Записки. 1917–1955

Эммануил Беннигсен, 2018

Граф Эммануил Павлович Беннигсен (1875-1955) – праправнук знаменитого генерала Л.Л. Беннигсена, участника покушения на Павла I, командующего русской армией в 1807 г. и сдержавшего натиск Наполеона в сражении при Прейсиш-Эйлау. Во втором томе «Записок» (начиная с 1917 г.) автор рассказывает о работе в Комитете о военнопленных, воспроизводит, будучи непосредственным участником событий, хронику операций Северо-Западной армии Н.Н. Юденича в 1919 году и дальнейшую жизнь в эмиграции в Дании, во Франции, а затем и в Бразилии. Свои мемуары Э.П. Беннигсен писал в течении многих лет, в частности, в 1930-е годы подолгу работая в Нью-Йоркской Публичной библиотеке, просматривая думские стенограммы, уточняя забытые детали. Один экземпляр своих «Записок» автор переслал вдове генерала А.И. Деникина. Издание проиллюстрировано редкими фотографиями из личных архивов. Публикуется впервые. В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Записки. 1917–1955 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Издательство им. Сабашниковых, 2018

* * *

Граф Эммануил Павлович Беннигсен 1910-е гг.

1917 год

После января, прошедшего в общеполитическом отношении тихо и незаметно, в феврале началось оживление в связи с назначенным на 14-е возобновлением заседаний Гос. Думы. 9-го февраля было заседание нашей фракции, и картина, которую перед нами раскрыли наши представители в Особых совещаниях была в общих чертах не нова, хотя и заключала в себе некоторые новые черты. Запасы хлеба стали еще меньше, начала и армия недополучать полагающееся ей. Говорили, что местами ей скоро придется прибегнуть к сухарям. Сильно сократились запасы в базисных магазинах. Наряду с этим, угрожающе уменьшился подвоз угля, ибо провозоспособность железных дорог все падала в связи с увеличением процента больных паровозов. На некоторых железных дорогах запасы угля сократились до пределов однонедельной их потребности. Также сократилась она и на заводах, особенно Петроградского района, так что приходилось сокращать производство, а местами и совсем прикрывать их. Говорили и про возможность беспорядков в Петрограде, однако их уже так часто предсказывали, что большинство, и в том числе и я, в серьезность этих слухов совсем не верили.

11,12 и 13-го опять были у нас фракционные собрания, все посвященные продовольственному вопросу — нам сообщили соображения правительства и других фракций, мы высказали свои предположения. Правительство имело в виду в случае неуспеха разверстки поставок, которую оно произвела между губерниями и уездами, прибегнуть к реквизициям при помощи военной силы, но надеялось, что ему удастся обойтись без этой меры. К сожалению, со стороны отдельных местных организаций, даже органов местных самоуправлений пришлось встретить весьма странное отношение к делу. Воронежская губерния, земская управа доказывала непосильность для нее поставки, назначенной на губернию по разверстке, ссылаясь на нормы потребления, при которых эта губерния, вывозившая обычно свыше 10 миллионов пудов хлеба, даже в хорошие годы нуждалась бы в привозном хлебе. Более всего нареканий слышалось, однако, на председателя Таврической губернской Земской управы и местного уполномоченного Министерства земледелия Харченко, все время доказывавшего невозможность выполнения даваемых ему нарядов, хотя по утверждениям министерства запасы хлеба в этой губернии достигали 100 мил. пудов. Когда начались заседания комиссий, то в одном из них Риттих заявил, что ему вероятно придется устранить Харченко. Наряду с этим, была правда и другая губерния — Тамбовская, в которой, благодаря энергии председателя Губернской управы Давыдова было поставлено даже большее количество хлеба, чем намечалось. В феврале, чтобы ускорить доставку хлеба и других грузов, в частности угля, была устроена «товарная неделя», во время которой было остановлено на железных дорогах все пассажирское движение. Результатов она, однако, не дала, ибо другие ведомства не озаботились своевременным подвозом грузов к станциям. Вагоны были свободны, но перевозить было нечего. Этот факт заставляет меня до известной степени сомневаться, чтобы столь велика была вина в различных затруднениях падения перевозок, правда сильного в январе, из-за морозов и заносов.

Когда на Рождество мы были в Рамушеве, состоялась смена Трепова Голицыным. Сам он не ожидал этого назначение. Как-то во время доклада его Государыне она попросила его пройти к Государю, который и сказал ему, что хочет назначить его главой правительства. Голицын отказывался, и, по-видимому, вполне искренно, но традиция старых слуг монархии не позволила ему уклониться от принятия должности, когда Государь потребовал этого более категорически. Не думаю, чтобы назначения при нем новых министров состоялись по его указанию, ибо порядочность его не позволила бы ему пожелать таких сотрудников, как Раев и особенно Добровольский. Голицын, как бывший сенатор 1-го департамента, не мог не знать, что Добровольский был удален с места обер-прокурора этого департамента, ибо принимал участие в каких-то неблаговидных денежных операциях. Напомню, что Голицын как-то рассказал в Кр. Кресте, что, когда он на докладе Государыне заговорил об опасности положения, то она указала на груду телеграмм на большом блюде и сказала, что это все телеграммы настоящего народа, умоляющие ее не уступать. Сам Голицын признавал, что это были телеграммы отделов «Союза Русского Народа», посланные по предписанию из Петрограда.

13-го февраля я узнал некоторые подробности про прием Родзянко у Государя, бывший накануне, на этот раз оказавшийся далеко не «милостивым», как это всегда официально писалось. Обычно Родзянко кое-что сообщал во фракции об этих приемах, но на этот раз мы ничего от него прямо не узнали. Только через Савича узнал я, что перед Родзянкой у Государя и Государыни были Александр Михайлович и Ксения Александровна[1], убеждавшие Государя дать политике более либеральное направление. Государь почти не возражал, но зато много и горячо говорила Государыня, стоявшая на своей обычной почве о любви к ней народа. Разговор этот не привел ни к каким результатам, но зато дал Государю материал для возражений Родзянке, который в общих чертах повторял то же, что уже утром говорил Александр Михайлович. По-видимому, Родзянко был прямо высмеян, когда упомянул про возможность революции.

