Работа-IV
(Магаран)
1
Костенко, выслушав Тадаву, спросил:
— Участковый только фото показал? Не поговорил, карточек сына не попросил показать?
— Я его не сориентировал, моя вина…
— Вот вы ее и исправьте.
— Но ведь я запросил данные в архивах…
Костенко кашлянул, закурил:
— Найдите время сразу же написать в горвоенкомат по поводу пенсии матери. Что еще?
— Жду заключения экспертизы о методе расчленения трупа Милинко: по предварительным данным, его не расчленяли, Владислав Николаевич, его топором рубили…
— Кто это сказал?
— Да тут…
— Не понял.
— Так считает Саша.
— Журбин?
— Нет, моя Саша. Жена.
— Она-то что про наше дело знает?
— Я тут долго засиживался, товарищ полковник, и позволил себе пригласить ее…
— Ревнует?
— Нам, грузинам, это качество женской души неизвестно, — рассмеялся Тадава, поняв, что Костенко не рассердился, выслушав его признание.
— Вообще-то жен в угрозыск не приглашают, это не кафе «Ласточка», — заметил все-таки Костенко. — Она у вас хирург?
— Да.
— Убеждена, что расчленял не специалист?
— Абсолютно.
— Привлеките ее к экспертизе.
— Неудобно, она ж мою фамилию носит.
— А что — за это деньги платят? — удивился Костенко. — За подсказку, кстати, спасибо, я тут проведу повторную экспертизу, задам такой же вопрос: «Мера компетентности убийцы в расчленении трупов». Ничего вопрос, а?
— Страшный вопрос.
— Страшный — если глупый. Циничный, стоило бы вам заметить, и я бы на вас не обиделся.
* * *
… Ответ Магаранских экспертов был не столь утвердителен, как заключение Саши Тадавы:
«Скорее всего, труп Минчакова был расчленен топором. Навыки специалиста-мясника или ветеринара не просматриваются явно, однако в связи с давностью совершения преступления категорического ответа на поставленный вопрос дать не можем».
— Ладно, едем к Журавлевым, — сказал Костенко, выйдя с Жуковым из городской клиники, — больше тянуть смысла нет.
— Есть смысл, — угрюмо ответил Жуков, — днем раньше, днем позже, а дело только выигрывает, если погодить. Мы ж их пасем, глаз с них не сводим…
— Я сводки ваши читаю, нет в них ничего интересного. Так можно целый год водить, едем, я чувствую, надо ехать.
— Вы хоть при молодежи про «чувства» не говорите, я ведь воспитываю их: «чувства девице оставьте, логикой жить надо», а вы…
— Логика, между прочим, тоже чувственна… Сначала — чувство, а уж потом его исследование. Когда наоборот — тогда идея в реторте, неинтересно… Я согласен с мнением, что во многом с художников надо брать пример, с писателей — они умнее нас и знают больше, потому как обескоженные, то есть чувственные. У нас с вами под рукой и сводки, и донесения, и таблицы — тем не менее они все точнее ощущают, тоньше, следовательно, вернее. А почему? Чувство, Жуков, чувство.
— Так и начнем сажать кого попало — чувствую, и все тут!
— Сажать — чувства не требуется. Я ж не сажать Журавлева хочу, а наоборот, вывести из-под подозрения. Когда честного человека долго подозревают, ненароком можно и его в преступника превратить…
2
— То есть как не знаю? — удивился Журавлев, усадив на диван Костенко и Жукова. — Михаил родом из Весьегонска, и мы оттуда же. А в чем дело?
Из кухни, вытирая руки ослепительно белой медицинской салфеткой, вышла красивая, высокая женщина. В отличие от загибаловской жены, глаза ее были обычны, тусклы даже, однако высокий лоб, вздернутый веснушчатый нос и очень красивый рот — треугольником — делали лицо запоминающимся, как-то по-особому зовущим.
— Товарищи из милиции, — пояснил Журавлев. — Интересуются Мишей.
— Мы им тоже, кстати, интересуемся, — ответила женщина. — Обещал передать посылку маме, да так и не передал… Копченая колбаса и две банки красной икры…
— Он не писал вам больше? — спросил Жуков.
— А он никогда не писал. Он только телеграммы отправлял, образованием не замучен, — усмехнулся Журавлев и повторил: — А в чем дело, почему вы им заинтересовались? Попал он в тюрьму случайно, вышел, работал, как я знаю, отменно…
— У него родных нет? — спросил Жуков.
— Отчим, по-моему, есть, но он с ним не дружит, — ответил Журавлев, — тот вроде бы с матерью его был груб. Миша его винил в смерти Аграфены Васильевны…
— Это кто такая? — спросил Жуков. — Мать, что ль?
— Да, мама, — ответила Журавлева, посмотрев на Жукова сузившимися глазами.
— Обиделись на слово «мать»? — вздохнул Костенко. — Меня тоже коробит, хотя, позволю напомнить, название романа Горького кажется нам прекрасным — «Мать».
— А вы замечали, — ответила женщина, — что слово написанное и слово сказанное разнятся друг от друга?
Костенко подумал, что Журавлева представляет собою такой тип женщин, настроение которых меняется мгновенно. Люди, столь остро реагирующие на слово, относятся, как считал Костенко, к числу самоедов, с ними трудно, постоянно надобно выверять себя, подлаживаться, а это плохо. «Впрочем, — подумал он, — “с кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой”. — И тут же себе возразил: — Но это же Пастернак писал о художнике, а здесь красивая ветеринарша».
— Я замечал это, — ответил, наконец, Костенко. — Я согласен с вами, но мой коллега никак не думал обидеть память мамы вашего друга, просто, увы, мы привыкли говорить языком протокола, а в протоколе «мама» не употребляется, как и «папа», впрочем… Пришли мы к вам вот с каким вопросом: когда вы в последний раз видели Минчакова? С кем? Что он вам рассказывал о себе, о своих планах, друзьях? Был ли он с похмелья? Весел? Грустен?
