1. Книги
  2. Литература 20 века
  3. Эрнст Юнгер

Сердце искателя приключений

Эрнст Юнгер (1979)
Обложка книги

Книга выдающегося немецкого мыслителя Эрнста Юнгера (1895–1998) представляет собой сборник эссе-скетчей эпохи Веймарской республики, балансирующих на грани фиктивного дневника и политического манифеста. Одинокое и отважное сердце искателя приключений живет среди катастроф, где гибнут старые ценности и иерархии бюргерского мира. «Пылающие огнем сновидческие пейзажи» Первой мировой войны приоткрыли для автора завесу, за которой скрывался демонический мир, непроницаемый для дневного света разума, и вот сновидение, где грезится удивительное и волшебное, становится у Юнгера парадигмой для толкования опыта действительности. Состояние современной цивилизации — это запутанный сон. Загадочные образы монотонного движения техники, символика смерти, вторжение в бюргерский мир разрушительных демонических сил — вся эта «ночная сторона» жизни, детально выписанная в «Сердце искателя приключений», находится в глубокой связи не только с опытом войны, но и с жизнью большого города. Второе издание дополнено переводом эссе Юнгера «Сицилийское письмо лунному человеку» и новым послесловием переводчика. В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Сердце искателя приключений» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Сердце искателя приключений

Вторая редакция

Фигуры и каприччо

Семя всего, что есть в моем уме, я нахожу везде.

Гаман

Стало быть, все это существует.

Сердце искателя приключений.

Первая редакция

Тигровая лилия

Штеглиц

Lilium tigrinum. Сильно выгнутые лепестки воскового красного цвета с нежными светящимися вкраплениями множества овальных иссиня-черных пятен. Расположение пятен указывает на постепенное угасание живой, порождающей их силы. На кончиках лепестков они совершенно отсутствуют, в то время как у дна чашечки выделены столь отчетливо, что возвышаются на мясистых наростах как на ходулях. Тычинки наркотического цвета, каким бывает темный красно-коричневый бархат, растертый в пудру.

Это зрелище напоминает шатер индийского факира: внутри звучит тихая, приготовляющая музыка.

Летучие рыбы

Штеглиц

Без всякой цели, ради одного удовольствия я обеими руками ловил в аквариуме маленьких, но очень юрких перламутрово-голубых рыбок. Когда ускользнуть было некуда, они поднимались над гладью воды и, двигая своими крошечными плавничками как крыльями, грациозно зависали среди комнаты. Описав в воздухе множество кривых, они снова ныряли в воду. Одна среда сменялась другой, и в этом чередовании было что-то чрезвычайно радостное.

Полеты во сне

Штралау

Полеты во сне чем-то похожи на воспоминание об особой духовной силе. Собственно, я имею в виду, скорее, парение во сне, когда сохраняется ощущение тяжести. В сумерках мы скользим над самой поверхностью земли, и, как только ее касаемся, сон исчезает. Мы парим над ступенями лестницы, вылетая из дверей дома, и время от времени поднимаемся над небольшими препятствиями, вроде кустарника или изгороди. При этом мы отталкиваемся, совершая небольшое усилие, которое ощущается в напряженных локтях и сжатых кулаках. Половина тела вытянута, как будто мы удобно расположились в кресле; мы летим ногами вперед. Эти сны приятны, но бывают и другие, коварные, когда сновидец в застывшей позе летит, повернувшись лицом к земле. Словно в столбняке он поднимается с кровати, причем ноги его остаются неподвижными, а тело как бы описывает круг. Затем он летит по ночным улицам и площадям, а иногда, как рыба, выныривает перед одинокими прохожими, пристально смотря в их изумленные лица.

Каким беззаботным кажется, по сравнению с этим, тот высокий полет, который можно видеть на старых изображениях парящих людей. Немало таких изображений можно найти в Помпеях. Здесь люди кружатся в радостном удивительном вихре, который чудесным образом совсем не колышет их волосы и одежды.

Каменистое русло

Гослар

Свои книги потому так неохотно берешь в руки, что перед ними ощущаешь себя фальшивомонетчиком. Ты побывал в пещере Али-Бабы и вынес на свет лишь жалкую пригоршню серебра. И еще тебе кажется, будто возвращаешься к тому, что давно уже сбросил с себя, как змея сбрасывает свою поблекшую кожу.

То же самое происходит со мной и при виде этих заметок, в которые я не заглядывал почти десять лет. Я слышал, что они с поразительным постоянством находят каждые три месяца по пятнадцать новых читателей. Такая притягательность чем-то напоминает цветок silene noctiflora[2], чашечка которого раскрывается только один-единственный раз ночью и собирает вокруг себя крошечный рой крылатых гостей.

И всё же для автора повторное открытие уже завершенного имеет особую ценность — дается редкостная возможность увидеть язык глазами скульптора и работать над ним как над статуей, извлекая его из куска материи. Именно так я надеюсь еще более четко выписать то, что, должно быть, захватило читателя. Сначала нужно безбоязненно вычеркивать лишнее, а потом пополнять текст из запасов. И еще стоит добавить несколько запретных фрагментов, которые тогда были отложены впрок, — ведь в том, что касается приправ, набиваешь руку лишь со временем.

Наглядным примером этого многообразия служат для меня высохшие русла ручьев, которые нередко встречаются путникам в Альпах. В этих ложбинах мы находим грубые камни, отшлифованную гальку, блестящие осколки и песок — пестрые фрагменты горной породы, осенью или весной вынесенные горным потоком на равнину с вершин. Иногда мы берем в руку какой-нибудь камень и вертим его перед глазами: может быть, это горный хрусталь, может быть, расколотая раковина улитки с удивительным завитком спирали, а может, это кусочек бледного сталактита из таинственных пещер, где беззвучно кружатся летучие мыши. Вот родина каприччо, ночных шуток — тихое, но небезопасное наслаждение для нашего ума, уединившегося в своей театральной ложе. Однако попадаются и куски гранита, отшлифованные в жерновах ледников, где мир, как на выгравированных картах, кажется немного меньше, но зато более ясным и стройным, ибо высший порядок кроется в многообразии мира, как в картинке-перевертыше. Удивительные головоломки — по мере удаления от них мы приближаемся к разгадке.

Итак, в материале недостатка нет, и всё же язык должен что-то добавить к нему. Своими заклинаниями он должен призвать воду, которая будет играя журчать над камнями — поток стремительный и прозрачный.

О кристаллографии

Юберлинген

Мне кажется, что за последние годы я кое-чему научился, овладев в языке приемом, который позволяет высветить слово и сделать его прозрачным. Именно он лучше всего годится для того, чтобы устранить некий разлад, нередко овладевающий нами, — разлад между поверхностью и глубиной жизни. Иногда нам мнится, будто суть глубины в том, чтобы порождать поверхность, раскрашенную в цвета радуги кожу мира, распаляющую наш взор. Но тогда этот пестрый узор опять-таки оборачивается покрывалом из знаков и букв, сквозь которое глубина повествует нам о своих тайнах. Живем ли мы снаружи или внутри — нас неизменно пронзает боль, как если бы мы всякий раз отворачивались от великолепных сокровищ. Нас охватывает беспокойство — как во время суровых наслаждений одиночества, так и за праздничным столом, уставленным всеми яствами мира.

Итак, прозрачность позволяет нашему взору видеть глубину и поверхность одновременно. Прозрачностью обладает кристалл, каковой можно назвать некой сущностью, способной образовывать внутреннюю поверхность и в то же время обращать свою глубину вовне. Здесь мне хотелось бы высказать предположение: не создан ли вообще весь мир, вплоть до мельчайших деталей, по типу кристаллов, но так, что наш взор лишь изредка способен их различать? На это указывают таинственные знаки: каждый человек, пожалуй, хотя бы раз испытывал, как в какой-то важный момент просветляются все люди и вещи, как вдруг начинает кружиться голова и охватывает трепет. Такое происходит в присутствии смерти, хотя вообще всякая весомая сила, например красота, производит такое действие, в особенности же оно свойственно истине. Возьмем любой пример: постижение перворастения есть не что иное, как восприятие подлинно кристаллического характера в благоприятный момент. Подобно этому в разговоре о вещах, затрагивающих наше существо, голоса становятся прозрачными: мы понимаем нашего собеседника помимо слов, в другом, решающем смысле. Кроме того, мы можем догадываться о тех случаях, когда подобного рода взгляд не вызван необычным состоянием просветления, но соответствует пышному цветению жизни.

Что же касается специфического употребления этого слова, то оно связано с тем, что язык тоже имеет глубину и поверхность. Мы используем множество оборотов, которые обладают как очевидным, так и скрытым значением, и то, что в мире зримого — прозрачность, в языке — таинственное созвучие. В фигурах речи, прежде всего в сравнении, есть то, что способно преодолеть иллюзию противоположностей. Но без сноровки не обойтись — если в первом случае, желая увидеть красоту низших животных, используют отшлифованное стекло, то во втором нужно смело насаживать червя на крючок, если желаешь выловить какое-то удивительное существо, обитающее в темных водах. Как бы то ни было, вещи не должны являться автору поодиночке, возникая по воле случая, ведь ему дано слово, чтобы говорить о всеедином.

