кроме всего прочего. Ну-ка, дай мне последнее письмо твоего Амирана.

Я, дурочка, послушно вытащила из портфеля конверт и подала ей. Наденька начала читать, улыбнулась. Потом она взяла из стаканчика на моем письменном столе красный карандаш и начала им отмечать ошибки в письме. Я почувствовала, как кровь у меня прилила даже к ушам, но остановить сестру не могла, только смотрела, как на каждой строке появляются красные отметки, будто красные колючки вырастают. Когда Наденька избезобразила все письмо, она вернула его мне и сказала.

— А вот теперь покажи это письмо своим подружкам в классе. Похвастайся, какой у тебя дружок появился.

Я молча сунула письмо обратно в портфель, но не для того, конечно, чтобы показывать его в классе.

Уже в следующем письме Амирана я сама заметила все ошибки, а за ошибками перестала понимать написанное, уже не слышала его голоса за каждой строкой. Дав мне время подумать, Наденька явилась через месяц.

— Ну, ты уже поумнела? Поняла, что вы не пара? Учти, что твои родители никогда не разрешили бы тебе выйти замуж за полуграмотного грузина. Погоди, ты еще увидишь его на Кузнечном рынке торгующим мандаринами или мимозой! В кепке-аэродроме!

Так уж нас воспитывали, что торговля, да еще на рынке, казалась нам делом крайне неприличным, почти позорным.

— Давай-ка я помогу тебе написать прощальное письмо. Мы так его напишем, что он сразу позабудет все ваши глупости.

И я, дурочка, послушно согласилась. Ну и стервозное же она мне письмо продиктовала! Я уж вам не буду его пересказывать, хоть и помню до сих пор каждую строчку. Смысл его в том был, что нечего тебе, мальчик, не в свои сани примеряться, знай свое место. Ваше дело, дорогие «нацмены» — попутно Наденька мне это слово объяснила, — мандарины для нас выращивать да на курортниках наживаться.

Пока Наденька гадость эту мне диктовала, я тайно приняла решение ни в коем случае этого письма не отправлять, порвать его, как только она уйдет. Но Наденька была хитрее, она письмо с собой взяла.

— Ты еще передумаешь, а я, как старшая сестра, должна позаботиться, чтобы ты не увязла в этой глупейшей истории. Иначе мне придется все рассказать твоим родителям.

Так и отправилось это письмо к Амирану. Он ничего мне не ответил, ни слова. Ветку магнолии я сняла со стены, оставила только один листочек, спрятала в книжку. Потом и он потерялся.

А лет через пять, когда мы с Наденькой обе благополучно вышли замуж, она мне как-то призналась:

— Ты помнишь еще свой маленький летний роман? А знаешь, я ведь сама была по уши влюблена в твоего Амирана и очень злилась, что его приятель, а не он стал за мной ухаживать. Потому и заставила тебя с ним порвать, что сама не могла его забыть. Но видишь, все оказалось к лучшему, он действительно был не пара тебе.

Я своего мужа любила и люблю, но всю ночь после Наденькиного признания я проревела в подушку от обиды за свою доверчивость и от страха перед человеческим коварством. С тех пор Наденька стала для меня чужой и мы почти не встречаемся.

Подивились женщины коварству Наденьки и решили непременно один из дней посвятить рассказам о женщинах-стервах.

Тут заговорила Валентина:

— Конечно, это нехорошо, Наташа, что ваша сестра прививала вам шовинистические настроения. Государство у нас многонациональное, вы могли бы спокойно выйти замуж за грузина, никто бы вас не осудил. Но в одном ваша сестра была права: навряд ли у вас с вашим мальчиком появились бы общие интересы и устремления. А без них крепкой семьи не построишь… Вот у меня, дорогие мои, первая любовь была не от фантазий. Это было настоящее крепкое чувство, основанное на общих интересах и общей работе. Слушайте!

История пятая,

рассказанная работником горисполкома Валентиной, очень назидательная, но, слава Богу, и очень короткая, а потому и подзаголовок у нее должен быть коротким.

Мы с моим Павлом Петровичем оба пришли на работу в райком комсомола прямо после института. Его назначили старшим инструктором, меня — ему в помощники. Сработались мы, подружились, а потом решили создать здоровую советскую семью. Товарищи нас поддержали, стали хлопотать для нас квартиру. Получили мы ее и сразу поженились. Сын у нас родился, а дочь запланирована через три года. Мы счастливая советская семья, и я думаю, это потому, что создавали мы ее на трезвую голову, без всяких там романтических фантазий.

Женщины выслушали короткий рассказ — чуть не написала «доклад»! — Валентины и приготовились слушать Алину, эффектную блондинку, которая даже в родильном доме не переставала делать прически и макияж и принесла с собой на роды целую сумочку дорогущей импортной косметики.

— Вот вы, Валентина, как вас там по батюшке, про свою здоровую семью нам отчитались, про своего образцово-показательного мужа доложили, — начала Алина, — а вот я считаю, что тот мужик пригож, у которого… хорош! Так в народе говорят, верно, Зина? А еще настоящий мужчина должен обеспечить женщину комфортом. Но в одном я с вами согласна, что все беды наши женские — от фантазий. А фантазии откуда берутся, спрошу я вас? Исключительно от сексуальной необеспеченности. Вот на вас, Валентина, поглядеть: вроде вы номенклатурная единица, типичная партийная дама: фигура чурбанчиком, прическа как у бухгалтерши. А румянец живой и глазки поблескивают, хоть вы их и прячете, Лекцию вот о здоровой семье нам прочли… Но я-то вижу, что у вас с мужем в постели разговоры ведутся не о решениях последнего пленума ЦК КПСС, уж это вы мне не вкрутите!

А теперь я вам, девочки, расскажу, какая у меня была красивая первая любовь, вам такое и во сне не снилось!

История шестая,

рассказанная стюардессой Аэрофлота Алиной и повествующая о том, как развлекается современная «золотая молодежь», а также содержащая ряд полезных сведений о сексуальной революции в СССР, на фоне которой и разворачивается история первой любви стюардессы Алины, прошедшей в ожидании оной любви огонь, воду, медные трубы и много чего прочего.