В день открытия Думы, 14-го, в Петрограде все ждали манифестаций, но этот день прошел спокойно, отчасти благодаря обращению Милюкова к рабочим с просьбой не выходить на улицу. Лишь большие наряды полиции указывали на беспокойство правительства. Спокойно прошло и заседание Думы, в котором Риттих произнес большую речь, большинству членов Думы не давшую ничего нового, и потому довольно скучную. Последовавший затем прения тоже были не интересны, ибо в них повторялось то, что уже не раз повторялось в фракционных заседаниях. В виду сего, к концу заседания много членов Думы разошлось, чего в первом заседании после начала сессии не бывало. Между прочим, впервые видел я в тот день Голицына после его назначения председателем Совета Министров. На мои слова, что я не знаю, поздравлять ли его, он мне ответил: «Вот если сегодняшний день пройдет благополучно, тогда меня можно будет поздравить». Очевидно, о дальнейшем он не задумывался. На следующий день в заседании Думы говорил Керенский, прямо заявивший, что его единомышленники признают террор, и в случае необходимости не остановятся пред его применением. Правое крыло сперва не разобрало этой фразы, и так как она была сказана уже в конце его речи, то она и не вызвала скандала. Не знаю, хотел ли этой фразой Керенский намекнуть на возможность нового цареубийства — на меня эти слова тогда такого впечатления не произвели, но позднее из близких ему кругов я слышал утверждение, что именно такова была его цель.

16-го мне вновь пришлось хлопотать в Министерстве земледелия о направлении хлеба в Новгородскую губернию. Обещанные вагоны все не шли, а между тем весна была уже близка, и с наступлением распутицы доставка муки должна была прекратиться, и, следовательно, население должно было остаться без хлеба. Вновь Малышев обещал сделать все возможное, но уверенности, что это даст желательные результаты, все же не было. Не давали ее и разговоры с членами Думы — уполномоченными Министерства земледелия по продовольствию, тем более, что теперь и наши новгородцы очень и очень пеняли на Неклюдова и подтверждали слухи о его чрезмерной снисходительности к невыполнению мельниками нарядов, которые, однако, наряду с этим продавали пшеничную муку по произвольной цене сторонним покупателям.

Из Министерства я отправился во фракцию, где вновь обсуждали продовольственный вопрос. В то время, как громадное большинство членов Думы и справа и слева стояло на необходимости сохранения, и притом без изменения, твердых цен, мы, октябристы, считали очень дружно необходимым их повышение, а некоторые высказывались в том смысле, что улучшение продовольственного дела возможно только при возврате к принципу свободной торговли. Теперь, через более, чем 30 лет, мне кажется, что можно смело сказать, что в общем правы были мы, утверждая, что цены на зерновые хлеба были тогда ниже действительных. В первые же дни после революции твердые цены были повышены, и как раз теми, кто против этого особенно горячо восставал. Общественные симпатии были тогда всецело на стороне противников повышения твердых цен. Наряду с этим вопросом стоял и вопрос об учреждении повсеместно продовольственных комитетов, на котором особенно настаивали кадеты, противопоставляя его повышению цен и видевшие в нем панацею против всех продовольственных неурядиц. Во всяком случае, однако, в первых заседаниях и комиссий и Думы ничего нового предложено не было. В это время оригинальное предложение сделал Батолин, бравшийся поставить Министерству земледелия 300 миллионов пудов в Волжском районе, если только ему будет дана большая свобода работы в этом районе. Его рекомендовал Риттиху Маклаков, и с ним велись переговоры, но скептическое отношение к нему другого хлебника, Башкирова, считавшего возможным поручить Батолину сделать опыт, заготовив не более 15 миллионов пудов, прервал дальнейшие переговоры.

В тот же день, как и обычно, был я в заседании Кр. Креста. Разговорился я с Ординым о Голицыне, с которого разговор перешел на Государыню, проведшую его в премьеры. Рассказал он мне, что незадолго до того одна из близких Государыне дам (кажется, Нарышкина) попыталась повлиять на нее и убедить ее не вмешиваться в церковные дела, причем упомянула, что Государыня не родилась в православии и потому недостаточно его понимает, на что получила от нее ответ: «Да — это верно, что я родилась лютеранкой, но зато я дважды миропомазана, и поэтому лучше понимаю дух православия, чем вы все». Конечно, после этого разговор прекратился.

19-го февраля умер один из достойнейших членов 3-й и 4-й Дум М.М. Алексеенко, рядом с которым я просидел все 10 лет, что мы были с ним членами Думы. В начале своей карьеры ученый, профессор финансового права, он был затем попечителем учебного округа, а затем занимался частными своими делами, значительно увеличив за это время свое наследственное, уже немалое состояние. Вступив в Думу в возрасте уже почти преклонном, Алексеенко подавал здесь всем пример, как надо работать. Эта добросовестность его, в связи с его умом и познаниями, а также его тактичность и уменье держать себя с достоинством сделали то, что раз выбранный председателем бюджетной комиссии при самом начале работы 3-й Думы, он уже бессменно оставался им, переизбираясь почти всегда единогласно. Это был единственный член этих двух дум, пользовавшийся тогда и у всех членов правительства непререкаемым авторитетом: если Алексеенко был за или против известного проекта, то почти наверно и вся Дума была того же мнения. Вполне понятно, что при таком положении Алексеенко в Думе, ему охотно прощался один его недостаток, а именно крайняя его обидчивость. Достаточно было Бюджетной комиссии не согласиться хотя бы в мелочи с его мнением, как Алексеенко слагал с себя обязанности ее председателя. Приходилось каждый раз вести с ним переговоры, убеждать его в несущественности разногласия и упрашивать его взять свой отказ обратно, что всегда и удавалось.

В частных отношениях Алексеенко был удивительно милым человеком. За 10 лет нашего соседства по месту в Думе я не помню, чтобы его недовольство или раздражение по поводу дела переносилось и на третьих лиц. Кроме того, большая общественная работа, которую он выполнял всю свою жизнь, выработала у него удивительную терпимость к чужим мнениям. Начиная с 1913 г. он почти непрестанно болел, сердце его слабело, и уже в 1915-м это был только остаток прежнего Алексеенко. Ум, опыт были в нем все те же, но силы уже ушли безвозвратно. Малейшее волнение отзывалось на сердце, биения которого учащались до 130-140. Словом, для работы он был совершенно потерян, и только числился председателем комиссии. Поэтому смерть его всех нас огорчила, но не поразила — это был лишь вопрос времени, а то, что он умер, не увидев революции, конечно, явилось счастьем для него.