Фиолетовый эндивий

Штеглиц

Я зашел в роскошную деликатесную лавку: меня привлек выставленный на витрине эндивий, совершенно особенная разновидность фиолетового цвета. Я нисколько не был удивлен, когда продавец объяснил мне, что единственный сорт мяса, к которому подходит гарнир из эндивия — человечина. Об этом я и сам смутно догадывался.

Завязался обстоятельный разговор о способах приготовления, а затем мы спустились в погреб, где люди были развешаны по стенам, словно зайцы в лавке торговца дичью. Продавец особо подчеркнул, что передо мной туши людей, забитых исключительно на охоте, а не просто откормленных на ферме: «Конечно, не такие жирные, но зато — поверьте! — гораздо ароматнее». Руки, ноги и головы лежали в отдельных мисках, возле которых были маленькие ярлычки с ценами.

Когда мы поднимались по лестнице, я заметил: «Не знал, что цивилизация в этом городе шагнула так далеко вперед». Продавец на мгновение насторожился, но потом любезно улыбнулся в ответ.

В квартале слепых

Юберлинген

Всю ночь я провел в квартале развлечений какого-то большого города, не ведая, в какой стране света я нахожусь. Что-то напоминало мне марокканские базары, а что-то — ярмарки, какие не редкость в предместьях Берлина. Под утро я забрел в закоулок, где еще не бывал, хотя жизнь там кипела ключом. Здесь были разбиты шатры, и перед каждым было выставлено напоказ по десять-двадцать танцовщиц. Я видел, как некоторые прохожие выбирали себе пару и входили в палатку для танцев. Я решил присоединиться к ним, хотя девушки не понравились мне своей неряшливой одеждой и одинаковыми невыразительными лицами. Впрочем, стоило к ним прикоснуться, как они сразу же оживали. Мне не понравилось и в шатре: музыка была слишком громкой, цвета — слишком пестрыми. Шатер производил загадочное впечатление, и, когда мой взгляд скользнул по ковру, на котором мы танцевали, я нашел отгадку. Ковер расцвечивали круглые орнаменты, не вытканные, а как бы нанесенные тонкими пробковыми кружочками на лишенную ворса материю. Я тут же понял, что благодаря этой незаметной уловке девушки, танцуя, не покидали пределов ковра. Все танцовщицы были слепыми.

Выйдя из шатра, я почувствовал голод. Прямо напротив находилась закусочная, где меня принял хозяин в рубашке с засученными рукавами. Когда я заказал завтрак, он подозвал к моему столику юношу, который должен был развлечь меня беседой, и ушел готовить кофе с булочками. Только сейчас я понял, что попал в квартал слепых, ибо мой собеседник тоже не видел солнечного света. Хозяин держал его в качестве некой философской приманки, чтобы завлекать к себе посетителей. Ему могли предлагать любую тему, о которой он из-за своей слепоты обнаруживал неожиданное и непривычное мнение. А поскольку он был лишен зрения, то его рассуждения сообщали посетителям приятное чувство собственного превосходства, которое они к тому же пытались сделать еще сильнее, вынуждая его говорить об учении о свете или чем-то подобном.

Теперь я вспомнил, что эта пивнушка славилась как любимое кафе берлинских метафизиков. Судьба молодого человека из этого заведения вызвала у меня жалость, усиливавшуюся по мере того, как я замечал, что он и в самом деле высказывал глубокие и смелые мысли, которым недоставало лишь немного эмпирии. Желая его ободрить, я стал размышлять на тему, в которой каждый из нас — как слепой, так и зрячий — мог почувствовать свое превосходство, ибо мне не хотелось унизить его ни поражением, ни легкой победой. Так в продолжение завтрака мы вели великолепную беседу «О непредвиденном».

Ужас

Берлин

Бывают тонкие, но широкие листы жести, с помощью которых в небольших театрах обычно имитируют гром. Я представляю себе множество таких листов жести, еще более тонких и гулких, но не сложенных стопкой, как страницы книги, а закрепленных на расстоянии друг от друга.

Я поднимаю тебя на верхний лист этой мощной конструкции, и под тяжестью твоего тела он с лязгом разрывается на две части. Ты падаешь и оказываешься на втором листе, который разлетается с еще большим грохотом. Ты продолжаешь падать — на третий, четвертый, пятый лист, и чем сильнее становится падение, тем быстрее следуют друг за другом удары, их стремительный темп похож на барабанную дробь. Падение и барабанная дробь набирают бешеный темп, превращаясь в мощные раскаты грома, которые в конце концов взрывают границы сознания.

Обычно так выглядит ужас (Entsetzen), парализующий человека, — ужас, который нельзя назвать ни трепетом (Grauen), ни страхом (Angst), ни боязнью (Furcht). Скорее, он чем-то близок к онемению (Grausen), испытываемому при виде лица Горгоны с распущенными волосами и искаженным в безмолвном крике ртом. Трепет (Grauen) испытывают не столько при виде, сколько в предчувствии чего-то зловещего, но именно поэтому он крепче сковывает человека. Боязнь (Furcht) далека от последнего предела и может вполне соседствовать с надеждой, а испуг (Schreck) — это как раз то, что испытывают, когда рвется верхний лист. Но потом, в смертельном падении, грохот литавр усиливается, разгораются зловещие огни — уже не как предостережение, но как подтверждение самого страшного, что как раз и вызывает ужас.

Догадываешься ли ты о том, что происходит в этом падении, которое, быть может, нам придется однажды совершить, в падении, которое отделяет момент, когда мы узнаем о гибели, и саму эту гибель?

Чужой

Лейпциг

Я спал в одном старинном доме и был разбужен чередой странных звуков. Монотонный гул «дон, дон, дон» сразу же вселил в меня предельное беспокойство. Я спрыгнул с кровати и, ничего не понимая, словно спросонья, обежал вокруг стола. Схватился за скатерть — она соскользнула. Тут мне стало ясно: это не сон, всё наяву. Страх усиливался, а «дон, дон» звучало всё более быстро и угрожающе. Звук издавала встроенная в стену сигнализация, предупреждавшая об опасности. Я подбежал к окну, откуда был виден запущенный переулок, зажатый между стен колодца, а над ним — яркий зубчатый хвост кометы. Внизу стояла группа людей — мужчины в высоких остроконечных шляпах, женщины и девочки, одетые старомодно и неряшливо. Видимо, они тоже только что выбежали из своих домов на улицу и теперь возбужденно гудели. До меня донеслись слова: «Чужой снова в городе».

Обернувшись, я увидел на своей кровати человека. Я хотел было выпрыгнуть в окно, но ноги были как будто прикованы к полу. Фигура медленно поднялась и навела на меня взгляд. Глаза горели огнем, смотрели на меня всё более пристально и расширялись, приобретая жуткое угрожающее выражение. Однако в тот самый момент, когда их величина и пламень стали невыносимы, они лопнули и рассыпались искрами, как падают пылающие угли сквозь колосник. Остались лишь черные, выжженные глазницы, как абсолютное ничто, скрытое за последней вуалью ужаса.

«Тристрам Шенди»

Берлин

Удобное издание «Тристрама Шенди» в картонной коробочке сопровождало меня во время сражения при Бапоме, было оно со мной и тогда, когда мы стояли у Фаврёй. Поскольку мы были вынуждены ждать на артиллерийских позициях с утра до послеполуденного времени, нас очень быстро одолела скука, хотя положение было вовсе не безопасным. Я начал листать книжку, и очень скоро мое спутанное, прерываемое вспышками огней чтение как некий таинственный побочный голос зазвучало в противоречивой гармонии с внешними событиями. Я несколько раз прерывался, и, когда мне удалось прочесть несколько глав, пришел долгожданный приказ атаковать; я убрал книжку и уже к заходу солнца лежал раненый.

В лазарете я снова подхватил нить повествования, как если бы всё, что произошло в промежутке, было лишь сном или частью самой книги, чем-то вроде экскурса, обладающего особой духовной силой. Мне дали морфия, и чтение продолжалось то наяву, то в полусне, так что разные душевные состояния делали лишенный строгой геометрии текст с тысячами улочек и переулков еще более запутанным. Лихорадка, с которой я боролся при помощи бургундского и кодеина, обстрел и бомбежка позиций, откуда войска уже начали отступать, почти забыв о нашем существовании, лишь усугубляли путаницу. Поэтому всё, что сохранилось у меня в памяти от тех дней, — это сентиментальные переживания вперемешку с диким возбуждением, после которого даже извержение вулкана оставило бы меня равнодушным, а бедный Йорик и простодушный дядя Тоби казались такими близкими персонажами, каких только можно себе представить.

При таких торжественных обстоятельствах я вступил в тайный орден шендистов, верность которому сохранил до сего дня.

Одинокие стражи

Берлин

Сведенборг осуждает «духовную скупость», которая прячет под замком его грезы и прозрения.