Было это под Новый год. Только я вернулась домой после очередного аборта, как начали мне друзья названивать: «Давай, Алька, с нами Новый год встречать». Я девка компанейская, друзей у меня навалом, все больше сынки и дочери богатых родителей или сами обеспеченные. В общем, «золотая молодежь».

В компанию пойти — это, конечно, здорово было бы: выпить, подзакусить дефицитиком, потанцевать, «травки» подкурить… Что? Не знаете, что такое «травка»? Ну-у, вы, девки, даете! Отсталые вы тут собрались люди, как я погляжу. «Травка» — это план, марихуана, анаша, конопля индийская. Слабенький такой и совсем безвредный наркотик. Но приход от него отличный, особенно если в хорошей обстановке. Что такое «приход»? Ну, не поповский же приход! Кайф это по-русски. В компанию, где обычно все свальным грехом кончается, мне после аборта идти не хотелось… Ну, что это за детский крик на полянке? Не нравится — не буду рассказывать дальше. Терпеть не могу ханжества, жизни вы настоящей не видели. Небось пусти вас в такую компанию, так еще на порожке расставили бы ножки, такие в ней крутые парни собираются… Так продолжать или нет? То-то же…

Решила что-нибудь поспокойней на этот раз выбрать и для начала к подружке заглянуть, которая «дедушку» обещала привести, а если она мне лажу подсунет — вызвать мотор и в другую компанию отправиться.

Заявляюсь к подружке, а там тьма болотная, но все чинно до одури: сидят они, она со своим дружком и еще мужик, и на Пугачеву в телевизор пялятся. Присела я в креслице, глаз кошу на «дедушку», да в полутьме не разглядишь. Мужчина как мужчина, а вот костюмчик-то на нем фирменный, это я по силуэту сразу угадала. Подружка со своим дружком приобнявшись сидят, как примерные супруги. Он директор гостиницы, мы через него знакомились с иностранцами. Зачем знакомились? Чтобы о международной политике разговаривать, не ясно, что ли…

Кончила верещать Пугачева, включила подружка верхний свет, и тут я, девочки, с первого взгляда на своего «дедушку» наповал влюбилась! Костюмчик, рубашечка, часики — все на нем «оттуда», все как есть до ниточки! И не то фуфло, что морячки из загранки возят, а самая что ни на есть фирма. Я ему сразу глаза, улыбочку, грудку выставляю, напролом иду. А он оглядел меня внимательно, полулыбочки выдал да и говорит:

— Что там у хозяюшки в баре сохнет? Надо бы выпить посошок на дорожку.

Подружка моя в бар полезла, а у меня так сердце кусками и опало. Песец, думаю, не приглянулась я ему. Но собралась с силенками, с кресла поднялась и — ножка за ножкой, попка сзади! — пошла подружке помогать, рюмочки к столу носить. Смотрю, начал коситься на меня мой красавец одобрительно — чего и добивались. Я к магнитофончику, включаю его и обратно шествую уже под музычку, бедрышками покачивая. Тут он в кресле откинулся, чтобы лучше меня видеть, и глазками всю обмерил. Чувствую — дошло.

Ну, что там долго рассказывать, подцепила я его, девочки. В ту же ночь повез он меня к себе на квартиру, и тут такая у нас с ним любовь началась! Для начала он велел мне все мои тряпки выкинуть, одел-обул и на Черное море повез. После я с ним побывала даже и за границей, он меня как переводчицу возил, хотя я ни слова тогда ни по-каковски не спикала, не шпрехала. А как вернулись, заставил он меня языки учить, и я ему за то по гроб жизни благодарна — теперь в загранрейсы летаю. И дома, если подработать надо, всегда легко найду себе на худой конец демократика, а то и западного кадра склею. За три года, что мы с ним жили, я такую жизнь повидала, какая вам, девочки, и во сне не снилась, в таких местах побывала, куда вас и поглядеть не пустят. А как мое время вышло — он девочек только до двадцати лет признавал, — не бросил он меня, как другие подлецы делают, а устроил в Аэрофлот стюардессой. Вот у меня какая первая любовь была!

Алина закончила свой рассказ, над которым одни женщины ахали, а другие посмеивались:

— Ну, спасибо тебе, просветила! Теперь будем знать, что у передовой молодежи «первой любовью» зовется. Ай да Алина!

Одна бичиха Зина за Алину заступилась:

— Чего расквохтались? Может, девка не от хорошей жизни на такое пошла, вы к ей в душу не лазали! Меня из лагеря на целину заслали, так я видала, во что там чистеньких сознательных комсомолочек с путевочками уделывало свое же начальство. Грязи они боятся, понимашь!..

Подошла очередь Гали, худенькой светловолосой женщины с короткой прической, похожей даже не на девочку, а скорее на мальчика-подростка. Обычно она лежала, уткнувшись в книжку, но теперь оживилась и слушала рассказы женщин с вниманием, даже что-то иногда записывала в записную книжку.

История седьмая,

рассказанная «диссидентской женой» Галиной и повествующая о том, как умненькая дурнушка благодаря своей несусветной доброте и готовности пойти на любую авантюру ради дружбы находит свое счастье в одном из политических лагерей Советского Союза — не в качестве узницы этого лагеря, конечно!

Слыхали вы, кто такие «диссиденты»? Так вот я нечаянно стала диссидентской женой. Это и была моя первая любовь.

Вы сами видите, что я не из тех невест, что нарасхват идут: и худая, и в очках, и вообще не очень чтобы очень, чего уж… Мне уже двадцать лет было, а я ни разу не целовалась и как-то мало о таких вещах думала. Любила театр, поэзию, училась на архитектурном в Академии художеств. Друзья, конечно, у меня были и даже довольно много. А еще была у меня школьная подружка Людмила, с которой мы в институтские годы встречаться стали реже, но уж если встречались, то всегда нам было о чем поговорить, расходились заполночь.