В течении этих дней обычная Петроградская жизнь шла своим чередом. В Красном Кресте состоялось совещание всех фронтовых главноуполномоченных, обсуждавших те мероприятия, которые необходимо осуществить к летней кампании, причем опять на всех фронтах требовались военным начальством новые учреждения. 18-го я был приглашен в санитарную Комиссию Особого совещания по обороне для обсуждения вопроса о клинике для лечения отравленных газами. После заседания я возвращался из Мариинского Дворца с председательствовавшим в нем Гучковым, который очень мрачно смотрел на наше общее положение. Развить промышленность нам удалось, но теперь нет материалов для производства железа, а главное угля, и за недостатком их приходится останавливать заводы или сокращать их производство. Незадолго до того пришлось, например, отклонить предложение одного завода об изготовлении 2000000 ручных гранат, ибо не было возможности предложить ему необходимый для этого материал.

В течении этих дней в военной комиссии Думы тоже шло обсуждение продовольственного вопроса. 19-го Риттих сообщил нам все последние сведения по нему, в общем весьма печальные. Хлеб имелся, но пока еще не на железных дорогах, в армии его недостатка пока не было, но базисные магазины были пусты, тогда как в них должен был храниться запас муки на два месяца. Правда, и в предшествующие годы они бывали осенью пусты, но к Новому Году они опять заполнялись, теперь же мы приближались к концу февраля, и они еще пустовали. Но, тем не менее, армия пока не бедствовала и получала в общем все, что ей полагалось. Зато гораздо хуже было положение с снабжением гражданского населения городов и нехлебородных губерний. Однако, пока ничего тревожного по его словам нигде не было, везде была даже еще пшеничная мука, но в ближайшем будущем положение могло стать угрожающим, ибо пока северная деревня обходилась своим хлебом, теперь начинает уже нуждаться в покупном хлебе. Обсуждению сообщенных Риттихом сведений и были посвящены следующие заседания комиссии. Надо сказать, что эти заседания на меня произвели крайне тяжелое впечатление, ибо вперед они нас не подвинули ни на шаг, и, несмотря на много слов, ни одной новой мысли высказано в них не было.

Заседание Думы, утром, 23-го, дало нам сообщение правительства, что оно взяло обратно законопроект об учреждении Особого Главного управления народного здравия. Таким образом, эта созданная специально для Рейна должность пала. Рейн, известный киевский профессор-гинеколог был в Думе инициатором создания этого министерства, и так как он был крайним правым, то оно и было создано в порядке декрета, с назначением Рейна министром. Однако сразу выяснилось, что Дума не даст средств на это министерство, причем протестовал особенно против этого Годнев. По этому поводу Родзянко рассказывал, что Рейн ему заявил, что он предпочитает покончить самоубийством, чем от руки члена Думы Годнева. В этот же день мне пришлось хлопотать в Министерстве народного просвещения и, в частности, у товарища министра Шевякова о скорейшем рассмотрении любопытного ходатайства группы наших новгородцев о разрешении создать кооператив для развития уже существующей в Новгороде частной женской гимназии. Как и всегда, обещали сделать все возможное для ускорения дела.

В дневном заседании Думы был внесен спешный запрос о начавшемся закрытии заводов в Петрограде. Недовоз угля уже за несколько недель до этого заставил подумывать о временной приостановке некоторых заводов, причем, пришлось сократить на них работу, так что рабочие работали только по 4 дня в неделю. Это положение, вполне естественно, вызывало среди рабочих недовольство, которое и проявилось кое-где забастовками. Администрация Путиловского и Обуховского заводов этим воспользовались, сразу закрыла их и объявила расчет всем рабочим. Нужно добавить, что на Обуховском заводе рабочие выкупали кого-то из администрации в машинном масле. Вот эти обстоятельства и послужили предметом запроса социалистических групп, который, однако, сочувствия большинства к себе не привлек.

В городе в этот день было везде спокойно. На следующий день положение резко изменилось. С одной стороны забастовки распространились по всему городу, с другой — в нем было введено военное положение, и командующему войсками округа Хабалову были предоставлены чрезвычайные полномочия. Но наряду с этим имел место и другой факт, который оказал гораздо более сильное впечатление на общее настроение. Это было значительное понижение в Петрограде количества потребляемого хлеба. Запасы муки сократились приблизительно до дневной пропорции, что в те времена казалось угрожающим. И вот ежедневная дача хлеба была сокращена до двух фунтов на человека. Это вызвало большое волнение, стремление запасти побольше хлеба и общее недовольство, хотя фактически проконтролировать это при отсутствии продовольственных карточек было совершенно невозможно. Сразу хлебные хвосты возросли, и в них началась, как это всегда бывает в подобных случаях, резкая критика правительства.

24-го февраля я был, как всегда, в заседаниях Кр. Креста и Думы, где стало известно о созыве небольшого чрезвычайного совещания по продовольствованию Петрограда с участием в нем Родзянко. В этот день на улицах появилась кавалерия: разъезжали казаки и драгуны, разгонявшие публику на главных улицах. По-видимому, этими разгонами распоряжался лично Хабалов. Какой смысл они имели, я понять и сейчас не могу. Народа на улицах, благодаря забастовкам действительно было много, но беспорядков в этот день не было нигде. Между тем, казаки носились вскачь по улицам, нанося удары нагайками и сбивая с ног безусловно мирную публику, не успевшую скрыться в боковые улицы и магазины. Моя жена, пошедшая утром с младшей девочкой на Невский сделать какие-то покупки, должна была скрыться в один из магазинов и отсиживаться в нем, пока не оказалось возможным пройти в первую боковую улицу, в данном случае Фонтанку. Никаких демонстративных выступлений рабочих в этот день, кажется, не было, и, во всяком случае, ничего революционного во всем имевшем место пока не было. Вечером у меня обедали четверо моих товарищей по работе в Кр. Кресте 9-й армии: Люц, Эйлер, Миштовт и Соколовский, и все они, люди различного возраста и положения, смотрели на создавшееся положение довольно легко, убежденные, что ничего крупного ожидать нельзя. На следующий день Родзянко сообщил нам о бывшем накануне вечером продовольственном совещании. Картина была печальная и весьма: Голицын был, как и всегда, безличен, Риттих, обычно самоуверенный, тут был растерян, Беляев в эти серьезные минуты ничего лучшего не нашел, как жаловаться на нападки на него в печати. Родзянко прямо поставил вопрос — может ли настоящее правительство вывести Россию из затруднительного ее положения, и сам, ответив на него отрицательно, заявил, что оно должно уйти.