Но как тогда быть с презрением духа к тем, кто разменивает себя на мелкую монету и пускает ее в оборот, как быть с его аристократическим уединением в волшебных дворцах Ариоста? Невыразимое теряет свою ценность, когда его выражают и сообщают другому: оно подобно золоту, в которое перед чеканкой добавляют медь. Кто пытается уловить свои сны на рассвете и видит, как они выскальзывают из сети его мыслей, тот похож на неаполитанского рыбака, от которого уходит стремительная стайка серебристых рыб, случайно выплывшая из глубин залива.

В собраниях Лейпцигского минералогического института я видел кусок горного хрусталя величиной с фут, найденный при прокладке туннеля через недра Сен-Готарда, — одинокий и редкий сон материи.

Нигромонтан передал мне знание о том, что среди нас есть избранные люди, давно покинувшие библиотеки и пыльные арены и занятые работой в прикровенных местах, в своем внутреннем Тибете. Он говорил о людях, уединявшихся ночами в своих кельях, неподвижных словно скалы, в недрах которых поблескивает мощный поток. Снаружи этот поток вращает мельничные колеса и приводит в движение армию машин, внутри же он просто бурлит и питает сердца, эти жаркие трепетные колыбели всякой силы и власти, навсегда скрытые от внешнего света.

Люди, занятые работой? Не это ли важнейшие сосуды, по которым течет кровь, видная под тонким покровом кожи? Самые тяжелые сны снятся в безымянных землях, изобилующих плодами, там, где труд кажется чем-то случайным, лишенным всякой необходимости. Микеланджело намечает в мраморе лишь очертания лиц, и неотесанные глыбы камней дремлют, словно куколки бабочек, чья дальнейшая жизнь будет препоручена вечности. Проза «Воли к власти» — это поле, где недавно отгремело сражение мысли, реликт одинокой, ужасной ответственности, мастерские, полные ключей, брошенные тем, у кого больше не было времени отмыкать замки. Даже мастер, пребывающий в зените славы, как, например, кавалер Бернини, говорит об отвращении к законченному творению, а Гюисманс в позднем предисловии к «A Rebours»[3] — о невозможности читать собственные книги. Вот еще один парадоксальный образ — человек имеет оригинал, а изучает плохие комментарии. Большие романы, оставшиеся незавершенными, и не могли быть завершены, ибо были раздавлены собственным замыслом.

Люди, занятые работой? Где святые обители, где бдения и триумфы, в которых душа стяжала себе сокровища благодати? Где столпы отшельников, эти живые свидетельства высшего общения? Где сознание того, что мысли и чувства непреходящи и что существует двойная бухгалтерия, в которой расход оборачивается доходом? Единственное утешение — это воспоминание об отдельных моментах войны, когда пламя взрыва внезапно вырывало из тьмы одинокую фигуру человека, который продолжает стоять на посту, хотя войска давно оставили свои позиции. Из этих бесчисленных и страшных ночных бдений сложилось сокровище, которое будет израсходовано еще не скоро.

Вера в одиноких людей рождается из тоски по безымянному братству, по глубокому духовному родству, какое только возможно между людьми.

Синие ужи

Берлин, Восточный порт

Я шагал по пыльной, унылой дороге, тянувшейся через холмы и луга. Вдруг возле меня проскользнул великолепный, отливающий цветами стали и чертополоха уж; и хотя во мне сразу возникло желание схватить его, я подавил свой порыв и позволил змее исчезнуть в густой траве. Это повторялось неоднократно, только змеи с каждым разом становились всё тусклее, непригляднее и бесцветнее; последние были вовсе мертвы и целиком покрыты дорожной пылью. Вскоре я набрел на груду рассыпанных в луже купюр. Я стал бережно подбирать их одну за другой, смахивать с каждой грязь и убирать в карман.

Монастырская церковь

Лейпциг

Мы стояли в старой монастырской церкви, закутанные в роскошные одежды с красной и золотой вышивкой. Некоторые монахи, среди которых был и я, тайно от других спускалась ночью в склепы. Мы относились к числу тех, кто сбивается с правого пути потому, что опьянен вином благодати Всемогущего. Нами предводительствовал один еще не старый человек, одетый изысканнее остальных. В высоком помещении, под сводами которого скрещивались разноцветные полосы света, а в алтарях мерцали камни и металлы, раздавался какой-то резкий звук — такой звук можно слышать, когда разбивают прекрасное, совсем новое стекло. Было очень холодно.

Внезапно нашего предводителя схватили и бросили на скамью. Мы заметили, как возле его лица возникли две позолоченные восковые свечи, потрескивавшие и испускавшие какой-то дурман. Потом его, бездыханного, положили на один из алтарей. Группа низкорослых монахов с озлобленными лицами окружила лежавшую фигуру, но еще холоднее, чем их блестящие ножи, казались мне взгляды иерархов, которые, выступив из клауструма, встали на алтарном возвышении, у входа в ризницу, реликвария, и с торжественным видом наблюдали за происходящим. Само действо было от меня скрыто, но я с ужасом заметил, что монахи подносили ко рту наполненные густой жидкостью чаши, откуда поднималась кровавая пена.

Всё случилось очень быстро. Страшные монахи отступили, и их жертва медленно поднялась. На ее лице прочитывалось недоумение. Предводитель постарел, осунулся, побледнел, а его волосы стали белыми, точно жженая известь. Сделав один шаг, он упал без признаков жизни.

Поучительный пример, восстановивший покачнувшийся было порядок, вселил в нас безумный страх. Но к этой жгучей боли странным образом примешалось еще одно чувство, воспоминание о котором сопровождает меня с тех пор как некое второе сознание. Оно было похоже на резкое пробуждение ото сна. Как внезапный испуг иногда дарит немому голос, так с этого мгновения во мне открылось теологическое чувство.

Убеждение

Берлин

Мы должны различать, знаем ли мы нечто просто или к тому же убеждены в этом. Между узнанным и приобретенным через убеждение существует такая же разница, как между усыновленным и родным ребенком. Убеждение есть некий духовный акт, который осуществляется в темноте, — тайное нашептывание и глубокое внутреннее согласие, неподвластное воле.

Даже самое тщательное изучение не выходит за рамки известного духовного приближения. А между тем, не замечая того, мы продолжаем прилагать наши усилия даже тогда, когда лампа гаснет. Мы не только учимся во сне, но и сон поучает нас. Однако теперь мы постигаем уже не слова, предложения и заключения, а удивительную мозаику, составленную из фигур. Мысли предстают перед нами как ритмические водовороты, системы же — как архитектура. Мы пробуждаемся с таким чувством, будто в нашем внутреннем ландшафте проложила себе путь новая река, или будто мы упражнялись с непривычным оружием.

Так мы постигаем тайное учение, которое таит в себе любой язык высокого ранга, пряча его за покрывалом слов. Только такие сообщения имеют убедительную силу; однако понимание возрастает в нас лишь тогда, когда их семена падают на плодородную почву.

Главный ключ

Берлин

Всякое осмысленное явление подобно кругу, периферию которого при дневном свете можно четко измерить шагами. Однако ночью она исчезает, и показывается светящийся фосфорический центр, подобно цветку растеньица lunaria[4], описываемого Виерусом в книге «De Praestigiis Daemonum»[5]. На свету является форма, в темноте — порождающая сила.

Стало быть, с нашим пониманием дело обстоит так, что оно способно атаковать как со стороны окружности, так и в центре. На случай первого у человека имеется муравьиное усердие, на случай второго — дар возвышенного созерцания.

Для ума, постигающего в самом центре, знание окружностей второстепенно — подобно тому, как для того, кто располагает главным ключом к дому, ключи к отдельным помещениям играют меньшую роль.

Высокие умы отличает то, что они владеют главным ключом. Они без труда проникают в отдельные комнаты, как Парацельс со своим корнем соломоновой печати — к вящей досаде медиков-специалистов, на чьих глазах все научные фолианты случаев одним взмахом лишаются смысла.

Наши библиотеки похожи на геологическую картину мира Кювье: это залежи ископаемых, напоминающие о деловитой суете, которую слой за слоем уничтожало катастрофическое вторжение гения. Оттого-то и происходит, что живая жизнь, оказавшись в этих оссуариях человеческого духа, испытывает безотчетную тревогу, вселяемую близостью смерти.

Комбинаторное заключение

Берлин

Место возвышенного прозрения — не в укромных каморках, а в средостении мира. Оно рождает мысль, которая не касается обособленных и разделенных истин, а проникает в самую суть взаимосвязей, мысль, упорядочивающая сила которой зиждется на комбинаторной способности.

Общение с такими умами дает необычайное наслаждение. Оно похоже на странствие среди ландшафта, необычайно просторного и в то же время богатого деталями. Перспективы сменяются в многоликом хороводе, и взгляд ловит их, испытывая неизменное чувство светлой радости, никогда не теряясь среди хаоса и нелепиц, среди мелочей и странностей. При всем изобилии вариантов, на какие только способен творческий дух, при всей легкости, с какой он может переходить из одной сферы в другую, он остается верным самому себе и не теряет из виду взаимосвязь целого. Кажется, будто сила его возрастает независимо от того, переходит ли он от повода к действию или от действия — к поводу. Такого рода движение можно, несколько изменив прекрасный образ Клаузевица, сравнить с прогулкой по заросшему парку, где из любой точки виден высокий, воздвигнутый в центре обелиск.