— Да вы объясните, в чем дело, — капризно рассердилась женщина, — иначе вспоминать трудно.
— Вот если мы объясним вам, в чем дело, вы как раз и можете все напутать, — ответил Костенко. — Вы станете — хотите того или нет — подстраиваться под то, что мы вам откроем. Чуть позже я вам все доложу.
— Ничего не понимаю, — резко повернувшись, женщина вышла на кухню.
— Гражданка Журавлева, — скрипучим голосом сказал Жуков, — вы вернитесь, пожалуйста, в комнату, потому что мы к вам не в ладушки пришли играться, а работать. Если желаете, могу вас официально вызвать в угрозыск для допроса…
— Так я к вам и пришла, — усмешливо откликнулась женщина с кухни.
Жуков посмотрел на Костенко, пожал плечами: «Доигрался, мол, полковник в демократию, вот теперь и выходи из положения».
— Вас доставят в милицию с приводом, — сказал Костенко. — Пожалуйста, сядьте рядом с мужем, и мой коллега начнет записывать ваши ответы.
— Дина, — сказал Журавлев, — ну, успокойся, иди сюда.
— А с чего ты взял, что я неспокойна?! — спросила женщина, возвращаясь в комнату, — белая салфетка по-прежнему была в ее тонких красивых пальцах. — Рассказывай, я буду добавлять, если что не так…
— Миша приехал к нам вечером, — начал Журавлев. — Не помню, в какое время, но уже давно было темно. Да, Дин?
— А какая разница? — она пожала плечами. — Правильно, вечером…
— Снег еще пошел.
— Снег с дождем, — уточнила женщина.
— Да, верно, снег с дождем, — Журавлев закурил, сцепил пальцы, вывернул их. Хруст был ужасен. Костенко поморщился. — Он спросил, готова ли посылочка для мамы, но Дины еще не было дома. Я сказал, что она сегодня должна все собрать, попросил его приехать попозже или завтра утром, а он ответил, что тогда опоздает на самолет. Я ему предложил перенести вылет на завтра, чтобы Диночка не бегала с посылкой, спешка нервирует…
— А вы где были? — не глядя на женщину, спросил Жуков.
— Это кого спрашивают? — поинтересовалась Журавлева.
«Ну, змея, — подумал Костенко, — не баба, а змея, ей-богу».
— Это вас спрашивают, — сказал Костенко. — Вы когда пришли?
— Не помню… Когда я вернулась, Миша все еще не хотел оставаться, но я сказала, что встретила его подругу и она им очень интересуется. После этого я поняла, что он задержится…
— Он был сильно пьян?
— Нет, — Журавлева быстро взглянула на мужа. — Я, во всяком случае, не заметила.
— Как зовут подругу? — спросил Жуков.
— Дора, — ответил Журавлев, снова глянув на лицо жены, — Дора Кобозева.
— Дора Кобозева? Она черненькая? Миниатюрная? — легко спросил Костенко.
Журавлева усмехнулась:
— За глаза ее зовут «бульдозер»… Она — огромная… И очень не любит свое имя, просит, чтобы звали, как меня — Дина.
— Дора Семеновна, кажется, так? — продолжал свое Костенко.
— Дора Сергеевна, если уж точно, — отчего-то обрадовался Журавлев, — не Семеновна, а Сергеевна.
— Она что — подруга ваша? — спросил Костенко Журавлеву.
— Нет. Знакомая. Раза два Миша — когда приезжал сюда с рудника погулять — приводил ее к нам.
— Они у вас ночевали? — спросил Жуков.
— У меня семейный дом, — ответила Журавлева, и глаза ее снова сузились.
— У нее, значит, спали? — уточнил Жуков.
— У нее нельзя, — ответил Журавлев, — одна комната, ребенок и мать ее первого мужа.
— А откуда вы все о ней знаете, если видели всего два раза? — спросил Жуков.
— Видите ли, я приезжал к ним на квартиру, когда щенилась их собачка, карликовый доберман… Тогда, кстати, Миша с нею и познакомился — он был у нас в гостях. Я предложил ему съездить со мною, помочь, если придется…
— А где Дора Сергеевна работает? — спросил Костенко.
— Вы меня спрашиваете? — снова уточнила Журавлева.
Костенко поднялся, сказал Жукову:
— Пойдемте, майор, вызывайте этих свидетелей на допросы, надоело мне в игры играть… А Миша, ваш знакомый, убит, разрезан на куски, расчленен, как мы говорим профессиональным языком, и только что — сгнившим — обнаружен недалеко от аэропорта…
— Ой, — прошептала Журавлева, — Рома, Рома, какой ужас…
Журавлев вскочил с кресла, обежал стол, схватил жену за руку:
— Диночка, что с тобой?! Дать валидол?! — Он обернулся к Костенко: — У нее ж порок сердца, зачем вы так?! Смотрите, как она побелела!
— Сами спрашивали, «что случилось», — ответил Жуков. — Завтра приходите к девяти, пропуска вам будут выписаны… Или повестку прислать?
— Погодите же, — сказала Журавлева. — Погодите… Дайте мне успокоиться, сядьте, пожалуйста. Хорошо, что вы сказали эту страшную правду… Присядьте же, сейчас я буду все вспоминать, вам же каждая мелочь важна… Рома, принеси воды…
Журавлев выбежал на кухню. Жуков посмотрел вопросительно на Костенко. Тот опустился на стул. Майор тоже сел, не скрывая неудовольствия.
— Это было осенью, в октябре, да, в октябре, — начала рассказывать женщина, — действительно, шел мерзостный снег с дождем. Когда я вернулась из парикмахерской, Миша собирался уходить. «Нет, нет, — говорил, — я полечу, мечтаю завтра в море выкупаться, может, кто другой передаст вашим посылочку, не сердитесь».