Уже утром этого дня говорили про столкновение полиции с рабочими на Выборгской стороне, где рабочие разгромили несколько лавок, что вызвало вмешательство городовых. При этом выехавший говорить с толпой полицеймейстер, кажется Шалфеев, был тяжело ранен в голову, после чего на Нижегородской улице было применено оружие. В этот день на улицах впервые появились красные флаги, но демонстрантов было еще немного, и, завидев полицию или войска, они сразу рассеивались. Тем не менее, около Городской Думы по одной группе демонстрантов был без предупреждения открыт драгунами огонь, причем было около двух десятков пострадавших, по-видимому, больше случайных, ибо стрельба явилась полной неожиданностью для многочисленной публики. Была стрельба также на Знаменской площади. Здесь был убит или тяжело ранен ударом ножа в спину полицейский офицер, что молва превратила в убийство его казаком, не желавшим стрелять в народ.

Вполне понятно, что заседание Думы, оказавшееся для нее последним, было очень кратким: выслушали лишь сообщение Риттиха о принятых накануне решениях и этим ограничились. Собирались в это время в Думе по два раза в день, так что все время в ней было много народа, но работы никакой не было — все лишь осведомлялись о происходящем. Вечером мы были у сестры жены, Снежковой, где, конечно, тоже шел разговор о событиях. В числе присутствующих был недолговременный начальник Главного Управления по делам печати Катенин, который, вопреки мнению всех остальных, горячо порицавших стрельбу, заявил, что еще мало стреляли, что вызвало общее возмущение, несмотря на то, что крайние правые воззрения Катенина были известны.

26-е приходилось в воскресенье, которое началось, как все. Однако уже перед полуднем стало заметно, что много народа идет к центральным улицам, где были наготове и полиция, и войска. Днем я хотел пройти на Владимирский проспект, поздравить члена Главного Управления Креста князя Накашидзе с 50-летием его службы, но должен был отказаться от этой мысли, ибо с нашей стороны Невского на другую пропускали, но обратно нет, и я рисковал застрять там до вечера, что в мои расчеты не входило. На Невском езда была прекращена, но на тротуарах была масса народа. Везде была масса полиции, по временам проходили военные патрули, однако везде царило полное спокойствие. Позднее я прошел в Думу, где шли толки о смене правительства, совершенно растерявшегося, причем особенно боялось оно железнодорожной забастовки.

При мне в Думу пришел Люц, бывший только что свидетелем стрельбы на Невском около Садовой. Когда он подходил к последней, идя от Михайловской, перед ним из двора одного из домов выбежала полурота и, рассыпавшись поперек Невского, открыла с колена огонь вдоль него. Гулявшая по тротуарам публика пустилась бежать, и некоторые попадали. Сперва Люц подумал, что это убитые или раненые, но когда огонь прекратился, то они поднялись и тоже побежали. Убитых или раненых Люц не видел, что он объяснял тем, что солдаты, за которыми он непосредственно стоял, стреляли в воздух. Обедал я в этот день с семьей у моих родителей на Кирочной, где во дворе дома и на лестницах была расположена полурота Литовского полка на случай беспорядков. Почему это было необходимо, когда наискосок против этого дома были расположены Саперные и Преображенские казармы, для меня было и осталось неясным. От этих солдат лакей моих родителей принес известие, что войска решили не идти против рабочих. Подробнее они, однако, ничего не говорили, и так как аналогичные слухи ходили и раньше, то большого внимания на них никто не обратил. Тем не менее, в городе было жутко, и вскоре после обеда мы вернулись домой по совершенно почти пустынным, хотя вполне спокойным улицам.

Утро 27-го началось как обычно. Около 10.30 жена с младшей девочкой пошли погулять в Летний Сад, а минут через десять вышел и я, чтобы идти в Красный Крест. Уже около нашего дома я заметил какое-то волнение, а пройдя немного дальше, услышал разговор про солдатский бунт и про стрельбу на Литейном и на Сергиевской. Вместо того, чтобы идти в Кр. Крест, я поспешил тогда за моими в Летний Сад. По дороге на Набережной было пустынно, не было почти никого и в Летнем Саду. Около Прачечного моста встретил я полуроту, кажется Л.-Гв. Гренадерского полка, идущую в порядке, но без офицеров. Все время где-то в районе Литейного слышались отдельные выстрелы. Найдя моих, я их повел домой, причем уже настроение встречных было более тревожное, ворота и подъезды на Набережной были заперты, и все говорили про стрельбу на Сергиевской и Гагаринской, почему, подойдя к последней, я оставил жену в подворотне и сам пошел вперед. Хотя все перебегали через нас согнувшись, однако, оказалось, что стрельбы никакой нет, и мы прошли все спокойно к себе на Шпалерную.

Уже около нашего дома встретили мы автомобиль, в котором везли убитого солдата, если не ошибаюсь литовца. Вернувшись домой, мы стали разузнавать о происшествиях по телефону, и выяснили, что движение началось на Кирочной, что расположенные там полки ушли куда-то в строю, хотя и не в особом порядке и что и там довольно сильная стрельба. Узнали мы вскоре и про столкновение на Литейном мосту, в сущности, единственный кровавый инцидент за весь день, да и то оказавшийся далеко не кровопролитным. После часа мимо нас по направлению от Литейного стали проходить какие-то странные личности с мешочками и котомками и которые шли, как бы стыдясь окружающих и стараясь укрыться от их взглядов. Оказалось, что это идут арестанты, освобожденные из разгромленного только что дома предварительного заключения. Вскоре после этого я попытался пройти в Думу.