Подружились мы с ней еще в школьные годы на любви к стихам: когда все девчонки зачитывались Есениным да потом еще Асадовым, мы с нею доставали стихи Ахматовой, Цветаевой и Мандельштама. Еще мы обе любили Киплинга, и была у нас любимая песенка на его слова, к которой мы музыку подобрали и распевали вдвоем под гитару моей подружки:

А в солнечной Бразилии,

В Бразилии моей,

Такое изобилие

Невиданных зверей!

Бразилия, Бразилия,

Владычица морей,

Увижу ли Бразилию

До старости моей?

Так вот, как-то уже в институтские годы прихожу я к моей Людмиле, а она в фанерный ящик посылку собирает и превесело так напевает нашу песенку, но совсем с другими словами:

А в сказочной Мордовии,

Мордовии моей,

Такое изобилие

Порядочных людей!

Мордовия, Мордовия,

Владычица идей,

Увижу ли Мордовию

До старости моей?

Только, милые женщины, давайте уговор: то, что я вам сейчас расскажу, сразу же забыть и не вспоминать ни при каких обстоятельствах! Лишнего я все равно не болтаю и имена все изменю, но на всякий случай лучше предупредить. Вас, Валентина, это в первую очередь касается. Государственных тайн я все равно не знаю, так что пускай ваша партийная совесть спит себе спокойно, но расскажу кое-что такое, о чем где попало и с кем попало болтать не стоит. Договорились? Тогда я продолжаю.

Догадывалась я еще и прежде, что подружка моя связалась с диссидентами: то новость такую расскажет, какую из газет не вычитаешь, то перескажет книжку, о которой все говорят и никто толком сказать не может, потому что не читал никто, а издана она за границей. Да она своих взглядов от меня особенно и не скрывала.

В другой раз захожу я к своей Людмиле, а она сидит в слезах над столом, на котором разложены редкостные продукты: колбаса копченая, банки растворимого кофе, какие-то консервы с иностранными этикетками, даже банка черной икры. «Что же ты, спрашиваю, Людмила, над таким богатством сидишь и слезы льешь? Нелогично». Тут Людмила подняла голову, поглядела на меня внимательно и говорит: «Кажется, Галка, тебя мне Бог послал. Слушай, какая история. Про последнее “самолетное дело” знаешь?» — «Знаю, ты рассказывала». — «Так вот, я два года ездила на свидания к одному парню, получившему кошмарный срочище по этому делу». — «Куда ездила?» — «Как куда? Во Владимир, в центральную политическую тюрьму. Под видом невесты. Родственников у него — одна мама старенькая, больная, из дому не выходит. Я добиваюсь разрешения на брак, но пока не дают. Сейчас его перевели в лагерь, подошло время свидания, а никак не могу ехать: маму в больницу вчера положили, скорее всего будут делать операцию. Ехать за меня совершенно некому, да и не пустят никого, потому что в деле у него одна я записана. Мы с тобой немного похожи, возраст одинаковый — поезжай за меня!»

Сначала я просто опешила. Испугалась, конечно: шутка ли, в политический лагерь ехать! Но Людмила так ревела, так жалела того парня и так убивалась, что мать ей тоже не на кого оставить, что я начала колебаться. Она мне его письма дала почитать, а в них столько благодарности за заботу, столько тепла, что и мне его жаль стало. Думаю, будет ждать человек, мучиться, а никто не приедет… К тому же с Людмилой мы действительно похожи, в детстве нас даже за сестер принимали: обе типичные ленинградки, голубоглазые и светловолосые… Да и романтично! И я решилась на эту поездку.

Людка от радости меня чуть не съела, стала вперемежку с поцелуями рассказывать, что делать, куда ехать, кому что говорить… Ну, еще кой-какие подробности, о которых я умолчу.

Добиралась я в эту распроклятущую Мордовию разве что чуть легче, чем декабристки в Сибирь ездили. Сумки с продуктами руки оттягивают, транспорт — что поймаешь, обстановка незнакомая и какая-то полудикая, непривычная… Честно говоря, страшно было. Если бы не Людка и ее больная мама, я бы назад повернула, наверное… Но ведь нельзя! Да и человек ждет, хоть и незнакомый еще, но уже вроде как и не чужой… Нашла лагерь и еще больше испугалась: как в кино про фашистов… Попрошу, Валентина, без комментариев! Лагерь есть лагерь, и под звездой он или под свастикой — это для тех, кто там сидит, одинаково, наверное. Не забывайте, сколько ваших коллег, партийных деятельниц, прошли через это. Нет, я не у Солженицына вычитала, хотя его я тоже читала. Эго ваш Хрущев с высо-о-кой трибуны всенародно объявил. Вот и молчите! Впрочем, рассказ не об этом, а о первой любви.

Оформили мне какие-то бумаги и, едва живую от волнения, повели через лагерный КП — контрольный пункт — в комнату для свиданий. В комнате этой посередине стоял длинный стол и стулья по ту и по эту сторону. Усадили меня на стул и велели ждать. Осталась я одна, сижу и дрожу. Думаю: а что же мне делать, когда «жениха» приведут? Как с ним поздороваться, чтобы он догадался, что я — вместо Люды? Вдруг он спросит: «Кого это вы ко мне на свидание привели? Никакая она мне не невеста!» Или приведут не его, а кого-нибудь другого? Вдруг тут, в этой комнате, еще одно свидание должно состояться? Что будет, если я чужого брата или мужа женихом назову? И вообще, как мне с ним здороваться, просто так или обнимать придется? Разволновалась я до того, что с меня пот начал градом лить. Думаю, сейчас завалю я это свидание, посадят меня с Людкиным-то паспортом, а за мной и саму Людку, лет на десять! И как только я увидела, что охранник пропустил в комнату высокого парня в зэковском костюме, кинулась я ему на шею с воплем: «Славочка! Любимый!» и начала целовать его не разбирая куда. А сама на ухо шепчу ему: «Я вместо Люды приехала, с ее паспортом… Он меня тоже обнял, смотрит мне в лицо, глазами хлопает. Да вдруг как прижмет к себе, как начнет целовать — я чуть сознание не потеряла. А он мне шепчет между поцелуев: «Передайте Люде, что Гек в больнице в тяжелом состоянии. Нужна операция, а его кормят анальгином. Боимся за его жизнь. Срочно нужно шум поднять».