— В каком еще море? — спросил Жуков. — Он же в Москву летел?
— Нет, нет, у него было два билета: Магаран — Москва, а потом Москва — Адлер, в Весьегонск он должен был заехать на обратном пути или же отправить посылку из Москвы, отсюда очень дорого, только самолетом…
— У вас в доме телефоны провели? — спросил Костенко.
Журавлев, вернувшись со стаканом воды, который жена его, не пригубив даже, поставила на стол, ответил:
— На пятом этаже, в семнадцатой квартире, там заведующий овощной базой, ему протянули воздушку.
— Позвоните по поводу Доры, — сказал Костенко Жукову, — чтобы к нашему возвращению что-нибудь было уже.
— Сколько этой Доре лет? — спросил Жуков, по-прежнему не глядя на Журавлевых.
— Лет тридцать.
— Живет где?
— Не помню, — ответил Журавлев, — не стану вводить вас в заблуждение, где-то на окраине…
— Когда хотите, можете культурно говорить, — пробурчал Жуков, — а то ведь словно с нелюдями какими обращались…
— Но я не знала, в связи с чем вы пришли!
Костенко поморщился:
— Это изящная словесность. Мой коллега интересуется адресом Доры. Нам надо ее найти, обязательно найти сегодня же. Это, надеюсь, вам понятно?
— Да, да, а как же! — ответил Журавлев. — Она очень важный свидетель.
— А вы что — не важные? — заметил Жуков, поднимаясь. — Тоже важные. Вы его на другой день видали?
— Конечно. Он приезжал за посылкой, — ответила Журавлева.
— Один? — спросил Костенко.
— Один.
Жуков вышел из квартиры — звонить.
— Что из себя представляет эта Дора? Какая она? — рассеянно продолжал Костенко.
— Никакая, — ответила Журавлева, и что-то жестоко-презрительное промелькнуло в ее глазах.
— Как понять? — спросил Костенко.
— Пегая она… Крашеная…
— Минчаков с чемоданом пришел?
Журавлевы переглянулись.
— По-моему, без, — сказал Журавлев.
— Нет, с чемоданом, — возразила женщина. — Мы еще смотрели, не уместится ли там и наша посылка, ты что, забыл?
— Да, забыл, — сразу же согласился Журавлев.
— Что у него было в чемодане?
— Я не помню, — ответил Журавлев.
— Там были рубашки, — ответила женщина. — Белая и синяя. Бритва была, электрическая бритва, и новые черные туфли с длинным носком.
— Это все, что вы запомнили?
— Да.
— Вы первым браком женаты? — спросил Костенко.
— Да, — ответили Журавлевы одновременно.
— А Минчакова помните еще с Весьегонска?
— Да, — ответил Журавлев.
— Вы там дружили?
Журавлевы снова переглянулись.
— Он там был моим соседом, — ответила женщина, — очень услужливый человек Миша Минчаков. Подвезти, помочь — всегда готов.
— Вы знали его еще до знакомства с вашим мужем?
— Да, а что? — тихо спросила женщина.
— У него в Весьегонске никаких романов не было? Увлечений?
— Он же очень маленький, невероятно страдал от этого, как ребенок переживал, что не вышел ростом, — ответила Журавлева. — Он ведь очень красивый… Когда сидел за столом и не видно было, какой он маленький, просто глаз от него не отведешь — так он был мил…
— Понятно, — задумчиво протянул Костенко. — Теперь давайте подытожим… Пришел к вам Минчаков в середине октября, точную дату вы не помните, видимо…
— Это была середина месяца, — сказала Журавлева. — Погодите, я ж накануне получала аванс, да, да, это было пятнадцатого или шестнадцатого октября…
— Значит, по вашей просьбе Минчаков перенес вылет на шестнадцатое или семнадцатое, так?
— Да, — ответила женщина и сделала маленький глоток из стакана; рука у нее теперь чуть дрожала. — Он поехал за Дорой…
— А в день вылета Минчаков приехал к вам вечером, взял посылку, и больше вы его не видели?
— Нет, — сказала Журавлева. — Не видали.
— Как вы упаковали посылку?
— В сумочке. Обшили материалом, крепко перевязали, нести удобно, совершенно не громоздко.
— Теперь постарайтесь вспомнить, о чем вы с ним говорили во время последней встречи?
— Да ни о чем, — ответила Журавлева. — «Спасибо, Мишенька, как погулял с подругой, когда вернешься, может, ее с собой возьмешь в море купаться?» Посмеялись — и все…
— Вы ему задавали эти вопросы, а что он вам на них отвечал?
— Ответил, что хорошо погулял, — сказал Журавлев, не отрывая глаз от жены, — сказал, что Дору с собою не возьмет…
— С ней, сказал, самолет не взлетит, — усмехнулась Журавлева, — такая она стала толстая, не следит за собой, хлеба ест по батону за один присест…
— Какая у вас девичья фамилия? — спросил Костенко.
— Кузина.
— А отчество?
— Сергеевна.
— Сколько времени Минчаков пробыл у вас в последний вечер?
— Он даже в квартиру не зашел, — ответила Журавлева. — Мы обмолвились парой слов на пороге…
Вернулся Жуков, кивнул Костенко, но садиться не стал.
— Что-нибудь новое?
— Да.
Костенко поднялся:
— Вы постарайтесь сегодня вспомнить все, что можете, начиная с того дня, когда познакомились с Минчаковым, — хорошо? Завтра с утра вы должны быть готовы к разговору, нас интересует все, абсолютно все…
Спускаясь по лестнице к машине, Жуков пробурчал:
— Ваш помощник, грузин этот, только что доложил из Москвы — по минчаковским аккредитивам он же, Минчаков, получил двадцать третьего октября деньги, все пятнадцать тысяч, в Адлере и Сочи.
— На экспертизу подпись взяли?
— Этого он не сказал.