Комбинаторная способность отличается от логической тем, что постоянно пребывает в контакте с целым и никогда не теряется среди деталей. Если она всё же касается единичного, то уподобляется циркулю из двойного металла, золотое острие которого упирается в центр. При этом она в гораздо меньшей степени зависит от данных, ибо владеет высшей математикой, позволяющей умножать и возводить в степень везде, где арифметика прибегает к помощи простых сложений.

Поэтому где бы ни захотел гений вступить на поле наук, он дает людям профессии короткий и решающий бой: он легко делает маневр крылом и ударяет с флангов тех, кто выступает против него развернутым строем. Его превосходство великолепнее и ярче всего проявляется в военном искусстве.

Коль скоро задача рассудка состоит в упорядочении вещей согласно их родству, то комбинаторное заключение обнаруживает свое превосходство, владея генеалогией вещей и умея отыскивать их глубинное подобие. Простое заключение, напротив, ограничивается констатацией поверхностного подобия и пытается измерить на родословном древе вещей листья, не ведая о той мере, что скрывается в самом корне.

Впрочем, хорошего специалиста отличает умение использовать более обширные резервы, чем те, что содержит его дисциплина. Любая важная работа с деталями предполагает хотя бы малую толику комбинаторной способности, и какой мы испытываем восторг, когда уже во введении читаем фразы, сказанные сильно и вместе с тем легко, сквозь которые просвечивает суверенность. Вот соль, неподвластная времени и прогрессу.

Черный рыцарь

Лейпциг

Я стою, облаченный в доспехи черной стали, перед неким дьявольским замком. Его стены черны, его гигантские башни кроваво-красного цвета. Перед воротами столпами вздымаются языки белого пламени. Я прохожу сквозь них, пересекаю внутренний двор и поднимаюсь по лестнице. Передо мной открывается целая вереница залов и комнат. Звук моих шагов разбивается о массивные каменные стены, вокруг царит мертвая тишина. Наконец я вступаю в круглую башенную залу, где над входом высечена на камне красная улитка. Здесь нет окон, но, несмотря на это, ощущается гигантская толщина стен; здесь не горит огонь, однако странный, не отбрасывающий теней свет наполняет собой всю комнату.

За столом сидят две девушки, белокурая и черноволосая, и рядом с ними женщина. И хотя все трое не похожи друг на друга, это наверняка мать и ее дочери. Перед черноволосой девушкой на столе лежит груда длинных блестящих гвоздей, какими обычно прибивают подковы. Она бережно берет их один за другим, проверяет остроту каждого и вкалывает белокурой сестре в лицо, руки, ноги и грудь. Та не совершает ни единого движения, не издает ни единого звука. Один раз темноволосая девушка задевает за край платья, и мне открывается бедро и всё истерзанное тело как одна кровоточащая рана. Этим беззвучным движениям присуща необычайная медлительность, как если бы некие скрытые механизмы задерживали ход времени.

Женщина, сидящая напротив девушек, тоже безмолвствует и остается неподвижна. Совсем как на изображениях местных святых, к ее платью приколото огромное, вырезанное из красной бумаги сердце, закрывающее почти всю грудь. И я с ужасом замечаю, что с каждым новым уколом гвоздя, выпадающим на долю белокурой девушки, сердце это становится белоснежным, словно раскаленное железо. Я бросаюсь к выходу, понимая, что такое испытание невыносимо. Мимо меня проносятся двери, запертые на стальные засовы. Теперь я знаю: за каждой дверью, будь то глубоко в подвале или высоко в башенных комнатах, разыгрываются бесконечные муки, вынести которые не способен ни один человек. Я попал в тайный Замок Боли, и уже первое, что я увидел, оказалось выше моих сил.

Стереоскопическое наслаждение

Берлин

Коралловые рыбки в аквариуме. Одна из них имела совершенно непревзойденную окраску: глубокий темно-красный фон, бархатистые черные полосы, оттенки, возможные только в тех уголках земли, где острова обрастают плотью. Ее кремовидное тело выглядело столь мягким, столь насыщенным краской, что казалось, будто раздавить его можно легким нажатием пальцев.

Глядя на рыбок, я постиг одно из высочайших наслаждений, а именно стереоскопическую чувственность. Такое восхищение цветом основано на восприятии, которое схватывает больше, чем чистый цвет. В моем случае добавилось нечто, что можно было бы назвать тактильной ценностью цвета, — чувство кожи, которое делало приятной мысль о прикосновении.

Тактильная ценность присутствует, прежде всего, в очень легких и очень тяжелых, а также в металлических цветах; соответственно, художники умеют использовать их так, чтобы они передавали чувство кожи, как Тициан — в изображениях одежд или Рубенс — в изображениях тел, которые Бодлер называет «подушками из свежего мяса».

Это своеобразие присуще даже целым видам живописи, например пастели, и неслучайно пастельная живопись предпочитает в качестве сюжета прелестную женскую головку. Она относится к эротическим искусствам, и есть нечто символическое в том, что ее «бархатистость», этот первый цветущий оттенок ее красок, исчезает столь скоро.

В частности, стереоскопическое удовольствие мы получаем от колорита тела, пятен листвы, мазка, глазури, прозрачности, лака и фона, скажем, текстуры деревянного стола, обожженной глиняной вазы или меловой пористости стены, покрытой известкой.

Воспринимать стереоскопически — значит извлекать из одного и того же тона сразу два чувственных качества, причем посредством одного и того же органа чувств. Это возможно лишь тогда, когда какое-то одно чувство, помимо своей собственной способности, приобретает способность другого. Красная пахнущая гвоздика — это еще не стереоскопическое восприятие. Напротив, стереоскопически мы могли бы воспринимать бархатисто-красную гвоздику и коричный запах гвоздики, благодаря которому обоняние наполняется не просто ароматом, а ароматом пряностей.

В связи с этим интересно взглянуть на стол, уставленный яствами. Так, аромат приправ, фруктов и фруктовых соков мы не только обоняем, но и пробуем на вкус; иногда, как в случае с рейнскими винами, он имеет цветовые оттенки. Бросается в глаза проникновение вкуса в сферу тактильного чувства: оно бывает настолько мощным, что во многих блюдах перевешивает удовольствие от консистенции, а в некоторых случаях собственно вкус и вовсе отступает на второй план.

Неслучайно, пожалуй, что мы часто наблюдаем это на примере особенно утонченных вещей. К ним относится пена, благодаря которой шампанское занимает особое место среди вин. Еще к ним относится спор о том, чем же, собственно, замечательны устрицы, и он будет оставаться неразрешенным до тех пор, пока мы не привлечем тактильное чувство. Вкус вынуждают перешагнуть свои границы, и он воздает сторицей, когда ему приходит на помощь капля лимонного сока. Подобным же образом кёльнская вода кажется многим скорее освежающим напитком, нежели духами, и оттого-то к ней охотно добавляют каплю мускуса.

Барон Ферст в своей «Гастрософии» замечает, что особенно вкусны именно те вещи, которые пребывают на грани природных царств. Это замечание справедливо в той мере, в какой мы касаемся предельных случаев, то есть «вообще несъедобных вещей». Их более тонкая и скрытая прелесть предполагает более мощную инструментовку тактильного чувства, и бывают случаи, когда оно почти всецело берет на себя роль вкуса.

Вообще, тактильное чувство, из которого выводимы все остальные чувства, играет особую роль в познании. Подобно тому как, лишившись понятий, мы снова и снова вынуждены прибегать к созерцанию, так и в случае различных восприятий мы непосредственно обращаемся к тактильному чувству. Оттого-то нам нравится касаться кончиками пальцев новых, редких и ценных вещей — это столь же наивный, сколь и культивированный жест.

Но вернемся к стереоскопии. Она схватывает вещи внутренними щипцами. То, что здесь задействовано только одно чувство, которое как бы раздваивается, придает хватке немалое изящество. Истинный язык, язык поэта, отличают слова и образы, схваченные именно так: слова, давно известные нам, распускаются подобно цветам, и кажется, будто из них струится чистое сияние, красочная музыка. Таково звучание потаенной гармонии, об истоке которой Ангелус Силезиус говорит:

Die Sinne sind im Geist all ein Sinn und Gebrauch: Wer Gott beschaut, der schmeckt, fühlt, riecht und hört ihn auch[6].

Любое стереоскопическое восприятие вызывает нечто похожее на обморок, когда чувственное впечатление, обращенное к нам сначала своей поверхностью, вдруг раскрывает свою глубину. От удивления мы резко переходим к восторгу, и этот великолепный скачок вызывает потрясение, которое лишь подтверждает нашу догадку — мы чувствуем, как игра чувств внезапно приходит в движение, словно таинственная вуаль, словно чудесный занавес.

На этом столе нет ни единого яства, не приправленного хотя бы одной крупицей вечности.