Развел нас охранник по обе стороны стола, сам сел неподалеку, слушает, о чем мы говорить станем. А нам и говорить-то не о чем. Два раза я его о здоровье спросила, два раза он меня. Помолчали минуты две, а потом меня осенило, и я давай ему про настоящие дела рассказывать: что у меня, слава Богу, все здоровы, а вот у подруги моей мама тяжело заболела, подозревают рак, возможна операция прямо на днях. Потом перещла к моим делам: дачу на это лето снимал не папа, а я сама, и потому она будет в этом году не в Зеленогорске, а в Токсово, причем в довольно комарином месте, на озере, рядом с большим трамплином. Он вдруг оживился, голос потеплел:

— На озере Хеппо-ярви?

— Ну да, прямо на полуострове за трамплином.

— Специально выбрала место, где моя бабушка живет или нечаянно?

— Нечаянно! У меня все нечаянно получается! Ты уж не сердись на меня, нескладеху…

— Чего ж тут сердиться, я просто счастлив. Вы с бабушкой моей обязательно подружитесь. Кстати, ты поразительно похорошела с нашей последней встречи!

А надо вам сказать, что Людка хоть и похожа на меня, но куда интересней и за собой следит, а я так, синий чулочек… Я смущаюсь, а Славик такими глазами на меня смотрит, прямо в душу заглядывает! Так на меня никто и никогда еще не смотрел. Тут у меня последние сомнения отпали на тот счет, правильно ли я делаю…

Валентина, я вас просила! Я про вашу образцово-показательную семью слушала, не перебивая. Неужели вы не понимаете, что о политике еще не было сказано ни слова? Мы о любви говорим и только о любви. Остальные хотят слушать? Тогда я продолжаю, а вы, Валентина, можете пока книжку почитать. А еще лучше — газету.

О чем мы еще в то наше первое свидание говорили, я уже теперь плохо помню. Два часа пролетели как две минуты. Да-да, это я всего за двумя часами в такую даль добиралась! Славик опять подошел ко мне, взял за плечи и тихо один раз поцеловал в щеку, а потом еще руку поцеловал. И вот эти-то два последних поцелуя самые страшные для меня и оказались.

Увели его. А из продуктов охранник разрешил ему взять только яблоки и немного колбасы. И это еще добрый попался, другие потом и того не разрешали. Пришлось остальное назад тащить, потом другим политзаключенным пошло.

Вернулась я в Ленинград сама не своя. Людке все рассказала, про Гека передала, отчиталась. Потом стала к ней чуть не каждый день забегать. Та удивляется, а я стесняюсь спросить, нет ли письма от Славика. И вот однажды прихожу я к ней, а она мне и говорит:

— Тут письмо пришло от Славы. По-моему, это тебе… Взяла я письмо и читаю: «Дорогая Люда! Только на этом последнем свидании я понял, что всю жизнь мечтал о тебе и ждал тебя. Если это свидание должно было произойти в лагере, я готов благодарить судьбу за лагерь…» Много там было хороших слов, и все они мне, а не Людке предназначались. Поглядела на меня моя подружка и спрашивает:

— Кажется, у нашего Славы настоящая невеста появилась?

— Еще не знаю, но на всякий случай расскажи мне, как добиваться разрешения на брак с политзаключенным.

В следующий раз я поехала к Славику уже со своим собственным паспортом и очень боялась, что знакомый охранник попадется или начальник какой-нибудь, который меня в прошлый раз под другой фамилией встречал. Обошлось. А еще через три года мы получили разрешение на брак. Андрюшку своего я тоже со свидания «привезла». А сейчас наш папа уже в ссылке, мы чуточку подрастем, окрепнем и к нему поедем».

— Так вот какие вы, диссиденты! — воскликнула Иришка, когда Галина закончила рассказ. — А я думала, какие-нибудь особенные…

— С волчьими ушами, что ли, чтобы «вражьи голоса» лучше слушать? — засмеялась Наташа. — Люди как люди. У нас тоже один работает. Раньше все подписи собирал, а теперь притих что-то. Время не то, видно… Или сядет, или уедет, так все считают.

— А еще я вот о чем думаю, девочки, — продолжала Иришка, ничуть не обидевшись на Наташу. — Интересно, кому приходилось хуже, декабристкам или женам политзаключенных при советской власти? Я думаю, что тогдашним женам было тяжелее, они ведь были аристократки, а наши больше привыкли к трудностям.

Все засмеялись, а Валентина возмущенно зашуршала «Правдой», из-за которой внимательно слушала каждое слово, звучавшее в палате.

— А мне так сдается, — вступила в разговор Зина, — что нынешним много тяжельче. Тогда все ж с продуктами полегче было. А теперь все хуже и хуже, ну, все как есть в очередь! Кроме газеты «Правда».

— Спасибо и на том! — засмеялась Эмма. — С чем бы мы здесь в туалет, извините, ходили, если бы в родильном доме не положено было раздавать газеты для политпросвещения матерей?

— А мы раньше «Блокнотом агитатора» пользовались, — с мечтательной ноткой в голосе произнесла Иришка. — У него и формат был подходящий, и бумага такая мягкая, рыхлая… Мы его из почтового ящика прямо в туалет несли. Валентина, а почему «Блокнот агитатора» теперь на такой неудобной бумаге стали печатать? Наверняка ведь подписчиков потеряли, бумага чересчур плотная.

Валентина ничего не ответила, отшвырнула газету в ноги кровати и повернулась лицом к стене. Женщины переглянулись и затихли: нехорошо как-то получилось, не отвечать же Валентине и за жесткую бумагу «Блокнота агитатора»…

Но Галина прервала тишину:

— Неля, а теперь, между прочим, ваша очередь. Вы нам обещали рассказ тоже о лагере, только фашистском.