У перекрестка с Литейным я нашел полный хаос. Середина улицы была свободна, ибо туда мало кто совался, боясь быть убитым. Стрельбы, впрочем, в этот момент не было, лишь изредка раздавались выстрелы где-то вдали. Около моста стояли пулеметы и, кажется, орудие. На тротуарах и на Шпалерной стояло и болталось много народа, уже все с красными ленточками и в большинстве вооруженные самым разнообразным оружием. Тут были и солдаты, и рабочие, и подростки. Последние внушали во мне панический страх, ибо при неумении их обращаться с винтовками они постоянно держали их наперевес и изучали их механизм, двигая затвором. Было много людей, вооруженных холодным оружием, шашками и кинжалами, взятыми очевидно из разграбленного на Шпалерной магазина кавказских вещей. Вид мальчишек с шашкой на боку, часто для них великой, был подчас прямо комичен. Многие из встреченных мною здесь навесили на себя по две пулеметных ленты и напоминали в этом виде фотографии кавказских разбойников. Никакого управления, никакой руководящей этой толпой власти заметно не было. На Шпалерной, против Окружного Суда, прогуливался молодой человек в военной форме с шашкой, но без погон, типа юных прапорщиков, но никаких распоряжений он не отдавал.

Перейдя через Литейный, я прошел мимо Окружного Суда, еще целого, и дома предварительного заключения с разбитыми воротами и парадными дверями, как вдруг за мной раздался выстрел, затем другой, третий, и затем поднялся беглый огонь. Обернувшись назад, я увидел всю толпу, только что стоявшую у Литейного, в диком ужасе несущуюся ко мне. Повернув, наоборот, назад в подъезд дома предварительного заключения, я увидел разломанную мебель и разорванные бумаги. Следом за мной вбежал в подъезд унтер-офицер Литовского или Волынского полка с винтовкой, который, стоя уже в дверях, стал звать бегущих мимо него солдат: «Товарищи сюда, надо дать им отпор». Однако никто не остановился и не отозвался на его призыв. Тогда, со злобой ударив о пол прикладом, он обратился ко мне: «Эх, организации у нас нет». На мой вопрос, что происходит, он сообщил мне, что по Литейному приближаются семеновцы, после чего сразу же куда-то скрылся. В этот момент стрельбы около нас уже не было, никаких семеновцев нигде не оказалось, однако пройти в Думу мне все-таки не удалось, ибо меня задержали около Потемкинской, и пришлось вернуться домой.

Когда я проходил мимо Окружного Суда, то из одного из окон бельэтажа выходила струйка дыма — видимо, начинался пожар. Однако пожарных пока не было, да при настроении толпы как-то даже не приходила в голову мысль о возможности тушить пожары. Действительно, когда вскоре потом пожарные приехали, то им не дали работать. Часа через два в нашем квартале возник переполох: прибежали с известием, что огонь от Окружного Суда потянуло в нашу сторону и что угрожает опасность взрыва, расположенного по другую сторону Литейного Орудийного завода. Так как я знал, что взрывчатых веществ на этом заводе не должно быть, то эти страхи оставили нас спокойными, но отсутствие всякой пожарной охраны делало положение действительно как будто опасным. Однако достаточно было пройтись до Литейного, чтобы убедиться, что все страхи были напрасны: ветра не было, и пламя поднималось почти прямо. Наконец, уже только около 5 часов удалось мне пробраться в Думу. До Потемкинской было довольно свободно, далее было много народа, а около самой Думы была местами давка. Около Думы стрельбы не было, дальше же от нее раздавались выстрелы, большею частью это забавлялись подростки, стрелявшие в воздух.

Войдя уже на подъезд Думы, я встретил выходящего из нее Гучкова, сказавшего мне, что в ней уже делать нечего, что все уже разошлись, наметив для ведения всех дел особый Временный Комитет, в который вошло от каждой фракции по одному представителю. Однако тут же выяснилось, что Чхеидзе, избранный как представитель социал-демократов, от участия в Комитете отказался, ибо его фракция вошла в состав Совета рабочих депутатов. Созданию Временного Комитета предшествовало краткое заседание наличных членов Думы, в котором был поставлен вопрос, надлежит ли Думе принимать в свои руки власть, которую упустило правительство. Вопрос был срочный, ибо к Думе уже подходил Волынский полк, первый восставший, и надо было дать ему ответ. Все собравшиеся, за исключением одного (не помню точно, кого именно), высказались за принятие власти, хотя бы в форме Временного Комитета, отнюдь не враждебного прежней власти.

Теперь можно сказать, что это был решающий момент, ибо через это решение местный военный бунт был возглавлен Думой, легально существующим верховным учреждением, прикрывшим его своим авторитетом и делавшим его движением, оказавшимся почти сразу более сильным, чем сама Дума. Мне не раз приходилось слышать в эмиграции горькие слова осуждения за это по адресу Думы, но, тем не менее, я не сомневаясь, что и при любом ином составе решение ее не могло быть иным. По крайней мере, лично я, если бы попал в это заседание, вероятно тоже голосовал бы за создание Временного Комитета. Нельзя забывать, что, с одной стороны, пред членами думы рисовалась картина полной анархии в руководящем центре государства, остающемся во время войны без правительства, с другой же стороны — была надежда на возможность захватить власть в свои руки, направить движение и ввести его понемногу в пределы прежнего строя. Впрочем, веру в возможность осуществить это я не видел уже в первые дни у большинства членов Думы (кроме лишь нескольких прогрессистов), продолжавших и теперь обретаться вне времени и пространства.

Что происходило в Петрограде, в сущности, в подробностях никто не знал еще. Рассказали мне, что только что был привезен в Думу арестованный солдатами Щегловитов, очень резко напавший за этот арест на Родзянко. Говорили, что вел. князь Кирилл Владимирович, только что сообщил, как командир Гвардейского экипажа, что экипаж подчиняется Думе, ходил, наконец, слух, что арестован и весь состав правительства. Про последнее в эти дни ничего, впрочем, кроме анекдотов, слышать не приходилось, ибо деятельности своей оно ни в чем не проявило. Проявило оно зато полную неосведомленность и столь же полную растерянность. Еще утром 27-го февраля, в заседании Совета Министров, Беляев не знал ничего о том, что уже накануне днем взбунтовалась одна из рот Павловского полка, однако была обезоружена и отведена в Петропавловскую крепость.