— Взяли наверное… Теперь надо ваших в аэропорт отправлять, поднимать архивы билетных касс, что с минчаковским билетом сталось.
— Журавлевы дату точно назвали?
— А бог их знает. Надо смотреть начиная с четырнадцатого октября, день за днем…
— Нахлебаемся, — вздохнул Жуков. — Темное дело, просвета не вижу. Кобозевых этих самых Дор двенадцать…
— «Бульдозер» один, — усмехнулся Костенко. — Надо, чтоб ее сегодня же установили… А Журавлева покойника к Доре ревнует… И по пьянке он Спиридону не Дору называл, а Дину… И по инициалам одинаковы: ДСК.
3
Жена Жукова выглядела старше майора. В ней, однако, было заключено какое-то умиротворенное спокойствие — это сразу бросалось в глаза. Весь облик женщины как бы располагал к тишине и отдыху.
— Молодцы какие, что вырвались, — сказала она, и не было в ее голосе ничего наигранного. Она, конечно же, знала, что Костенко из Москвы, большой начальник, но встретила его просто, как, видимо, положено было в этом доме встречать мужа и его гостей.
— Пирожки со счем? — поинтересовался Жуков. — Лук с яйцом?
— «Лук с яйцом», — женщина добродушно передразнила мужа. — Сегодня мясо выбросили, говядину.
— Праздника вроде бы никакого не предвидится, а тут говядина, — Жуков пожал плечами.
Костенко тихо спросил:
— Как супругу величают, вы нас не представили.
— Она знает, как вас зовут, у всех сейчас на языке. А она — Ирина Георгиевна…
— Врач?
Жуков улыбнулся:
— Учительница. Замечали, у большинства сыщиков жены врачи или учителя?
Когда вернулись из ванной, Ирина Георгиевна уже разлила борщ по тарелкам, поставила на стол пирожки и горячую картошку, присыпанную луком.
— По рюмочке выпьете? — спросила она.
— Нет, — ответил Жуков, — в сон потянет, а у нас работы невпроворот.
— А ты чего за гостя говоришь? — сказала женщина. — Мильтон, одно слово!
Костенко рассмеялся:
— Ирина Георгиевна, второй мильтон тоже, увы, откажется — работы действительно много.
— Наше дело предложить, — сказала она. — Угощайтесь, пожалуйста.
— Борщ отменный, — сказал Костенко, — как украинец свидетельствую.
— Будто у нас борща не варят, — заметил Жуков. — Было б мяса поболее да сала, русские борщ вкуснее сделают…
— Тебе б все спорить, Леня…
«А я и не знал, что его зовут Леня, — отметил Костенко. — Бурею помаленьку».
— Еще подлить, Владислав Николаевич?
— С удовольствием. Вы, простите, что преподаете? Литературу?
— Нет. Математику.
— Всегда боялся математики, — вздохнул Костенко. — До сих пор страшные сны снятся — будто завтра надо сдавать тригонометрию, а я ее ни в зуб ногой.
— Сейчас программа невероятно усложнилась, мне ребят жаль…
— Ты себя лучше пожалей, — сказал Жуков и пояснил гостю: — До трех часов ночи готовится к уроку…
— Ну уж и до трех… А вообще, мне кажется, зря мы так жмем ребят… У меня, знаете, мальчик есть в девятом «А», Коля Лазарев: и в самодеятельности талантливый, и стихи прекрасные пишет, а в математике тоже, как вы, слаб. Вот мне и кажется, надо бы специализацию вводить смелее, больше прав давать ребятам — еще в начальной школе выявлять себя, а то мы их стрижем под одну гребенку…
— А может, разумно это? Хоть и жестоко, слов нет, — задумчиво, словно бы себя спрашивая, откликнулся Костенко. — Мы хотим — причем всем, везде и во всем — наибольшего благоприятствия. И поэтому растим безмускульное поколение. Уповаем на мечтание, надеемся на помощь со стороны. Словом, ежели этот ваш Коля Лазарев — сильный, то выбьется; учителя помогут, да и потом, районо вам второгодника не простит, перетащите в следующий класс, на экзамене подскажете, шпаргалку не заметите… Если только он не развлекается, а действительно пишет стихи, то есть работает свое дело до кровавого пота, — непременно выбьется.
— Про безмускульность верно, — осторожно согласился Жуков. — Но и тому, чтобы поколение умело наращивать мускулы, надо помогать. Вот я из деревни родом, да? Так я еще мальчишкой застал время, когда с дедом на базар ездил, сливы продавал — доволен был, за прилавком стоял, зарабатывал! А теперь? Считается, что, мол, детям зарабатывать ни к чему. Неверно это, баловнями растут, на родительских шеях сидят. Надо б сказать громко и открыто: «Валяйте!» Вон семнадцатая статья Конституции — открывай себе, дедушка с бабушкой, пенсионеры дорогие, домашнее кафе или пошивочную мастерскую — прекрасно! И пусть внуки, сделав уроки, бабушке с дедушкой помогут, мускулы порастят… А подите-ка в финотдел, спросите разрешения? Затаскают по столам, замучают, пропади это кафе пропадом! А как бы нам всем жить стало легче, открой таких кафе в городе штук пятьсот! Семейное кафе, собираются, как правило, люди друг другу известные, там хулиганство как-то в схему не укладывается, в семейном кафе и стены добру помогают…
— Заберу я вашего благоверного в Москву, — сказал Костенко хозяйке. — Говорит так, будто мои мысли читает.
— Слишком уж разошелся, — сказала Ирина Георгиевна, — сейчас все такие смелые стали…
— Разве плохо? — удивился Костенко. — По-моему, замечательно, что стали смелыми…
— Поди выпори смелого, — вдруг улыбнулась Ирина Георгиевна. — А пороть еще надо… У меня в прошлом году кончил десятый «В» Дима Романов, пришел через три месяца на вечер в школу и говорит: «Я теперь на заводе работаю, больше вас получаю, Ирина Георгиевна, сто шестьдесят!» А от него винищем несет, от чертенка! Я ему говорю: «Как же можно в школу приходить пьяным?» — а он мне: «Я теперь рабочий, гегемон, нам все права, Ирина Георгиевна, ваше время кончилось».