— Да, только это будет рассказ вовсе не о первой любви, а рассказ о маминой шубе. Но зато из него вы поймете, почему у меня никогда не было первой любви в обычном понятии.

И Неля начала свой рассказ.

История восьмая,

рассказанная учительницей музыки Нелей, новелла, в которой тема первой любви неожиданно для автора сменяется темой первой ненависти, а еще она отличается от других тем, что имеет посвящение — поэту Науму Коржавину, написавшему потрясающее стихотворение о детях в Освенциме — «Мужчины мучили детей», и стихи эти, безымянные, ходят в списках по женским лагерям СССР

Я родилась во Львове перед самой войной. Мама у меня была еврейка, а отец поляк, но я себя считаю только еврейкой, и не потому, что у евреев национальность считается по материнской линии, а так… Ну, вы все сами поймете из моего рассказа.

Родители оба были музыканты. Единственная картинка, которая запомнилась мне из той жизни, — мама играет на рояле. Потом наступила такая жизнь, что я это воспоминание долго считала сном: ведь не могло же быть, чтобы когда-то было так хорошо! Мне снилось открытое окно, а в нем ветер раздувает легкую белую занавеску. Она влетает в комнату и задевает край рояля. За роялем сидит мама, очень красивая, в светлом платье, и играет. Она иногда поворачивает ко мне улыбающееся лицо и чуть наклоняет голову в такт музыке. И везде — на черной блестящей крышке рояля, на мамином шелковом платье, на желтом полу, который так хорошо пахнет, — танцуют под музыку солнечные зайчики. Их много, потому что за окном качается высокое дерево. На нем танцуют листья и танцует занавеска в окне, и я тоже танцую в своей кроватке. Конечно, я просто прыгала, держась за деревянную решетку, приседала, но в памяти так и осталось — я танцую. Потом как-нибудь я вам расскажу, как позже я поняла, что это все же был не сон…

Ну вот. А потом началась война и все мои осмысленные воспоминания связаны с нею. Во Львов пришли фашисты, и начались повальные облавы на евреев. Наш отец — это мама позже рассказала, когда я подросла, — решил, что самое лучшее для нас собрать вещи и пойти с утра на вокзал, как было приказано всем евреям. «Для нас» — это значило для мамы с тремя детьми. Мне тогда было два года, сестре Гене семь лет, а брату Левушке — девять. А на отца приказ о евреях не распространялся, он ведь был поляк, как я уже говорила…

Мама стала плакать, она очень испугалась за детей.

— Что ты так разволновалась? — возмущался отец. — Немцы цивилизованная нация, ничего плохого они вам не сделают. Вас эвакуируют в безопасное место где-нибудь в Германии, вы мне оттуда напишете. Не забудь сразу же сообщить им, что ты известная пианистка — может быть, они тебе организуют гастроли по Германии. Это же культурные люди, Бася, я не понимаю, отчего ты впадаешь в панику?

Но отец маму не успокоил. Она сказала ему, что пойдет к родственникам узнать, что они собираются делать, и побежала к дяде Арону за советом.

Дядя Арон был очень умный человек. Он всем потихоньку говорил, что единственный способ уцелеть еврею в этой обстановке — это внимательно следить за всеми фашистскими приказами и делать все в точности наоборот. Когда мама вошла в дом дяди Арона, она увидела, что вся его семья занята сборами.

— Неужели вы тоже хотите идти на вокзал? — удивились она.

— Ни в коем случае! — ответил дядя Арон, — Мы уходим под землю.

Оказалось, дядя Арон и еще несколько смелых и сообразительных евреев раздобыли где-то карту канализационной системы Львова и решили выйти по трубам к руслу подземной реки, протекающей под городом. Дядя Арон велел маме собрать все необходимое, взять побольше еды, потеплее одеться и ночью прийти к нему вместе с детьми. Отцу он приказал ничего не говорить, а просто объяснить ему, что все родственники решили явиться на вокзал вместе, чтобы не потеряться потом в дороге.

Отец маме поверил и не стал вмешиваться в ее сборы и тем более не собирался нас провожать. На улице еще было тепло, но мама достала из гардероба свою котиковую шубу и нас тоже обрядила во все зимнее.

Глубокой ночью мы пробрались к дому дяди Арона; это было опасно, потому что по городу ходил патруль. А позже мы вместе с его семьей и еще несколькими евреями пробрались задворками в какой-то глухой двор. Там уже был открыт канализационный люк, и мы все по одному спустились в него по железной лестнице до самого дна, а там нас уже встречали двое мужчин с фонарями. Самых маленьких снесли вниз на руках и старенькую маму дяди Арона, которая уже не ходила, тоже. Внизу нас повели по холодному и сырому подземелью куда-то в темноту…

Из нашей подземной жизни — а она продолжалась несколько месяцев — я мало что помню. Там было темно, горели слабые самодельные коптилки, везде капала вода и стоял отвратительный запах. А сверху иногда к нам доносился звон трамваев и колоколов. Дети плакали и просились наверх. Я тоже не хотела там оставаться. Мама говорила, что ей все время приходилось держать меня на руках: стоило на минуту отпустить, как я пыталась куда-то уйти. А еще там всюду бегали огромные крысы. Они охотились за нашими продуктами, и маме приходилось держать на коленях не только меня, но и наш мешок с едой. Ни Левушке, ни Гене она не могла его доверить, потому что от плохого воздуха они все время засыпали, и тогда крысы грызли мешок. Но однажды, когда у нас оставалось уже совсем мало еды и мама прятала мешок на груди под шубой, крысы все-таки нас ограбили. Мама то ли крепко уснула, то ли потеряла ненадолго сознание, и крысы прогрызли ее шубку, потом мешок и утащили все, что там оставалось. Потом мама нашла у кого-то иголку и сделала из пустого мешка заплатку на шубу. С голода нам умереть не дали, а в шубке с большой заплаткой на животе мама и в лагерь прибыла, где над ее видом очень смеялись немцы. Зато и не отняли!