Военный бунт 27-го явился для правительства полной неожиданностью: оно готовилось к рабочим демонстрациям и беспорядкам, но выступления войск не предусмотрело. Вообще, Министерство внутренних дел было осведомлено об общем недовольстве и готовилось бороться с ним, знало оно и о возможности возмущения в Петрограде, и принимало необходимые, по его мнению, меры против него, но эти меры были неудачно задуманы и еще более неудачно осуществлены. В числе этих мер особенно много говорили про расстановку пулеметов на чердаках домов: их насчитывали сотнями. Конечно, этого количества было бы вполне достаточно для подавления беспорядков, но не было учтено то, что обученные механизму стрельбу из пулеметов городовые, не сумеют обращаться с ними при стрельбе сверху вниз, а затем и того, что разобщенные друг от друга и от начальства эти городовые не будут знать, что и когда им делать. В результате, они вовсе не стреляли, а некоторые были найдены и убиты толпой. Несколько человек из них, кажется, шесть, были на третий день революции расстреляны около Думы, в Водопроводном переулке. О них следует сказать обо всех, что они, и пожалуй, только они исполнили свой долг, как они его понимали, до конца. Сверх же установки пулеметов на чердаках, кажется, не было сделано ничего для предупреждения беспорядков. (Уже значительно позднее того, что это было написано, прочитал я в показаниях генерала Бурмана, данных комиссии по расследованию преступлений прежнего правительства, что эти пулеметы на чердаках имели своей задачей оборону Петрограда от налетов немецких авионов. Это, однако, не объясняет, почему эти пулеметы охраняли на чердаках не артиллеристы, а полицейские).

Поговорив еще перед Думой о событиях, я пошел обратно. Недалеко от Думы, на Шпалерной, увидел я автомобиль, приветствуемый криками «ура». Оказывается, это везли из Крестов члена 2-й Думы эсэра Пьяных, отбывавшего там наказание каторгой за организацию аграрных беспорядков. Говорили, что перед тем провезли Бурцева с такими же овациями. Ближе к Окружному Суду опять раздалась стрельба, и какой-то молодой человек, шедший с барышней, очень быстро посоветовал мне избрать другой путь оттуда. Я, однако, не послушался, и оказался прав — опять стреляли на воздух подростки, у некоторых из которых солдаты отбирали ружья. Окружной Суд горел вовсю, уже кое-где провалились потолки во всех этажах. Шпалерная была здесь покрыта бумагой, против дома предварительного заключения была разгромлена редакция «Петроградских ведомостей» и Отечественная типография Полубояриновой, известной деятельницы крайнего правого лагеря, и всякая макулатура оттуда была разбросана на улице. Попадались здесь и бумаги, и дела Окружного суда, и дома предварительного заключения.

Излишне говорить, какой колоссальный вред был принесен будущим историческим исследованиям сожжением дел Окружого Суда, а также Крепостного Архива. В частности, нужно упомянуть, что в числе других дел погибли и многие дела о шпионаже и о злоупотреблениях должностных лиц по поставкам на военное ведомство. При освобождении же огульно всех арестованных, были освобождены и многие немецкие шпионы, вполне уличенные и лишь ожидавшие судебного приговора. Впрочем, требовать, чтобы люди разбирались хорошо в том, что они делают в революционные дни, конечно, невозможно.

Вечером 27-го спокойствие водворилось довольно рано, и улицы совершенно опустели. По временам проходили лишь группы солдат, раза два за ночь слышал я выстрелы, но, в общем, прошла она вполне спокойно. Уже вечером 27-го чувствовал я себя нехорошо, а 28-го совершенно расхворался, и должен был оставаться дома, почему за этот день мне ничего не приходится отметить нового. По городу местами шла стрельба, большею частью беспричинная, производились повсеместно обыски и местами аресты, причем несколько арестуемых были убиты, а несколько и совсем пропали. Обыски были почти поголовные, причем нередко пропадали при них ценные вещи, ибо среди обыскивающих оказалось немало преступных элементов. У моих родителей, которых обыскивали три раза, пропали золотые часики одной из сестер. Часы утащили и у дяди моей жены, совершенно неимущего человека, жившего в скромных меблированных комнатах. Обыскивали и либеральных деятелей, например, Шингарева обыскивали три раза, причем справлялись, не правый ли он член Думы. У Велихова пропали лишь его визитные карточки.

Ко мне на обыск не являлись ни разу, хотя на нашей лестнице обыскали все остальные квартиры. Сперва явились обыскивать квартиру жившего против меня офицера, про которого его прислуга в отместку за что-то сказала, что он служил у Сухомлинова (в действительности он служил в Главном Штабе) и что у него в квартире скрывается несколько офицеров. Позднее вторично обошли все квартиры, опять кроме моей, нигде ничего не взяв. Из числа арестованных был тут же убит отставной генерал граф Стакельберг, за то, что якобы выстрелил в обыскивавших (что отрицала его вдова). В доме, где жила моя сестра, был арестован и уведен офицер, обучавшийся в Академии. Следов его после этого найти не удалось. Предполагали, что он был убит, и труп его бросили в Неву. Вообще, жертвами при таких арестах почти исключительно являлись военные — про погибших при таких обысках штатских мне не пришлось слышать. Были убиты два генерала техники, арестованные, кажется, на Путиловском заводе. Их повезли на автомобиле, по дороге пристрелили и бросили в Фонтанку.

Около 4-х появились у нас моя тетка Милочка Ширинская с мужем, тогда членом Совета министра внутренних дел. Первый обыск у них прошел благополучно, но оставаться в Петрограде они опасались, и решили попытаться уехать в их именьице в Тверскую губернию, где находились их дети. На пути на Николаевский вокзал они и зашли к нам передохнуть. Шли они наудачу, ибо поезда не ходили, и только случайность могла помочь им выехать. На их счастье, как потом оказалось, им удалось выехать с поездом, уходившим с товарной станции. Уже вечером пришла к нам сестра жены Снежкова, тоже с мужем, помощником начальника Главного Управления Уделов. На чердаке дома Уделов, на Литейном, был найден пулемет, поставленный там без ведома высшей администрации. И вот нашедшие его солдаты ничего лучшего не нашли, как решить взорвать в наказание за это весь дом, и дали обитателям его полчаса, чтобы его очистить. Взорвать дом, однако, они не успели, ибо кто-то из жильцов успел позвонить Родзянке, и тот распорядился прислать караул для охраны дома. Еще раньше, однако, солдаты успели погромить расположенный в том же доме винный магазин Уделов, и он был на следующий день весь выпит (но до склада вин не добрались). И у моей belle sour тоже явились обыскивать квартиру, причем один из солдат, незамеченный старушкой-прислугой, приставил ей револьвер к виску, отчего та со страху чуть не умерла.