— Я б такого гегемона за чуб оттаскал, — сказал Жуков. — Дрянь экая!
— За чуб таскать — старорежимно, — хмыкнул Костенко, — а вот гнать с работы за пьянство — давно пора, иначе поздно будет.
— Поди прогони, — сказал Жуков. — Мастера с директором по инстанциям затаскают: «Должны воспитывать!» А как алкаша воспитаешь? Он социально опасен, он разлагает все окрест себя, а уволить — не моги! И все тут! И со школой вы правы — обстругиваем всех под одно полено: может, Пушкин родился новый, а его заставляют алгебру по особой программе штудировать… Таланты надо нежить, а мы их дрыном по шее, утилитарностью школьной программы… Хотя вы правы — сильный пробьется. Но он станет жестоким. Разве можно представить себе, чтобы сельский врач или учитель — со своими ста двадцатью рублями зарплаты — пришел на работу с похмелья или в перерыв поправился махонькой?!
Когда Ирина Георгиевна принесла чай, Костенко спросил Жукова:
— Заметили, что сейчас, когда три человека собираются, сразу начинают говорить о том, что наболело?
— Толк каков?
— Есть толк, — убежденно ответил Костенко. — Количество говорящих о том, что болит, не может не перейти в качество — то есть в открытую борьбу против тех очевидных глупостей, которые нам мешают, словно гири на ногах волочим. А вообще, проблема «думского дьяка» — родоначальника нашей бюрократии — область, еще социологами не изученная, от него, от бюрократа, идет постепенность, а она не всегда угодна прогрессу. Я не могу взять в толк, — и ни один директор завода в толк взять не может, — отчего нельзя пьяницу и лентяя прогнать, а его зарплату передать другим членам бригады? Ну почему? Где логика? Дьяк не может позволить, чтобы произнеслось слово «безработный». «Как это так, а где завоевания революции?!» В том они, завоевания-то, что рабочих на каждом предприятии с распростертыми объятиями ждут, все права и блага им предоставлены, а гнать надо тех, кто пьет, а не работает, но при этом рубашку на груди рвет: «Я — гегемон!»
Зазвонил телефон.
Жуков затянул галстук, поднялся:
— По нашу душу, полковник, едем.
4
— По-моему, именно эта дама и есть Дора-«бульдозер», — сказал Костенко, отложив одну из двенадцати фотографий, привезенных из районов сыщиками. — Вам не кажется?
— А бог ее знает. Поедем, выясним.
В машине Костенко, зябко закутавшись в плащ, спросил:
— Кстати, по отчеству вас как?
— Иванович.
— Леонид Иванович?
— Алексей Иванович. Леней меня только жена называет.
* * *
— Ну, значит, с Мишей Минчаковым я познакомилась у меня дома, — сказала Дора, — он с ветеринаром Журавлевым приезжал… А потом я его к Григорьевым пригласила, он им после языки с рудника привозил, оленьи. Брал не дорого, по пять рублей за кило… Ну, значит, слово за слово, он деньги получил, говорит, может, сходим в кино, а это в субботу было, ну, я и согласилась, мы «Гамлета» смотрели и мультики, а потом он говорит, может, посетим ресторан, но там мест не было, в кафе тоже очередь стоит, поговорить, значит, негде, ну, он и говорит, может, к Григорьевым зайдем, и зашли, конечно. Посидели, поговорили, выпили немножко… Он потом как приезжал в город, всегда меня через Григорьевых находил. А в чем дело-то?
— Сейчас объясним, — сказал Жуков. — Только сначала давайте уточним: вам тридцать три года, родились в Иркутске, сюда приехали семь лет назад, здесь развелись, работаете в ателье мод, живете с дочерью от первого брака и с матерью мужа. Верно?
— Верно.
— С Диной Журавлевой давно познакомились? — спросил Костенко.
— Ну, значит, точно сказать не могу, год, наверное. Миша меня с ней в магазине познакомил, когда мы брали вино и сырки, к Григорьевым шли гулять…
— Давно Мишу не видали? — спросил Жуков.
— Давно! С осени. Он как в отпуск улетел, так и не вернулся.
— Вы что, на аэродром его проводили? — поинтересовался Костенко.
— Нет, мы его в таксомотор посадили.
— Это кто — «мы»? — спросил Жуков.
— Григорьевы и Саков.
— Григорьевы где живут? — спросил Жуков.
— Григорьевы-то? Ну, значит, как с улицы Горького повернете, так второй дом, они на седьмом этаже, у них еще балкон с навесом, они там зимой мясо держат…
— Дом девять, что ль? — спросил Жуков. — Блочный, серый?
— Он, — обрадовалась Дора, — блочный!
Жуков вышел. Костенко предложил женщине сигарету, она закурила.
— Вспомните, пожалуйста, вашу последнюю встречу, Дора Сергеевна, — сказал Костенко. — Это когда было? Пятнадцатого октября? Или шестнадцатого?
— Я не смогу… Так точно-то… Вроде бы в октябре, дождь со снегом шел, а когда именно, не помню… Ну, значит, он приехал грустный, с похмелья, сказал Григорьевым, что летит на море, в отпуск, спросил, где я, они сказали, на работе. Ну, значит, он пришел, спросил, не хочу ли я с ним встретиться, я говорю, чего ж нет, давай. Он говорит, значит, у Григорьевых останемся, а я ответила, ладно. Ну, он купил плавленых сырков, печенья, вина, у меня смена пораньше кончилась, пошли к Григорьевым, выпили, закусили, остались у них. Высоцкого играли, Саков пришел, взяли посошок, ну и распрощались…
— Он никуда не собирался заехать по дороге на аэродром?