Нас погрузили в вагоны и повезли в лагерь. Конечно, для всех это было большое горе, но только не для маленьких: мы ничего не понимали и только радовались солнцу. Правда, первое время мы и смотреть на свет не могли — глаза болели, но скоро это прошло.

В какой лагерь, спрашиваете? В обыкновенный. Фашистский концентрационный лагерь Освенцим. Да, в конце концов немцы нас все же выследили с собаками и взяли. Но не всех. Две семьи успели уйти и спастись. Говорят, это были единственные евреи, уцелевшие во Львове.

Про концлагерь я вам рассказывать не буду. Вы из кино и книг больше меня знаете, а я ведь совсем маленькая была и сама почти ничего не помню. Только одно хорошо запомнилось: как мы, дети, попавшие в женский барак вместе с матерями, боялись мужчин. Мы твердо и точно усвоили: женщины — это защита, мужчины — страшная опасность. Они могли избить, могли убить на месте, пристрелить, как щенка, ребенка только за то, что он громко заплакал. А самое страшное — они могли разлучить с мамой. Мы боялись отойти на шаг от матерей, старались все время держаться за юбку или за руку.

Левушку от нас забрали в мужской барак, и больше мы его не видели. А Геня скоро заболела, ее забрали в больницу, а оттуда в крематорий. Осталась я у мамы одна. Нам повезло, мы выжили и даже вернулись во Львов. Но в нашей квартире отец поселил уже свою новую жену, и у них даже успел родиться ребенок. Он дал матери денег на дорогу и посоветовал ехать в Ленинград, где жили ее родственники. Обещал платить на меня алименты. Но мама отказалась: деньги тогда ничего не стоили, она думала, что в Ленинграде сразу же найдет работу. Музыкантша, вы подумайте! Такая наивность ее и погубила в конце концов. Когда я думаю о маме, всегда удивляюсь, как она, такая неприспособленная, ухитрилась сохранить мне жизнь.

Да, но я еще вот что хотела сказать вам об Освенциме. Как-то наши женщины узнали, что готовится приказ о ликвидации всех еврейских детей. Нас уже оставалось совсем мало, все почти умерли, как ни берегли нас женщины. И тут мама приказала мне не отходить от нее ни на шаг, а завидев «дядю» — все равно какого, бежать к нашему месту на нарах и залезать под матрац. Я была такая худая, что на матраце, рассказывала мама, и бугорка не было видно там, где я лежала. Ах, как трудно было маме отучить меня потом от этой привычки! Уже я все понимала, уже мы как-то устроились в Ленинграде, но если чужой мужчина заходил к нам в комнату — управдом или сосед, например, я тут же молча бежала к маминой кровати и лезла под матрац.

Подросла я и пошла в школу. Под матрац прятаться перестала, но безумный ужас перед мужчинами у меня так и остался. В школе я училась отлично по всем предметам, кроме рисования — его вел учитель. Когда директор проходил мимо меня по коридору, я вжималась в стенку, а если заговаривал — не могла ответить ни слова, и его-то слов со страху не слышала.

С годами это почти прошло. Но когда я стала девушкой, я никак не могла понять моих подруг: как это они могут испытывать какие-то нежные чувства к молодым людям? А если какой-то мальчик пытался за мной ухаживать, я тотчас мысленно примеряла на него эсэсовскую форму. Конечно, рассказы матери об отце тоже посеяли у меня недоверие к мужчинам, но самое страшное было вот это крепко усвоенное в лагере: если идут мужчины — надо прятаться, иначе быть беде.

Как же, спросите, я с таким вот страхом все же вышла замуж? Очень просто. После смерти мамы родственники дали мне возможность доучиться в музыкальной школе, а потом я поступила в училище. Тут меня начали сватать, чтобы поскорее устроить мою жизнь. Они все уже старые были, мои дяди и тети, хотели поскорей до конца довести то, что маме обещали, — поставить меня на ноги и устроить. Знакомили меня с какими-то красивыми и ловкими молодыми людьми, тоже евреями, которые хотели жениться на ленинградке. Многим я нравилась, но я каждый раз плакала, что огорчаю своих родных, и отказывалась. А однажды пришел к одному из моих дядей его друг, сорокалетний вдовец, тоже хотел жениться, просил подыскать ему спокойную добрую женщину, которая могла бы заменить мать его двенадцатилетней дочери. Вот этого человека я не испугалась, потому что мне страшно жалко стало девочку: я ведь тоже в двенадцать лет осиротела. Борис Николаевич на меня и внимания не обратил, сидит девчонка в уголке и слушает. А когда он ушел, я набралась смелости и сказала дяде, что вот за этого человека я бы вышла замуж без страха. Дядя удивился и попытался меня отговорить: «Ты сама еще ребенок, где тебе дочь воспитать!» — и отказался меня сватать. Но тут я совершила единственный героический поступок в своей жизни. Как только Борис Николаевич пришел еще раз к дяде вместе с дочерью, я зазвала Ленусю к себе в комнату и все прямо ей сказала: и кто я сама и что хочу заменить ей мать. Ленуся моя расплакалась, обняла меня и тут же назвала мамой. Ну, а с папой своим она нас за неделю сосватала. Стали мы жить втроем, и страхи мои скоро меня оставили, разве что когда приснится что… Вот. А первой любви так и не было, как видите…

Все женщины пригорюнились, слушая рассказ Нели, а Иришка всхлипывала в платочек и шмыгала своим курносым носом, как младенец.

Бичиха Зина качала головой и приговаривала:

— Вот сволочи, вот ведь сволота какая… Сейчас в лагерях детишкам, конечно, тоже не сладко приходится, но все ж таки свои — не фашисты, хоть не стреляют.

— А ты про какие лагеря говоришь, Зина?

— Да про наши, советские, в которых «дэмээры» есть, бараки для детишек то есть. По-казенному Дом матери и ребенка. Если попадает зэчка с дитем или в лагере родит — его туда, в «дэмээр» этот. Подвезло мне, что сейчас не сижу, а то бы и мою дочку на казенный харч определили.

— Ты нам расскажешь про женские лагеря, Зин?