Петля

Лейпциг

…Нигромонтан ввел меня и в методику — это был превосходный учитель, о котором у меня, к сожалению, сохранились лишь смутные воспоминания. Объяснить это можно тем, что он любил заметать за собой следы, подобно зверю, живущему в лесной чаще. Однако сравнение неудачно; более точным было бы сравнение с лучом, который высвечивает потаенное, оставаясь невидимым.

Лишь когда у меня радостно на сердце, когда внутренний барометр показывает прекрасную погоду, мне на память приходят некоторые его черты, впрочем, даже тогда они кажутся знаками давно забытого письма. Я тщетно пытаюсь вернуться в мыслях к нашим беседам, как нередко пытаются вспомнить давно минувшие школьные годы. Стоит мне только углубиться в прошлое, как тут же начинаются удивительные головоломки. Например, я отчетливо помню, что он жил на третьем этаже одного доходного дома в Брауншвейге, который высился над тенистыми садами недалеко от Окера. В квартале то тут, то там встречались груды строительного мусора, по оградам вился горько-сладкий паслён, а на самих грудах желтел дикий овес, и поднимались, колышимые вечерним ветром, белые чашечки дурмана. Шагая по узким улочкам, я слушал пение дроздов, корольков и крапивников, которые сопровождали меня, перелетая с куста на куст. Здесь не было ни фонарей, ни указателей улиц, и поэтому я постоянно сбивался с пути. Теперь эти блуждания сплетаются в моей памяти в один большой лабиринт, и мне почти начинает казаться, будто Нигромонтан жил на одном из островов какого-то архипелага, к которому не мог приблизиться ни один корабль, поскольку такое отклонение от курса не входило ни в какие расчеты.

Сейчас мне вспоминается, что однажды речь зашла о противоположных полюсах магнитной горы, о духовных центрах, обладающих такой отталкивающей силой, что для обычного чувства они казались еще более далекими и таинственными, чем обратная сторона Луны. Это случилось на его лекции о металогических фигурах, где, в частности, шла речь о «петле». Под петлей он понимал высшее умение преодолевать эмпирические обстоятельства. Так, мир представлялся ему залом, где множество дверей, которыми пользуется каждый, и лишь несколько дверей, видных немногим. Подобно тому как в замках при появлении князей обычно отворяют особые, как правило, запертые ворота, так и перед духовной властью великого человека раскрываются незримые двери. Они подобны стыкам в грубой конструкции мира, проскользнуть сквозь которые может лишь тот, кто обладает тонким мастерством, — и все, кто проходит сквозь них, отмечены тайными знаками.

Кто умеет описать петлю, наслаждается великолепным штилем одиночества в центре гигантских городов, в стремительном вихре жизни. Он проникает в изолированные покои, где над ним не властна сила тяготения, где он неуязвим перед выпадами эпохи. Здесь легче думать: в одно неуловимое мгновение дух пожинает плоды, которых ему не собрать за долгие годы работы. Исчезает различие между настоящим, прошлым и будущим. Суждение становится благотворным, как яркое пламя, не омраченное никакими страданиями. Здесь человек находит нужную меру, с каковой он соизмеряет себя, когда стоит на распутье.

Нигромонтан мог поведать об одиноких умах, чья обитель, несмотря на всю кажущуюся близость, для нас недоступна. Эти умы, привыкшие к жару и чистоте огня, появляются лишь тогда, когда сознание предельной опасности позволяет им легко перешагивать через него. Впрочем, счастливым, по его словам, можно назвать даже того, кто живет в мире, совершая зеркальные действия и будучи способен описать петлю хотя бы на одно мгновение. В качестве примера Нигромонтан приводил секундное молчание, что наступает сразу вслед за требованием сдаться. Затем следует отказ.

С той же силой, с какой он превозносил способность проходить сквозь стены наших притупленных чувств, он предостерегал от того, чтобы презирать людей в минуту их слабости. Касаясь этой темы, он нередко упоминал о такой петле, описать которую способен даже самый ничтожный человек, и еще о том, что врата смерти, важнейшие из всех незримых врат, открыты денно и нощно для всех нас без исключения. Смерть называл он самым удивительным путешествием, на которое только способен человек, истинным волшебством, главной шапкой-невидимкой, иронической репликой в вечном споре, последней и неприступной твердыней всех свободных и храбрых, — и вообще в разговоре об этой материи он не скупился на сравнения и похвалы.

К сожалению, то, что я слишком быстро забыл его поучения, недалеко от правды. Вместо того чтобы продолжать занятия, я вступил в ряды мавританцев, этих угодливых политехников власти.

В лавках 1

Гослар

В лавках меня всегда удивляла неискоренимая привычка продавцов специально завертывать товар, который, как, например, плитка шоколада, и так уже прекрасно упакован. Эта процедура, как и всякий акт вежливости, имеет свои основания.

Прежде всего, в ней чувствуется некий пережиток праздника, с которым раньше была связана торговля и от которого она напрямую зависела. Еще более явственно говорят об этом ярмарки, где всегда царит особое праздничное настроение. В нынешней торговле скотом до сих пор существует ритуал с его жертвами и заклинаниями. Люди с конного рынка ведут торговлю словно во времена циклопов. Нет никакого сомнения, что первоначально торговец был тем, кто нуждался в защите и, конечно же, в церемониальных действиях, тогда как покупатель очень легко мог превратиться в разбойника, отбирающего товар силой. О финикийских временах в наши дни напоминают рассказы путешественников, плавающих по южным морям.

Каждому продавцу по природе свойственно совершать над товаром заключительные манипуляции. Заворачивать, упаковывать, перевязывать — все эти действия сводятся к утаиванию, ведь торговля из-под полы — страсть любого продавца. Кроме того, в наше время такая торговля приобретает иной, сословный характер, поскольку широкое вторжение техники в сферу сословных отношений захватывает в том числе и купечество. Взвешивание, обмерка и разные виды упаковки товара являются в этом смысле действиями, которые делают торговца членом сообщества, описанного в романах «Приход и расход» («Soll und Haben») или «Деловая жизнь» («Handel und Wandel»)[7]. Торговец обороняется таким способом от натиска индустрии, низводящей его до уровня простого распределителя благ. Однако совсем недавно появились такие сферы торговли, где борьба разрешилась не в его пользу. К ним относится табачная торговля. Она давно покинула пределы лавки в старом смысле слова и переместилась в киоск. Торговля здесь сведена к минимуму: продавец совершает одно-единственное движение, доставая товар, поставляемый в одинаковых упаковках одинакового размера и веса с акцизными марками. Легко предсказать, что торговля подобного рода в ближайшие десятилетия сильно разрастется и проникнет даже в такие области, о которых сегодня едва ли кто-то догадывается.

Но есть места, где процедура упаковки остается неприкосновенной, и к их числу относятся почтовые и железнодорожные конторы. Наблюдаемые там стычки происходят из-за того, что продавец забывает о вежливом обхождении, обычно свойственном торговле. Здесь начинает работать скрытое различие между клиентом и публикой. К покупателю, приобретающему открытки в лавке, относятся совсем иначе, чем к тому, кто покупает те же самые открытки на почте. Это различие просматривается уже во внешней обстановке. Так, прилавок в торговой лавке делают как можно более широким, чтобы обслуживать сразу нескольких покупателей; напротив, обслуживание «в окне» устроено по принципу кассы. Если любой продавец, как известно, старается расхваливать свой товар, то служащий всегда чем-то недоволен, старается отослать к другому окну, выдает лишь определенное количество товара и вообще стремится не привлечь, а оттолкнуть покупателя. О различии говорит и то, что торговец всегда любезен, а служащий, напротив, всегда подозрителен, когда дело идет о «десятках штук». В сущности, мы наблюдаем красноречивое противостояние купечества и чиновничества, или касты писак и торговых людей. Стычка перерастает в крупное столкновение, если одна из этих жизненных позиций одерживает над другой верх, как в современной плановой экономике. Тогда все торговые лавки, как было во время последней войны, превращаются в конторы, у входа в которые часами простаивает публика в ожидании своей очереди. А обратный процесс означает триумф продавца: после поражения в войне конторы стали оборудовать по образу торговых домов. Там, где торговец пребывает в своей стихии и обретает власть, происходит известное пересечение обеих сфер. Финансовые олигархи, например, подражают государственным учреждениям, и тогда можно говорить о банковских служащих и банковских конторах, где сейфы сооружаются по образцу крепостей.