Вечером ко мне зашел сосед по квартире, член Гос. Совета по выборам Трубников и сообщил про вероятность назначения нового правительства из умеренных, буржуазных элементов. Как-то не поверилось в это, ибо было ясно, что Петроград в руках массы далеко не буржуазных взглядов, не грядущего Хама, о котором писал Мережковский, а хама самого настоящего, и что эта масса может сделать все, что захочет. Однако скоро выяснилось, что это невероятное совершилось, ибо массы оказались еще недостаточно организованными, чтобы взять власть в свои руки. Это случилось лишь через восемь месяцев, после Октябрьского переворота, когда те, кто думал управлять массами, не принадлежа к их составу и не разделяя их воззрений, были сметены даже еще легче, чем теперь, когда в феврале пал старый строй.

Утром 1-го марта, хотя и чувствовал себя еще нехорошо, я, тем не менее, отправился в Таврический дворец. От Воскресенского я шел параллельно с Московским полком, двигавшемся к Думе, чтобы засвидетельствовать свою преданность ей. У солдат вид был мрачный, подавленный, те, которых я спрашивал, по-видимому, сами не знали хорошенько, почему они взбунтовались и зачем теперь идут к Думе. Ближе к последней стояли другие части, которым какие-то «вольные» говорили речи, по временам выступали и офицеры. Во дворе Думы происходило столпотворение Вавилонское. Сюда поочередно входили войска и здесь им говорили речи Родзянко, Керенский, Скобелев и другие члены Думы. В следующие дни их выходили приветствовать от имени Думы подчас совершенно неизвестные личности, посторонние Думе, только, чтобы зря не задерживать войска. Нужно сказать, что иные части и отдельные команды приходили просто из страха, чтобы их не обвинили в контрреволюционности, а отнюдь не из-за престижа Думы. Почти все речи встречались криками ура, перекатывавшимися по двору Думы и по Шпалерной, хотя содержание речей было весьма различно и мало что из произносимого было слышно кому-либо, кроме стоявших совсем рядом.

В самой Думе царил хаос. Уже главный вход и Круглый зал были заняты толпой солдат и рабочих, большею частью вооруженных. В Круглом зале стояли пулеметы и ящики с патронами. Направо и налево стояли часовые и разрешали проходить дальше лишь имеющим пропуски. Помещения направо были заняты Советом рабочих депутатов и его отделами, комнаты же налево остались за Думой и ее учреждениями. Все они были переполнены народом, среди которого причастные Думе совершенно пропадали. Было тут много пришедших добровольно, чтобы получить от Думы тот или другой документ и обезопасить себя им на будущее время. Много находилось здесь людей, приведенных солдатами, а иногда и разными добровольцами, как арестованные. Тут же была и масса солдат и офицеров, частью из числа бывших в карауле, частью приводивших и уводивших арестованных, частью же умолявших, чтобы кто-нибудь сказал речь их частям.

Тут же вертелась какая-то молодежь обоего пола. Некоторые из них занимались хозяйством, разнося чай и бутерброды, что было безусловно необходимо, ибо многие оставались в Думе и день, и ночь. Среди этой молодежи было много евреев, причем большинство женщин были хорошенькие — невольно начинало вериться утверждению, что для пропаганды среди солдат особенно пользовались услугами красивых женщин. В Приставской выдавались разные пропуска, причем бланки их валялись на всех столах. Заполнял их, кто хотел, и нужно было только найти печать, чтобы приложить ее к пропуску, что подчас занимало немало времени, ибо в давке нелегко бывало найти того, у кого эта печать в тот момент находилась. В эти первые дни революции эти пропуска заменяли собою любые паспорта, и особенно ценились в городе.

Далее, в комнате 2-го помощника секретаря Думы и Секретаря ее помещалось Управление коменданта Петрограда, сперва членов Думы Энгельгардта, а затем Караулова. Здесь работали в этом хаосе несколько офицеров из Главного Управления Ген. Штаба, уже в первый день революции согласившихся помогать Энгельгардту, их товарищу по Академии. В награду за это они получили через несколько дней видные назначения в Военном министерстве, из делопроизводителей попали в товарищи министра или начальники отделов. В комнате начальника Общего отдела канцелярии Думы и его делопроизводства помещался Временный Комитет Думы. Здесь происходило обсуждение всех важнейших вопросов, о чем я еще поговорю дальше. Наконец, кабинет председателя Думы, его старшего товарища и редакторская были предоставлены членам Думы, и вместе с тем служили помещением для арестованных. Так как последних приводили десятками и занимались ими всего три члена Думы, то я немного помог последним. Бывших сановников, игравших крупную политическую роль за последнее время, отделяли и направляли в министерский павильон, где они содержались под строгим караулом, числясь за Керенским. Всех прочих чиновников и офицеров проводили в кабинет председателя Думы и затем помещали частью здесь, частью в редакторской. Наконец, городовых и лиц без всякого официального положения помещали на хорах зала общего собрания Думы, которые и были быстро заполнены.

Когда я в первый раз зашел в этот зал, то мне показалось, что скоро должно начаться какое-то заседание: иллюзию портили только разместившиеся и в этом зале солдаты. Кого только не приводили в эти дни арестованными в Думу! Попадали в Думу и министры, и лица свиты Государя, и просто генералы и офицеры. Встречались здесь и губернаторы, директора департаментов и врачи. Встретил я тут генерала Дашкова, интересовавшегося, главным образом тем, какой он тут получит завтрак. Его отпустили очень скоро. Дольше просидел харьковский губернатор Келеповский, которого привели в Думу из гостиницы, где он остановился. Ему пришлось переночевать на стуле в Думе. В коридоре встретил я директора императорских театров Теляковского, которого только что привели солдаты. Был арестован, но сразу отпущен из Думы мой свояк, Снежков, растерявший при этом свои калоши и долго не могший этого забыть.