— Ой, не сегодня, девоньки! Два лагеря на день — это уши свянут. В другой раз. Сейчас вон Эмма пускай рассказывает, она этого дела затейница, вот ее и послушаем.

И Эмма тут же начала свой рассказ.

История девятая,

рассказанная театральным режиссером Эммой и повествующая о первой любви, объектом которой она стала, о соблазненном и покинутом художнике сцены и о том, что порой тому, кто соблазнил и покинул, тоже не позавидуешь

Я вам расскажу о том, как сама стала предметом первой любви, причем любви самоотверженной и, если хотите, даже в какой-то степени безумной.

Первый мой брак, еще студенческий, был и неудачен, и недолог: через год развелись, благо, новые законы вышли, ускоряющие этот душетравительный процесс. Расстались мы с моим сокурсником, и я сразу же вышла замуж за другого, тоже актера, но уже знаменитого в прошлом и пожинавшего остатки былой славы. Сейчас он вовсе спился и исчез с моего горизонта, но тогда я считала, что брак у нас очень удачный. Единственное, что меня изводило до бешенства, это его постоянные любовные истории. Как только ему давали новую роль, он тотчас влюблялся в партнершу по сцене. Билась я билась с ним и решила, что единственный для нас выход, если я хочу сохранить этот брак, — ехать играть в провинцию. Дали мне место режиссера в только что открытом театре в одном из новых городов Сибири. Бросили мы Ленинград и поехали. Муж соблазнился тем, что в провинции, да еще при жене-режиссере, ему обеспечены все главные роли. Так оно и вышло. Начала я прямо с постановки «Ромео и Джульетты», и он получил роль Ромео, хотя по возрасту и по виду уже годился разве что для Фальстафа. На Лира он не тянул талантом. И как легко догадаться, начал он изучение роли с того, что влюбился в Джульетту. А Джульетта у нас была само очарование: молоденькая девочка, только что кончившая театральное училище, глаза на пол-лица, фигурка точеная. От моего поношенного Ромео она, естественно, пришла в бурный восторг. Его потому на молоденьких и тянуло, что женщина постарше вмиг бы разглядела всю мишуру его чувств. Начался для меня ад. Провожу репетицию, а мой мерзавец, ничуть не стесняясь, своей Джульетте глазки строит, ручки пожимает, а роль, между прочим, ведет скверно: и слов не помнит, и все интонации у него фальшивые. Ну какой же Ромео в сорок с лишним, подумайте сами! Актеры, помреж, рабочие сцены — все всё видят и на меня косятся, кто сочувственно, а большинство со злорадным любопытством. Я же стараюсь взять себя в руки и сделать хороший спектакль. Словом, дохожу до полного нервного истощения, а до первого прогона еще работать и работать.

И тут, когда нервишки у меня совсем стали сдавать, вдруг замечаю я, что наш театральный художник Алеша, совсем молоденький мальчик, поглядывает на меня грустными влюбленными глазами. Заметила, и мне стало легче жить. Как только мой престарелый Ромео начинает при всех на репетиции куры строить глупенькой Джульетте, я только посмотрю на Алешу — и успокаиваюсь.

Однажды Алеша задержался после репетиции, подождал меня — я из театра последняя уходила — и объяснился в любви. Я молча погладила его по щеке и ушла. Но он продолжал просиживать все репетиции, не сводя с меня глаз.

Наступил день премьеры. Спектакль мой прошел с триумфом, местная городская знать устроила нам банкет. И вот на этом банкете мой Актер Актерыч, разогретый аплодисментами, заявил мне, что бросает меня и уходит к своей Джульетте. Выбрал времечко для семейного конфликта. С горя я отправилась после банкета с Алешей гулять по городу, а потом пошла к нему в его комнатенку, которая у него была при театре, да и осталась до утра. А утром, как только я глаза открыла, он и спрашивает: «Когда мы с тобой поженимся?» Я на него удивленно поглядела и отвечаю, что это невозможно.

— Ты не смеешь мной играть, — вспыхнул он. — Это тебе не театр! Если ты сегодня не останешься со мной навсегда, я покончу с собой.

Я плечами пожала.

— Из бутафорского пистолета застрелишься? В добрый час.

И ушла.

Прихожу через пару часов на репетицию — Алеши нет. Вот и хорошо, думаю, спокойно поработаю. И вдруг прибегает наш администратор и сообщает, что Алешу увезли в больницу на промывание: отравился каким-то снотворным. Первая мысль моя была: «Да как он посмел! Что ж это он меня на посмешище выставляет?» Кто-то из молодых актеров побежал в больницу узнавать, а я взяла себя в руки и провожу репетицию как ни в чем не бывало. Только сердце ноет. А вечером мне говорят, что Алеша при смерти, слишком много он хватанул этой гадости. Тут я не выдержала, побежала к нему. Узнав, что я его начальство, меня пропустили в палату. Он едва в себе был, но меня узнал, глазенки заблестели. Шепчет: «Теперь ты меня не покинешь?» — «Не покину, не покину!» — отвечаю, а сама думаю: как же мне теперь быть-то с этим дурачком?

Пока Алеша болел, я добилась перевода в Ленинград. И что же вы думаете? Он, как только поправился, тотчас уволился из театра и помчался ко мне. И началось что-то вовсе кошмарное: работы у него в Ленинграде нет, жить ему негде, скитается невесть где и каждый день звонит мне по телефону. Как-то я ему говорю: «Алеша! Ведь ты не девушка, которую я соблазнила и с ребенком бросила. Как тебе не стыдно, будь же ты мужчиной!» Не понимает, дурачок. Говорит: «Если бы у нас был ребенок, я бы взял его себе и мне бы легче было». Кончилось тем, что я от этой заботы в нервную клинику должна была лечь. Только это Алешу и остановило, заставило уехать из Ленинграда — он за меня перепугался. А я теперь иногда думаю, когда слышу истории о соблазненных и покинутых: «Интересно, кому из них хуже, ей или ему?» И знаете, я предпочту трижды покинутой быть, чем еще раз этакий шквал чужой любви выдержать. Бог с ней, с этой любовью! Предпочитаю ее видеть на сцене, где кинжалы картонные, а яд — подкрашенная водичка.