Я заметил, что в табачных лавках покупатели нередко стараются задержаться подольше, чем в обычных магазинах. Люди обсуждают последние новости, говорят о погоде, о политике — вообще, когда переступаешь порог табачной лавки, тобой овладевает какое-то приятное чувство. Они чем-то похожи на пивные, где люди стоят за своими столиками, — пожалуй, это связано с тем, что и здесь, и там продается, по сути, наркотический товар. Подобное настроение царит и в парикмахерских салонах, хотя там у него немного иной, более интимный оттенок. Всем профессиям, представители которых непосредственно заняты уходом за телом, например парикмахерам, кельнерам, банщикам, массажистам, присущ характер некоей кастовой общности. Прежде всего, в глаза бросается их податливость: парикмахер ходит вокруг клиента, и его политические взгляды полностью совпадают со взглядами того, кого он бреет в настоящую минуту. И всё же он не остается пассивным, успешно пользуясь средством, подсказанным телесной близостью, — нашептыванием. Шепоту противостоять труднее, чем принято думать. Наверное, с каждым не раз случалось, что покупок — вопреки желанию — было сделано больше, чем нужно; а ведь бывают и такие случаи, когда нашептывание подталкивает к более важным поступкам. Самое подходящее государственное устройство для таких людей — деспотия, а свои дела они лучше всего обделывают во времена упадка. Города со множеством роскошных храмов косметики — очень любопытное явление, чем-то напоминающее сказку. В таких заведениях человек бывает обычно подвержен редким или архаическим настроениям, представляя себя, скажем, купающимся в роскоши азиатским сатрапом, что, наверное, до сих пор ощущают посетители русских бань или ресторанов с цыганским хором. Клиент отдает предпочтение даже не лавке, а салону: здесь с ним любезны, вежливы и предупредительны. Нет большей нелепицы, чем грубый парикмахер! Разумеется, этим профессиям соответствует определенный знак гороскопа: они находятся под влиянием Луны. У всех этих людей без исключения лунарное лицо, бледное, лимфатическое, подвижное; кроме того, они падки на драгоценности, на образованность, на всё аристократическое. Здесь — как и везде, где царит Луна, — мы встречаем изобилие зеркал, хрусталя и духов. Бросается в глаза страсть к элегантности, особенно к изящной обуви, и некая поверхностность в изучении иностранных языков. Смердяков из «Карамазовых» может считаться наиболее ярким представителем этой касты людей. Внимательнее присмотревшись к таким соответствиям, я научился без труда, даже во время прогулок, определять тех, кто принадлежит к касте торговцев. Лучше всего я поразил мишень во время путешествия из Неаполя на Капри, когда мой выбор пал на одного разряженного и нестерпимо вежливого пассажира. Я сидел с ним за одним столом; представившись директором одного европейского концерна отелей, он вовлек меня в разговор о самоубийцах, которые, насколько я помню, представлялись ему отбросами общества. «Один такой голодранец способен загубить вам лучший сезон!»

Такие зрительные упражнения не ограничиваются, впрочем, одним только наслаждением, которое, несомненно, весьма велико. Обычно мы подразделяем людей на два больших класса, например, на христиан и не-христиан, грабителей и ограбленных и так дальше. От этого не свободен никто, ибо из всех делений деление надвое — самое очевидное. Но следует иметь в виду, что деление надвое нарушает гармонию, поскольку имеет логическую или моральную природу. А эта природа всегда подразумевает некий остаток: так, в двухпартийной системе всегда приходится выбирать одну из сторон, а на границе между христианами и язычниками вечная война. Непрерывность деления, напротив, возрастает по мере того, как преодолевается умственное деление и совершается переход к делению субстанциальному: чем больше секций, тем надежнее сохранится то, что в них спрятано. На этом основано преимущество кастовой иерархии, допускающей как двойное, так и многократное деление.

Трудно, но интересно было бы посмотреть, не скрыта ли возможность такого деления и в нашем мире работы, иными словами, можно ли наблюдать, как «уплотняются» специальные типы работы. Во всяком случае, тенденция к упрощению допускает возможность многократного деления.

Красный и зеленый

Гослар

Незадолго до наступления сумерек город преобразила тревожная игра красок. Все красные и желтые предметы начали шевелиться и пробуждаться, принимая оттенки, характерные для цветков настурции. Старые черепичные крыши были похожи на коробки с красными мелками, на ломившиеся от товаров склады, окруженные какой-то светящейся аурой. В то же время пейзаж приобретал искусственный характер, отчетливо вырисовывались архитектурные и парковые элементы. Вероятно, это необычное зрелище объяснялось тем, что после захода солнца город всё еще освещали высокие вечерние облака, похожие на красные лампы.

Подобным же образом я заметил, что зеленый цвет первым оживает в предрассветных сумерках. В этот час он с серебристой легкостью наполняет вещи, подобно тому как жизненная сила входит в выздоравливающее тело. И порой кажется, будто перед нами еще влажная акварель с изображением только одной аллеи или деревьев в парке.

Можно предположить, что в основе этих явлений лежит закон, повторяющийся и в смене времен года. Палитра охватывает все оттенки — от светло-зеленого весеннего цвета до тяжелого яркого металлического блеска. Так, осенний сад — это сплошное золото. То же самое можно сказать и о спелых фруктах, где зеленый переходит в желтый или красный. В этом смысле фиолетовый, синий и черный цвета не более чем предельно насыщенный красный.

Впрочем, это освещение показалось мне столь необычным, что я стал вглядываться в лица людей на улице и удивился тому, что они совершенно спокойны. Сознание того, что лишь ты один смотришь этот интересный спектакль, связано с какой-то особой тревогой. Правда, обратная ситуация вызывает не менее сильные чувства. Например, ты видишь, как жители города стоят у своих подъездов и беседуют о странных вещах. В таких случаях у меня иногда возникает мысль: наверное, где-то тут, спрятавшись за крышами, стоит комета.

Из прибрежных находок 1

Неаполь

По дороге к мысу Мизено и оттуда до Прочида я чувствовал запах моря, более глубокий, насыщенный и живительный, чем обычно. Всякий раз, когда я вдыхаю его, преследуя узкую полосу горизонта, растворяющуюся в волнах, я ощущаю легкость, которая сулит мне свободу. Наверное, это связано с тем, что запахи разложения и плодородия сливаются здесь воедино: зачатие и гибель положены как бы на две чашки весов.

Это тайное уравнение, вселяющее в сердце силу и покой, находит свое выражение прежде всего в мрачных испарениях фукуса. Море расстилает его по берегу светло-зеленой паутиной, черными пучками и коричневыми гроздьями, словно ковер, который оно пестро украсило жертвами своего изобилия. Многое сгнивает, и путник движется вдоль следов тления. Он видит белые тушки рыб, вспученные от гниения, морскую звезду, некогда яркую и сочную, а теперь высохшую, бледную и отталкивающую, затем изогнутый край раковины, раскрывшийся в ожидании смерти, и медуз, эти роскошные глаза океана с отливающими золотом радужными оболочками, что исчезают, оставляя после себя лишь пятнышко высохшей пены.

И всё же это ничуть не похоже на картину жестоких битв со множеством трупов, ведь всю пеструю добычу без устали слизывают острые, соленые языки морских хищников, которые чуют в ней источник своей жизненной силы. Сама падаль связана с источниками жизни, и оттого ее запах напоминает запах горького бальзама, изгоняющего лихорадочные видения. Подобно тому как на розовой оболочке раковин, которые мы детьми снимали с каминной полки, чтобы послушать море, явственно проступали синие пятна, так и здесь близость смерти словно отравляет кровь наркотическим ядом, навевая меланхолию и грезы и вызывая в мыслях мрачную картину гибели. Но вот внезапно яркий луч жизни трижды пронзает сердце, как если бы его высекли из таинственного черного камня.

Всему виной странное чутье плоти, распознающее два великих символа — смерть и зачатие — и потому придающее остроту нашей прогулке на границе между сушей и морем.

Из райка

Берлин

Некоторые наши воспоминания не теряют со временем своей яркости. Мы видим фрагменты прошлого как будто через какой-то глазок или круглые стекла «панорам», которые раньше всегда выставляли на ежегодных ярмарках. Рассматривая картинки, внезапно показывающиеся из-за шторки, мы замечаем, что сознание действует легко и свободно. В нашу память врезаются именно те моменты, которые больше всего похожи на сон. Например, момент, когда какая-то старая дама берет нас за руку и ведет в комнату, где умер дедушка. Такие воспоминания хранятся иногда очень долго: они похожи на пленки, просвеченные невидимыми лучами и ожидающие проявки. Сюда можно отнести эротическую связь, особенно если она имеет анархический характер.

Меня постоянно лихорадило; я покинул лазарет, потому что лежать стало невыносимо, хотя до выздоровления было еще очень далеко. Утром я кашлял в платок кровью, но старался этого не замечать. Я курил тяжелые сигареты, причем первую брал с ночного столика, даже не встав с постели, а выпитое вино сразу ударяло мне в голову.

По ночам я иногда вскакивал, разбуженный выстрелами, ибо в тесном квартале, где я снимал квартиру, находились тюрьмы, откуда пытались освободить заключенных. Неподалеку в казарме работал военно-полевой суд, по решению которого каждое утро за спиной какого-то памятника расстреливали пойманных ночью мародеров. Дети моей хозяйки знали, когда это происходило, и не пропускали ни одного раза. В нескольких шагах от памятника раскинулась ярмарка, где с вечера до предрассветных сумерек играли органчики каруселей.