— Нет, он только хотел какую-то металлическую мастерскую найти, у него замок на чемодане сломался, боялся, как бы чемодан в багажном отделении не раскрылся, а он туда аккредитивы сунул, чтоб с корешками вместе не держать, так все советуют — корешки от чеков поврозь.
— Когда у него был рейс, не помните?
— Да вроде бы ночью.
— А чего ж он в семь уехал?
— Ну, значит, во-первых, пойди, таксомотор поймай, а потом он в мастерскую же хотел…
— Телефона у Григорьевых нет?
— Они, значит, повара, на кой им?!
— А вы у Григорьевых потом долго сидели?
— Да нет… Высоцкого еще маленько послушали и разошлись.
— А Саков? Он первым ушел?
— Нет, он, значит, остался, поскольку промерз, когда таксисту помогал мотор чинить. Миша-то волновался — такси есть, а не едет… Ну, а Саков помог. И остался у Григорьевых, значит, чайку с коньяком попить. А я пошла к ребенку, ночью-то не была, надо узнать, как там… А в чем дело?
— Дело в том, что Минчакова в тот день, когда он от вас уехал, убили.
— Ох, — женщина даже сделалась меньше ростом — так осела она на стуле. — За что ж, маленького-то, а?! Такой ведь хороший был человек, тихий… Вот судьбина проклятая, только увидишь доброе сердце — так на тебе, забивают…
5
С Григорьевыми работал Жуков. Сакова — заместителя начальника отдела главного технолога — разыскали только в одиннадцать часов, разбудили — он рано ложился спать, потому что на фабрику приходилось добираться сорок минут, а смена начиналась в восемь, пообещали дать справку об освобождении от работы, привезли в управление.
Костенко тянуть не стал, начал с вопроса:
— Вы таксиста, который Минчакова увез, помните?
— Какого еще Минчакова? — не понял Саков.
— С которым в прошлом году у Григорьевых встретились…
— Ах, это такой маленький, в сером костюме?
— Именно.
— Как вам сказать? Конечно, много времени прошло, трудно точно ответить… Я больше в моторе ковырялся, свечи барахлили… Кряжистый мужик, лет пятидесяти, вежливый…
— Волосы какие?
— Не седые еще… Нос не очень большой, вроде как боксерский. В кожанке… Хотя они тут все в кожанках, это у них как униформа…
— Номер машины запомнили?
— Да нет же, зачем? А отчего вас все это интересует?
— Нас это все интересует потому, что вы и Григорьев были последними, — шофер, конечно, тоже, — кто видел Минчакова живым. Он до аэродрома, видимо, не добрался, его труп нашли на полдороге, расчлененный труп…
— Вот ужас-то! Так, погодите, погодите-ка, кольцо вроде бы у шофера было на руке… Или я с другим путаю?
— Ну а что еще?
— Знай, где упадешь, — соломки б подстелил…
— По фотографии легко узнаете? — нажал Костенко.
— Узнаю наверняка, в нем что-то такое есть…
— Зловещее?
— Нет, не так. Запоминающееся.
«Про “легко” я ввернул вовремя, — удовлетворенно подумал Костенко, — я помог ему увериться в себе самом. Если бы я просто спросил: “вспомните ли”, он мог заплавать, начал бы самоедствовать и сомневаться. Всегда надо давать человеку не один шанс, а два».
— Когда вы вернулись домой в тот день?
— Вы подозреваете меня?!
— Я выясняю обстоятельства дела. Вы, Дора, Григорьевы, Журавлевы и шофер были последними, кто видел Минчакова. Понимаете, отчего я так интересуюсь всеми подробностями — малосущественными на первый взгляд?
— Но я ничего не помню, товарищ полковник! Опросите соседей, может, они вам помогут! Почему б не спросить Григорьевых? Дору?!
— Спросили.
— Так ведь она должна помнить больше! И Григорьевы давно его знают.
— С Григорьевыми сейчас беседует мой коллега… Вы не помните, о чем шла речь у Григорьевых, когда вы пришли туда, чтобы проводить Минчакова?
— Да не провожал я Минчакова! Я его в первый раз увидел! Я случайно к Григорьевым зашел! Ну, помог пьяному человеку поднести чемодан, ну, в моторе таксиста поковырялся… О чем говорили? Пустое, болтовня… Я ведь к Григорьеву захожу только потому, что мы с ним вместе на рыбалку ездим, он незаменим как рыбак… Общих интересов у нас нет… Высоцкого слушали — это я помню, но сейчас, по-моему, его все слушают: и те, кто хвалит, и те, которые ругают… Мне кажется, Минчаков рассказывал, как он мечтает залезть в теплое октябрьское море… Ну убейте, не помню больше ничего!
— Убивать не стану, — пообещал Костенко, — но попрошу напрячь память и сосредоточиться.
— А вы можете вспомнить подробности беседы, которая состоялась полгода назад с людьми, вам совершенно не близкими?
— Если бы мне сказали, что один из этих людей был убит через час или два после того, как я посадил его в такси, — вспомнил бы.
— Ну хорошо, ну погодите… Я пришел, они сидели за столом, дым коромыслом, сразу видно, с утра гуляют… «Садись, дорогой, будешь гостем!» — «Да нет, надо домой, сегодня свободный вечер, хочу грузил наделать и крючки посмотреть на форель, слишком уж блестящие, может, стоит покалить». — «Не надо, я банку красной икры достал, форель ее с пальца хватать будет. Знакомься». Познакомились. Минчаков этот был поддатый. Грустный какой-то. Может, и не убивали его, а сам погиб?
— Сам же себя на куски и разрубил?