Посочувствовали женщины: кто Алеше, а кто и самой Эмме.

Тут подошла очередь рассказывать Иришке.

История десятая,

рассказанная секретаршей Иришкой, повествующая о безумных страданиях юных влюбленных, но заканчивающаяся хэппи эндом

Мы встретились с моим будущим мужем Сережей на пляже у Петропавловской крепости. Был жаркий день, все купались, а у меня болело горло. Я сидела на стволе упавшей ивы возле самой воды, и мне было жарко и грустно. Вдруг ко мне подбежала огромная черная собака чау-чау и стала меня обнюхивать. Я боюсь незнакомых собак и потому замерла, вспомнив, что говорил отец: «Если боишься собаки, то старайся не двигаться и не показывай виду, что боишься». И тут я услышала веселый голос:

— Мишка! Разве можно пугать такую красивую девочку? Посмотри, она почти такая же красивая, как ты.

Хозяин собаки подошел к нам и сел рядом на бревне.

— Ты не рассердишься, если я посижу здесь, пока Мишка купается?

— Сиди сколько хочешь. А почему ты сам не купаешься со своим Мишкой?

— Мне нельзя, горло болит. А ты почему?

— У меня тоже горло.

— Тогда давай вместе смотреть, как купается Мишка.

Мы сидели и смотрели. Потом Мишка выбежал из Невы, подбежал к нам и стал отряхиваться. Из его кудлатой шерсти на нас полетел целый фонтан воды, нам стало весело и уже не так жарко.

— Тебя как зовут?

— Ира. А тебя?

— Сережа. А вот там загорает моя мама. Хочешь, я вас познакомлю? Пойдем к ней.

Мы подошли к Сережиной маме, и он сказал:

— Мама, посмотри, какую красивую девочку нашли мы с Мишкой! У нее такие красивые глаза, даже красивее, чем у Мишки, правда? У нее глаза, как у коровы. Можно, я на ней женюсь?

Сережина мама сказала, что можно, только чуточку попозже, а пока она угостит нас клубникой. Она достала из сумки стеклянную банку с ягодами и протянула ее сыну, а Сережа стал выбирать и отдавать мне самые крупные клубничины.

— Ты почему мне отдаешь самые хорошие ягоды? Это же несправедливость.

— Потому что у тебя болит горло.

— У тебя тоже болит!

— Это не считается. Я мужчина и все равно сильнее и здоровее тебя. И вообще я теперь всегда буду о тебе заботиться. Ты согласна?

— Хорошо, заботься.

Потом я повела Сережу знакомиться с моими сестрами и тоже сказала, что он на мне женится и что ему мама уже разрешила. Сестры над нами смеялись, но как-то даже и не обидно. По-моему, они просто немножко завидовали мне.

Нам было пора уходить, мы стали собираться.

— Ты придешь сюда завтра? Я каждый день гуляю с Мишкой возле того дерева.

— Приду, если мама меня отпустит без сестер. А еще ты можешь мне позвонить, у нас есть телефон. Запомни номер.

Я сказала Сереже номер нашего телефона, и он много раз повторил его, чтобы не забыть.

А назавтра я заболела еще хуже: после ангины у меня стало плохо с сердцем и меня положили в больницу. Я лежала и плакала о том, что Сережа и Мишка ждут меня напрасно у дерева и грустят. Я вспоминала тот день и думала, что мы уже никогда больше не увидимся. А еще я плакала потому, что из-за болезни меня остригли наголо и я уже больше не была похожа на Мишку. Это были самые печальные дни в моей жизни.

Но однажды в палату пришла сестра и велела мне надеть халатик и выйти в коридор: «Там к тебе пришли посетители!» Я удивилась, потому что мама в этот день ко мне уже приходила. Но это оказался Сережа со своей мамой. Когда он увидел, что меня совсем остригли, он разревелся и сквозь слезы сказал роковые слова:

— Ты теперь больше не похожа на Мишку! Они тебя совсем ухудшили!

Я подумала, что Сережа больше меня не любит и никогда на мне не женится. Отвернувшись и заплакав, я пошла в палату. И это была самая трудная и горькая минута в наших с ним отношениях. Я шла к дверям палаты и думала, что вот сейчас умру. Но он меня догнал у самых дверей.

— Что же ты уходишь? Мы ведь тебе виноград принесли. Мама сказала, что ты от него сразу поправишься. Пойдем к ней!

Потом, когда мы сидели на скамейке в коридоре и ели виноград, Сережа сказал мне: «Ты теперь совсем некрасивая, но такая жалобная-жалобная! Ну прямо как мокрый котеночек!» А его мама сказала, что нечего девочку все время сравнивать с разным зверьем, что обижать меня она ему не позволит. И правда, потом она всю жизнь так и делала, защищала меня, если ей казалось, что Сережка меня обижает. Только он по-настоящему меня не обижал, и больше в нашей жизни драматичных моментов не было. В школе мы на одной парте все десять лет просидели, а после школы почти сразу и поженились. Вот такая была моя первая любовь. Только почему «была»? Она продолжается…

Этой историей и закончился первый день нового, как шутили рассказчицы, «Женского Декамерона». Тут как раз на двух столах-колясках привезли ребятишек, раздали их мамам, и те принялись кормить своих крохотных сыновей и дочерей. А назавтра уговорились рассказывать истории о соблазненных и покинутых, поскольку Эмма всех заинтриговала необычной постановкой вопроса: кому хуже — соблазненному или соблазнителю, покинутому или покинувшему? Это ведь только на первый взгляд кажется, что выбирать тут не из чего — хуже всех тому, кого покинули. Но посмотрим, что завтра расскажут нам наши женщины. А вы сами пока тоже вспомните случаи на эту тему, с которыми вы сталкивались в жизни или о которых слышали от кого-то, и вы согласитесь, я уверена, что однозначного ответа на этот вопрос жизнь все же не дает. Как, впрочем, и на многие другие. Итак, до завтра!

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Женский Декамерон предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я