По утрам улицы выглядели пустынными и заброшенными, мостовые были покрыты трещинами, их не ремонтировали уже много лет. По вечерам картина менялась, тогда загорались мерцающие огоньки, какие можно видеть в вакуумных трубках физиков. Складывалось впечатление, будто произошла какая-то роковая неполадка в городской сети и электрический ток в изобилии рассыпался разноцветными искрами коротких замыканий. Синие, красные и зеленые гирлянды скрывали жалкие выцветшие фасады, превращая подъезды в царские дворцы. Дальше тянулись танцевальные залы, рестораны или маленькие кафе, в которых играла какая-то новая расслабляющая музыка. И если весь день по улицам и площадям текли серые, невзрачные массы, то сейчас вся публика была очень элегантна; и если утром перед пекарнями выстраивались длинные очереди женщин, то сейчас буфеты ломились под тяжестью блюд с омарами и птицей, фаршированной трюфелями.

Жизнь начиналась поздно, даже после полудня кафе еще были полупусты. В одном из них я часто виделся с высокой девушкой с каштановыми волосами; мы познакомились с ней тогда, когда я вступил в город с одним из полков. И вот — с одной стороны, мое лихорадочное состояние, с другой — трезвая решительность девушки, чье имя, необычное имя, я уже забыл. Правильное, немного жеманное личико делало ее похожей на одну из тех учительниц гимнастики, которые тайно мечтают поехать летом в Швецию, а в библиотечном абонементе берут увлекательные романы.

Не могу припомнить наших бесед; скорее всего, мы говорили на двух разных наречиях. Как многие из вернувшихся солдат, я был похож на гальванический ток, который одним касанием изменяет металл, причем не важно, какие фигуры были на нем оттиснуты. Это состояние еще более способствовало обострению древнего конфликта между таким мужчиной и такой женщиной. Суть конфликта — в вопросе, что более ценно: глоток или кубок, из которого он сделан. Я был как будто объят огненным вихрем уничтожения, всё прочное, всё надежное и сокровенное тяготило меня.

Быть может, именно в этом была моя притягательная сила, почувствовав которую, я вел себя как своенравный и упрямый ребенок, живущий одним настроением. Сюда примешивалось и упоение властью — такое чувство испытывают мелкие гипнотизеры, приказывающие своим жертвам совершать бессмысленные и бесполезные поступки.

Так вот и в этот день я исчерпал весь свой арсенал, пытаясь заставить ее пойти со мной в комнату, причем мои систематические уговоры встречали неизменное сопротивление. Когда же я попытался отнять у нее пальто, она с нескрываемым ужасом вырвалась из моих рук как сомнамбула, к которой вернулось сознание, и дверь за ней захлопнулась. Все ее движения были вымученными, в них было что-то неестественное, как если бы где-то вдали на сцене она играла роль из неизвестной мне пьесы.

Но еще больше я удивился, когда через четверть часа она, молча и не глядя на меня, вошла в комнату. Она повернула за собой ключ и начала раздеваться, не говоря ни слова, изредка издавая стоны, когда ее бешеным движениям сопротивлялась пуговица или тесемка. Не стесняясь своей наготы, она подошла ко мне, и мы долго смотрели друг на друга, смотрели пристальными и, несомненно, враждебными взглядами. Я заметил, что она как будто пожирает меня глазами, но затем ее зрачки начали расширяться и смотрели уже сквозь меня, как если бы я был просто статистом.

Бывают слова, обладающие такой существенной глубиной или такой глубокой несущественностью, что стесняешься их повторять после того, как прошло вызвавшее их мгновение. Мне показалось, будто в комнату вошел кто-то третий, очень внимательный наблюдатель, и деловито заметил:

— Ты выпил вина.

В ответ я услышал свой тихий, гневный голос:

— Ну и что за беда?

В старом, немного покривившемся зеркале я видел две фигуры, освещенные слабым светом печного огня и покрытые металлическим напылением, которое, подобно зеленоватой занавеси в кукольном театре, создавало иллюзию расстояния. И откуда-то издалека, из глубины сна, донесся ответ:

— Большая беда. Очень… большая.

Старший лесничий

Гослар

Мой путь лежал через огромный лес, знакомый и незнакомый одновременно. В нем были регулярные насаждения, где по воскресеньям гуляли горожане, а между ними простирались чащи и горы, куда не ступала нога человека.

Я забрался в самую глушь в поисках Старшего лесничего, потому что мне стало известно, что он собирается убить одного адепта, который отправился на охоту за синим ужом. Я нашел его в охотничьей комнате, выполненной в готическом стиле и скорее походившей на оружейную залу. Ее стены были увешаны самыми разнообразными ловушками: капканами, вершами, сетями, силками и кротоловками. На потолке висела коллекция хитро завязанных петель и узлов — некая фантастическая азбука, где каждая буква представляла собой раскрытую ловушку.

Даже подсвечник соответствовал убранству комнаты: свечи были нанизаны на зубья большого кольцеобразного капкана. Капкан был из числа тех, что ставят осенью на одиноких тропах, прикрыв сухой листвой: стоит только человеку ступить на него, как он мертвой хваткой впивается в тело на уровне груди. Однако нынче оскал зубов был едва заметен, в честь моего визита они были прикрыты венком, сплетенным из бледно-зеленой омелы и красной рябины.

Старший лесничий сидел за грубым столом из красноватой ольхи, в сумерках излучавшей фосфорический свет. Он был занят чисткой маленьких вращающихся зеркал, которыми осенью приманивают жаворонков. После приветствий между нами завязалась оживленная беседа о том, как охотиться на синего ужа, живущего на склонах гор. Я заметил, как в ходе беседы он незаметно изменил положение зеркальца для приманки жаворонков, а значит, постоянно был начеку. Вообще, его поведение казалось очень странным. Несколько раз в ходе спора он вместо ответа вынимал из кармана разные манки и принимался свистеть, крякать или подражать звукам косули. А в самые важные моменты разговора он хватал большой деревянный гудок и издавал звуки, напоминавшие мне часы с кукушкой. Я понял, что так он смеялся.

Несмотря на всю свою путаность, наша беседа неизменно возвращалась к одной и той же теме. Разгорячившись, он повторял:

— Важнее всего в этих лесах синий уж, потому что он заманивает в мои владения лучшую дичь.

А я напрасно пытался его остудить:

— Но ведь на склонах, где живет синий уж, никогда не бывает людей.

Казалось, мое возражение его особенно развеселило, ибо стоило мне произнести эту фразу, как он взял свой шутовской деревянный гудок и принялся кричать кукушкой. Научившись у Нигромонтана понимать даже древние фигуры иронии, я мудро отказался от возражения.

Мы долго спорили, пускаясь в хитросплетения, иногда переходившие в настоящий язык знаков. Наконец Старший лесничий прервал разговор:

— Я вижу, вы умеете не хуже меня понимать язык иероглифов. После Пороховой головы вы первый, кто может попробовать сам. Поднимитесь-ка сами к склонам и посмотрите, что происходит там наверху!

Итак, я отправился в путь, сопровождаемый доносившимся откуда-то из леса кудахтаньем огненной курицы, изображения которой можно видеть на гербах мавританцев. Когда солнце стояло в самом зените, я вышел из леса и оказался в знойной и пустынной долине, поросшей приземистым чертополохом. Эта разновидность чертополоха почти лишена стеблей и своей формой напоминает зубцы розы ветров, отчего и называется колючником. Кое-где виднелись редкие островки молочая. Множество узких, заросших троп рассекали заросли кустарника во всех направлениях. И повсюду были синие ужи. Увидев змей, я очень обрадовался и подумал: «Вот и выходит, что старый лис применяет совсем дешевые трюки». Такой вывод я сделал потому, что их тела были завязаны морским узлом: значения этого мог не понять лишь тот, кто встречался с подобной уловкой впервые. Тем не менее я притаился за кустом и караулил всю вторую половину дня, не заметив, разумеется, ни одного человека.

Под вечер появилась какая-то старая-престарая женщина, державшая в руках небольшую лопатку. Она присела на корточки на самом виду и вырыла прямоугольную яму величиной примерно со столешницу. Спустившись в нее, она стала вынимать из каждого угла по горсти земли, произносить заклинание и бросать через плечо. Каждый раз штык ее лопаты вспыхивал подобно зеркальцу.

Мне так захотелось узнать, чем занимается эта старуха, что я, совсем позабыв об ужах, подкрался к ней сзади и прошептал:

— Эй, матушка, что это ты тут делаешь?

Она обернулась без тени удивления, как если бы ждала меня, внимательно посмотрела и усмехнулась в ответ, прошипев так, что кровь застыла от страха:

— Не твое это дело, сынок, — узнаешь, когда придет время!

И тут вспышкой молнии меня озарило, что я все-таки попался к Старшему лесничему в сети. Я проклял всю свою рассудительность вкупе с заносчивостью, которые впутали меня в это дело, ибо слишком поздно понял, как был слеп, увлекшись своей операцией и перестав видеть оплетшие меня нити. Ведь я оказался тем самым адептом, тем человеком, которого он хотел уничтожить, той самой дичью, которую заманил к себе с помощью синих ужей!