— Да, идея никуда не годится… Нет, положительно, кроме разговора о крючках для форели и банке красной икры я ничего не помню… И Минчаков этот самый, и Дора какие-то безликие. Она все время к нему приставала, он ее рукой отводил: «Погоди, скала, дай мне отдохнуть, ну что ты такая настырная? Женщина должна отказывать, тогда она в цене…»
— Дора обиделась?
— Нет, по-моему. Смеялась. «Дурачок, чего от добра добро ищешь? Цени тех, кто к тебе льнет».
— Вот видите, как много вы вспомнили, — заметил Костенко. — А что было, когда уехал Минчаков?
— Дора ушла чуть не сразу… Я побыл еще часок, отогрелся и поехал домой… Погодите, погодите, когда я уходил от Григорьевых, их сосед из квартиры напротив, его зовут Дима, он с нами иногда ездит на рыбалку, сказал нам: «Парни, есть возможность достать японскую леску, входите в долю?»
— Ну? Вы вошли?
— Конечно. И я и Григорьев.
— Деньги отдали сразу?
— А он просил не в деньгах… Коньяком просил.
— Когда вы ему принесли коньяк и сколько?
— Назавтра. Две бутылки армянского, три звездочки…
* * *
Соседа Григорьевых действительно звали Дима, Дмитрий Евгеньевич Зиновьев. Коньяк он отдавал боцману судна, ходившего рейсом на Японию. Звали боцмана Григорий Николаевич Артамонов. Оба подтвердили показания Сакова.
Дора вернулась домой в восемь часов и больше из квартиры не выходила — это сказала и соседка по площадке, Усыкина Матрена Александровна, и мать ее бывшего мужа.
Костенко, вышагивая по коридорам управления, зло думал: «Вообще-то у меня чудовищная работа: прежде чем отвести человека, даже если он и симпатичен мне, я должен его подозревать, я обязан ввести его в версию: шофер такси — сообщник, отъехал сто метров, остановился, пришел Саков, и вдвоем прикончили беднягу Минчакова. А зачем? С целью грабежа. Но что у него было в чемоданах? Саков этого не знал, шофер такси тем более. Кто мог знать? Дора? Значит, она сообщила Сакову? Или шоферу? А когда она лазала в его чемодан? И где он хранил самородок, — если именно он купил или украл, — тот, что привез Дерябин? Нет, тут сплошные дыры. И все показания, сдается мне, искренние. Шофер был последним человеком, который видел Минчакова. Он мог отвезти его в металлическую мастерскую, там открыли чемодан, именно там увидели корешки аккредитивов и самородок. Почему нет? Вполне возможно. Нет, шофер нужен».
С этим Костенко и вошел к Жукову, который беседовал с Григорьевыми.
Жуков поднялся, хотел было доложить, но Костенко остановил его, спросив:
— Разрешите присутствовать?
— Конечно, товарищ полковник. Может, вы поведете беседу?
— Если позволите, я задам несколько вопросов…
— Пожалуйста.
— Впрочем, вполне вероятно, что вы уже обсуждали это… Меня интересует, как прошел остаток вечера, после того как уехал Минчаков?
— Это мы обсудили… Владимир Афанасьевич, — обратился Жуков к Григорьеву, — расскажите-ка еще раз.
Толстый, потный Григорьев страдающе посмотрел на жену — такую же толстую и потную, вздохнул:
— Чего ж дважды об одном и том же? Ну, вернулись, когда Миша уехал. Дорка ушла, у ней ребенок и свекровь сволота, не дает бабе жизни. Саков замерз, шофер в моторе плохо разбирался, он ему и помог машину завести, ну, я его после этого отпоил горячим чаем с коньячком, потом он ушел, а мы с Зиной начали мыть посуду, за день всю посуду напачкали, гуляли от души…
— А когда вы Диме коньяк отдали? — спросил Костенко.
— В тот же вечер, как Сакова проводил… Димка к нам потом зашел, сказал, что можно и крючки японские достать и лески.
— А Саков когда бутылки передал?
— Так это вы его спросите… Назавтра, верно, передал, потому что в субботу у него леска была, тоненькая, японская, а Димка без коньяка не отдаст, он на слово не верит…
— Второй вопрос, — сказал Костенко, испытывая отчего-то радость за Сакова — тот был растерянный, жалкий, но всячески пытался сохранить достоинство. — Дора помогала Минчакову упаковывать чемодан?
— Нет. Ты видала, Зин? — спросил Григорьев жену.
— Думаете, ей интересно на его грязные рубашки смотреть? — усмехнулась Григорьева. — Она ж любила его, жалела…
— А он? — спросил Костенко.
— Мужик и есть мужик, — вздохнула Григорьева. — Где плохо лежит, то и возьмет… Кому он был нужен-то, карлик? А Дорка к нему с сердцем, от всей своей одинокой бабьей души…
— Вы Журавлевых хорошо знаете? — спросил Костенко.
— «Здрасьте», «до свиданья», — ответил Григорьев, вопросительно посмотрев при этом на жену.
Та, заметив, как Костенко и Жуков переглянулись, одновременно зафиксировав этот быстрый, осторожный взгляд мужа, ответила:
— Вы только не подумайте чего… Он, — она кивнула на мужа, — знает, что я их не люблю, а мужики все на нее, на Динку, заглядываются… Мне и за Дору обидно было, когда она к Минчаку со всей душой, а он по Динке вздыхал.
— Саков от вас пешком ушел или вызвал такси? — спросил Костенко.
— Пешком.
— А кто может подтвердить, что он пошел домой? — жестко спросил Костенко, ярясь на этот свой вопрос — увы, необходимый.
— Я, — ответил Григорьев. — Он портфель свой забыл, я его отнес ему, еще Зина сказала: «Пойди пройдися, ты ж еще не протрезвел».
— Что делал Саков, когда вы к нему пришли?
— Спал. Он рано ложится.
— Долго вы у него пробыли?
— Да нет, отдал портфель и ушел…
* * *
— Ой, конечно, портфель он мне принес, — обрадовался Саков, сидевший в кабинете Костенко — гора окурков высилась в пепельнице, дым плавал слоистый, фиолетовый, тяжелый. — Я совсем об этом забыл!
* * *
Журавлева — Костенко приехал к ней около двенадцати — была в халатике уже, лицо намазано густым слоем питательного крема.
— Простите за поздний визит, — сказал Костенко, — но мне нужно уточнить еще одну деталь.
— До утра не ждет? — женщина пожала плечами. — Проходите.
— Спасибо. Супруг уже спит?
— Супруг работает в вечернюю смену, — как-то усмешливо выделив слово «супруг», ответила Журавлева, — он вернется с минуты на минуту.
— А в тот вечер, когда к вам приезжал Минчаков, супруг, — Костенко специально повторил столь неприятное Журавлевой слово, — был дома?
— Мы ведь ответили на этот вопрос. Да, мы были вместе.
— Нет, я имею в виду тот вечер, когда Минчаков забрал у вас посылку…
Журавлева поднесла руку к виску, лоб ее сжался морщинами, которые стали особенно заметны из-за слоя крема:
— Да.
— А вы Минчакова проводили к машине?
— Нет. Я видела из окна, как он сел в машину…
— Шофер был за рулем?
— Я не видела.
— Меня интересует — к вам вместе с Минчаковым шофер не поднимался?
— Нет.
— Значит, лица шофера вы не видали?
— Нет.
— И номера такси не запомнили?
— Нет.
— Ну, извините, — сказал Костенко и поднялся.
6
Ранним утром следующего дня Костенко все же решил не вызывать Крабовского в УВД, потому что дважды прочитал его показание, как тот увидал мешок с трупом. С человеком, который столь пространно и увлеченно пишет, надо разговаривать, аккуратно направляя беседу в нужном для дела направлении, а в служебном кабинете такой разговор вряд ли получится.
— Крабовский? — удивленно переспросили Костенко в институте. — Так он в библиотеке, он там проводит все время!
— Почему именно в библиотеке? Разрабатывает новую тему?
Девушки — видимо, лаборантки — посмеялись:
— У него каждый день новые темы. Сейчас он хочет доказать, что и языкознание связано с проблемой бюрократии — то есть с потерей качества времени, похищенного общественно полезного труда.
— А что? — улыбнулся Костенко. — Интересная тема…
… Крабовский был обложен книгами. Несколько минут Костенко наблюдал за тем, как тот работал, подивился стремительной точности движений «кладоискателя», его прекрасным прикосновениям к словарям и тетрадям.
— Алексей Францевич, — окликнул его Костенко. — Я — по вашу душу.
— Верите в существование души? — мгновенно среагировал Крабовский, не поднимая головы от страницы. — Прекрасно, есть тема для беседы. Но только завтра, сегодня я занят.
— Завтра я занят. Увы. А поговорить надо…
— «Поговорить надо», — повторил Крабовский, чуть отодвинул книгу, снял очки. — Вы из уголовного розыска? Вполне типичная фраза вашей номенклатуры: «Надо поговорить».
— Потому-то я к вам и пришел, что вы — логик в абсолюте.
— Хотите завоевать меня такого рода заключением? — спросил Крабовский. — Я, кстати, — с точки зрения логики в абсолюте, — исследовал вопрос: каким образом стареющая эстрадная звезда может удержать аудиторию? И вывел закон: она должна окружить себя пятью обнаженными кордебалетчиками с налитыми мускулами. Таким образом старушка привлечет на красавцев молодых девушек — тем угодно обозрение сильного мужского тела. И пожилые дамы потащат мужей на спектакль: «Смотри, как она держится, несмотря на возраст!» А поскольку женщин больше, чем мужчин, — нас с вами периодически отстреливают на фронтах и доводят до инфарктов на совещаниях, — лишь они, прекрасный пол, определяют успех или провал любого зрелищного предприятия. Впрочем, к чему это я? Ах, да, логик в абсолюте! Присаживайтесь, что у вас? Я ведь уже описал то, что помнил.
— А мне бы хотелось вас еще раз послушать.
— Полагаете, что, как всякий интеллигент, я говорю лучше, чем пишу?
— Не надо приписывать мне те мысли, которые не приходили в голову. Это, кстати, типично для женщин…
— Мужчина не может мыслить категориями женщин — язык явление не только социальное, но и — в определенном роде — физиологическое.
— Плохое слово — в приложении к понятию «язык».
— Ха! — Крабовский ударил себя по ляжкам, засмеялся деревянно. — Ха! Чудо! Прелесть! Мир повторяем! Фамилия Шишков вам что-нибудь говорит?
— Нет.
— Спасибо. Ценю людей, которые не смущаются признать незнание. Адмирал Шишков, автор трактата «О старом и новом слоге», главный враг Карамзина. Он тоже какие-то слова считал плохими и невозможными в употреблении. Он, например, требовал изъять из русского языка такие слова, как «развитие», «религия», «оттенок», «эпоха». Вместо этих отвратительных заимствований из языка «похабной Европы» следовало вернуть в обиход «умоделие», «прозябание», вместо «аллея» надобно было говорить «просада», не «аудитория», а «слушалище», вместо «оратор» — «краснослов». Адмирал заключил, что, мол, надобно «новые мысли свои выражать старинных предков наших складом». Ладно бы печатал свои теории, так ведь возвел вопрос о слоге в предмет государственного интереса, языковые нововведения отождествлял с изменою вере, отечеству и обычаям… Он даже слово «раб» определил так, как это было угодно государю и дворцовой дряни. «Раб» — по Шишкову — происходило от «работаю», то есть «служу по долгу и усердию». Таким образом, нет в России никакого рабства, крепостное право — выдумка злодеев-французов, поскольку на Руси живут усердные и жизнерадостные слуги «отцов-патриархов»…
Конец ознакомительного фрагмента.