Изобретатель

Юберлинген

На борту, первый день в столовой. В это время корабль обычно проплывает Мальдивы, и, как обычно, лишь появляется рыба-меч, начинается перекрестный огонь тостов и намеков. Никто не раскрывает тайны, но, поскольку рыба приготовлена alla cremonese[8], корабль, скорее всего, отчалил от берега совсем недавно. И в самом деле, на капитанском столике горит красный букет тигровых лилий, а из-за него выглядывает какое-то новое лицо, невысокий, малоприятный парень со свиными глазками. В баллотировании, видимо, никто не участвовал, потому что такому типу не дали бы ни одного белого шара и он никогда не проскользнул бы на судно. Во время этих размышлений я получаю от него записку через стюарда, который против всех приличий подходит ко мне строевым шагом. В записке — просьба оказать ему честь и представить его публике. Его имя мне якобы должно быть известно, ведь он прославился как изобретатель, разработавший рекордный вид, который стоит теперь на всех кораблях мира. Итак, мне волей-неволей приходится встать и произнести в его адрес тост, хотя остальные поддерживают его с кислым выражением лиц. И вот этот тип надувается от спеси, встает с места и начинает похваляться, рассказывая, между прочим, о том, как вызвал в Париже инфляцию. В доказательство этого он демонстрирует фрак с крупной розеткой ордена Почетного легиона, который ему якобы обошелся в пустяковую сумму. «А вот еще один фрак — за него любой портной потребовал бы втрое дороже», — и с этими словами он поворачивается к нам спиной, показывая свой неимоверный горб. Наш хохот раззадоривает его, и он, пританцовывая, начинает двигаться между столиками мелким семенящим шагом. Но во время очередного вращения он падает на пол. Скорее всего, он проглотил кость, как часто случается с теми, кто никогда не пробовал блюда alla cremonese. Тут же появляется наш доктор с черно-красно-черной повязкой мавританцев, виднеющейся из-под наброшенного в спешке операционного халата. Он моментально оценивает ситуацию, ибо сделанный им разрез больше напоминает глубокий след от удара оружием, проходящий по всей длине фрачного выреза на груди. Публика наблюдает за этим с радостью, немного омраченной из-за испорченного аппетита.

А тем временем запатентованные винты уносят нас с великолепной и неизменной быстротой вперед.

Книга жалоб

Лейпциг

Мне снилось, будто я жду поезд на каком-то маленьком заброшенном вокзале с жужжащими мухами. Когда унылый вид зала ожидания мне опротивел, я попытался выместить свою злобу на служащих: подзывая их, словно какой-то важный господин, я требовал то одного, то другого. В конце концов, они позвали начальника станции, который подобострастно передо мной извинился и попросил все-таки ничего не записывать в книгу жалоб. А поскольку я был непреклонен, ему всё же пришлось ее принести. Я приготовился писать злобное письмо. Но и здесь вдруг возникли какие-то препятствия. Чернила были высохшими, мне пришлось просить ручку, потом еще что-то и еще. Постепенно дело стало оборачиваться не в мою пользу: служащие принялись угрожать мне санкциями, потребовали предъявить билеты и удостоверения; в итоге я пропустил поезд и весь погряз в хлопотах.

Дальше можно было бы, например, представить себе, что служащий начнет вынуждать меня взять книгу и вписать туда жалобу, строки которой затем обернутся целым роем неприятностей.

В оранжереях

Далем

В послеобеденное время я совершал привычный обход оранжерей, желая расширить свою «Критику орхидей» и руководствуясь правилом говорить об этих цветах как об актрисах. Смысл упражнения в том, чтобы долго созерцать их неподвижным бездумным взглядом, пока во мне само не зародится слово, которое отвечало бы их существу.

Например, я обнаружил, что каттлея похожа на креолку, тогда как ванда отдаленно напоминает малайку. Дендробии — это волшебные лампы радости, а цимбидии — мастерицы тайнописи, повторяющейся в узорах древесины. Прекраснейшие из них я видел в Сантусе, в Индигена-парке, но не смог рассмотреть их поближе. Стангопея приглашает остановиться — в ней, как и в тигровой лилии, прекрасное неотделимо от опасного.

Пока я предавался своим наблюдениям, через оранжерею провели группу слепых детей: они шли по двое-трое, держа друг друга за руки. Присоединившись к ним, я заметил, что в руки им давали горшки с цветами, которые они нюхали и пробовали на ощупь. Те растения, что их особенно привлекали, показались бы зрячему человеку, наверное, чем-то малоинтересным. Так, они окружили новозеландский псевдопанакс с жесткими и острыми, как наконечник копья, листьями. Вообще же я заметил, что дольше всего они задержались в отделе австралийских растений — вероятно, потому, что благодаря сухости лучше вырисовывается пластика растений.

Внезапно мне стало ясно, что у слепых особое отношение к сухости. Солнце они воспринимают не как свет, а как тепло — оттого-то пластика для них ближе, чем живопись, оттого-то известная картина Брейгеля, где слепые падают в воду как в чужеродную стихию, поражает своей глубиной и оттого есть свой, независимый от внешних причин, смысл в том, что Египет — страна, где господствуют глазные болезни.

Но удивительнее всего поведение детей было в отделе кактусов: здесь они разразились громким смехом, как обычно смеются их зрячие сверстники у вольеров с обезьянами. И тут я испытал какое-то радостное и светлое чувство, как если бы, находясь в некоем труднодоступном месте, скажем, на зубцах высокой стены, я заметил далеко внизу траву и цветы.

Frutti di mare[9]

Неаполь

Я поселился здесь несколько недель назад, в качестве dottore pescatore[10], как народ любит называть работающих у аквариумов зоологов. В этом прохладном, напоминающем монастырь месте днем и ночью журчит сладко-соленая вода, наполняя большие стеклянные бассейны, что стоят среди парка, вытянутого вдоль берега моря. Скользнув по рабочему столу, глаз останавливается на Кастель дель Ово — крепости, возведенной на воде Штауфенами, а за ней, напоминая по форме вытянутую виноградную улитку, прямо посреди залива располагается прекрасный Капри, где некогда сидел со своими спинтриями Тиберий.

В Неаполе жили многие из моих любимцев, и среди них столь разные между собой, как норманн Роже, аббат Галиани, король Мюрат, носивший свои ордена, чтобы служить мишенью, а с ним и Фрёлих, написавший одно из наиболее занимательных воспоминаний «Сорок лет из жизни одного мертвеца». Великолепный бургундец де Бросс и шевалье де Сенгаль тоже могут с толком поведать об изысканно проведенных здесь часах.

Мое внимание занято одной маленькой каракатицей, называемой loligo media. Каждое утро она снова и снова восхищает меня своей прекрасной лебединой песней в красках, сложенных из подвижной гаммы коричневых, желтых, фиолетовых и пурпурных тонов. Особенно меня привлекает в ней великолепное угасание — эта нервозная небрежность, за которой скрываются новые, неведомые сюрпризы. Очень скоро эта роскошь будет принесена в жертву смерти: она затухает подобно пламенеющим облакам, что растворяются в грозовых тучах, — и только кольца глубокого зеленовато-золотистого цвета, большие эмалевые глаза, продолжают светиться подобно радуге. И вот на таком крошечном теле, словно на пленительном инструменте, жизнь проигрывает свою мелодию от начала до конца, в избытке осыпает его своими дарами и, подобно жестокой любовнице, бросает его. От столь великолепного сияния остается лишь бледный призрак — выгоревшая гильза золотого фейерверка.

Впрочем, на своей родине это существо обладает гастрономическим достоинством — так же, как и его брат, большой кальмар, и два кузена, длинноногий осьминог и перламутровая сепия; желая испробовать все возможные средства познания, я заказал его, как и все гурманы, в жареном виде с белым «капри». Оно предстало предо мной в виде тарелки подрумяненных в масле колец, рядом с которыми лежала десятирукая голова, напоминающая закрытый бутон озерной лилии или фрагмент какой-то мифологической фигурки. Мои предположения подтвердились: тайная гармония, свойственная всем проявлениям этого существа, обнаружилась и во вкусе, ведь, даже пробуя его с закрытыми глазами, я мог бы довольно точно указать место этого блюда в зоологической системе. В нем угадывался не рак и не рыба, а скорее моллюск или гусеница с резко выраженным характером, какой и подобает древней породе. Этот вкус непременно присутствует и в буйабесе, густой марсельской похлебке, собравшей лучшие дары Средиземного моря в один приправленный шафраном букет.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Сердце искателя приключений» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

2

Смолёвка ночецветная (лат.).

3

«Наоборот» (франц.).

4

Лунник (лат.).

5

«Об обманах демонов» (лат.).

6

«Все чувства в духе едины и ощущают одно: Созерцающий Бога вкушает, осязает, вдыхает и слышит его» (нем.).

7

Популярные во второй половине XIX века романы о жизни среднего класса в Германии, принадлежащие перу Густава Фрайтага и Фридриха Вильгельма Хаклендера соответственно.

8

По-кремонски (итал.).

9

Дары моря (итал.).

10

Рыбий доктор (итал.).

Вам также может быть интересно

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я