Не было никакой градации положения, по которой распределяли бы арестуемых. В Думу привели, например, и управляющего домом, где мы жили, за то, что у него оказался пустой стакан от неприятельской шрапнели. Его сразу освободили, но тем не менее, по дороге он успел получить несколько тумаков, и ему надорвали ухо. Вообще, подавляющее большинство арестованных освобождалось сразу же, и они уходили домой, пробыв в Думе от получаса до двух-трех часов. Иных проводили прямо в Приставскую часть, и здесь им выдавался пропуск в Думу, который и давал им безопасность. Другим приходилось ждать, пока до них не приходила очередь. Некоторым не везло — их приводили в Думу по 2-З раза. Генерала Бема привели в первый раз просто как генерала, а во второй раз «по недовольству» на него солдат-саперов за то, что производя инспекторский смотр их батальона, он остался чем-то недоволен. Другого отношения к батальону у него не было, ибо он служил в Центральном Управлении министерства. Конечно, его и теперь освободили. Среди арестованных попадались глубокие старики и больные, которые и освобожденные оставались в Думе, ибо уйти домой пешком они не могли, особенно в той давке, которая была в Думе и около нее. В числе их помню, например, Пантелеева, бывшего директора училища. При мне привели Горемыкина, который сразу присел в уголке. Я хотел к нему подойти, но стоявшие перед ним два вольноопределяющиеся скрестили шашки: оказывается, Керенский запретил кого-либо подпускать к нему.

В это время мне передали просьбу помочь освобождению Кочубея, почему я пошел в комнаты Временного Комитета. Здесь тоже было много народа, но все-таки меньше, чем в других помещениях. Почти все здесь находящиеся были причастны Думе. И здесь был такой же хаос, как и всюду. Звонили телефоны, но разговоры по ним шли далеко не государственные — все больше разные лица просили оградить их и их жилища. И разговоры между членами не производили впечатления важности. Во всяком случае, чувствовалось, что не отсюда направляются события, и что судьбы России будут решены не здесь. Керенский, к которому я обратился с просьбой о Кочубее, попросил меня пройти в Министерский павильон и выяснить, кто вообще там сидит. С трудом пробравшись туда через битком набитый коридор, я получил от дежурного по павильону офицера список находящихся у него под стражей. Всего их было около 30 человек. Некоторые из них были потом привлечены к уголовной ответственности, большинство же было освобождено в ближайшие дни.

При мне появился какой-то прилично одетый штатский с красным бантом в сопровождении нескольких солдат, конвоировавших другого штатского. Отрекомендовавшись офицеру комиссаром Московской части Сватиковым, он заявил, что привел арестанта сенатора Утина. Никаких объяснений, за что он его арестовал, он не дал. Скажу прямо, что эта картина арестования неизвестно за что человека, видимо интеллигентного (лишь впоследствии я узнал, что Сватиков был приват-доцентом) произвела на меня очень неприятное впечатление. Утин был сенатором гражданского Кассационного департамента и отношений к политике не имел, почему сразу и был освобожден. Со списком арестованных я вернулся к Керенскому, который, однако, освободил только двух: старшего врача госпиталя Зимнего Дворца и начальника гаража Красного Креста, попавших в Министерский павильон только потому, что оба были в форме и с погонами действительного статского советника. Ни против того, ни против другого никаких обвинений не было, и арестованы они были тоже только «по недовольству санитаров».

Кочубея Керенский не согласился освободить, хотя за него просил и сидевший тут же Родзянко, однополчанин Кочубея по Кавалергардскому полку. Не помогли указания, что Кочубей политикой никогда не занимался, и вообще настроен был либерально. Впрочем, Керенский обещал подумать о нем позднее, и, действительно, к вечеру его освободил. Чтобы не возвращаться еще к арестованным, упомяну еще, что настроение большинства из них было совсем спокойное, особенно тех, кому никаких обвинений не предъявлялось. Наоборот, других обвиняли в деяниях по существу вздорных, но по настроению момента подчас опасных. Их психика не могла понятно оставаться спокойной, и среди них были и печальные случаи. Один полицейский офицер сошел с ума, и один драгунский, кажется, ротмистр покушался на самоубийство. Из последнего случая психопатические поклонницы бывшего тогда в апогее своего престижа Керенского, сделали неудавшееся покушение на него, хотя ничего близкого к этому во всем инциденте не было. Возвращаясь из Министерского павильона, я встретил около Временного Комитета вел. князя Кирилла Владимировича, приведшего в Думу Гвардейский экипаж и тоже искавшего кого-нибудь, чтобы сказать экипажу речь.

В течении всего 1-го марта шли переговоры Временного Комитета с Советом рабочих депутатов о составлении нового кабинета, но до вечера ничего определенного не выяснилось.

Лично я пробыл в Думе сравнительно недолго. Шел я оттуда с генералом Маниковским и с одним из его помощников. Хотя тогда шли разговоры о назначении Маниковского военным министром, однако он тоже запасся в Думе пропуском, ибо уверенности, что он не будет арестован, у него не было. По дороге все стоял Московский полк, который приветствовал Маниковского по уставу, офицеры были на местах. Разговор с Маниковским шел, конечно, о событиях дня. Он особенно винил во всем Протопопова, обвиняя его даже в недостаточно личной порядочности. Например, пользуясь своим положением товарища председателя Думы, он неоднократно обращался к Маниковскому с просьбами о проведении тех или других дел по заказам, большею частью, невыгодным для казны. Бывший до войны в затруднительном положении Протопопов, ко времени назначения его министром имел якобы уже несколько миллионов свободных, которыми он любил хвастаться, в частности, перед Маниковским.

На следующий день, 2-го марта, придя в Думу с утра, я нашел здесь значительно меньше народа. По дороге, на Шпалерной, разбрасывали с автомобилей последние газетные известия. Тут же раздавались листки, в которых я прочитал столь известный приказ № 1, сразу получивший такую печальную славу. Прочитал я его, и тут же, на улице мне, признаться, не поверилось, чтобы он мог исходить даже от Совета рабочих депутатов: какого я не был о нем низкого мнения, однако я не думал, чтобы от него мог исходить такой документ, который, конечно, мог бы исходить от любого немецкого офицера. Вполне понятно, что фамилия бездарного адвоката Соколова, под руководством которого был выработан этот документ, может быть поставлен в ряд с именами злейших врагов родины, и что когда через несколько месяцев он был избит на фронте обольшевиченными солдатами, которых он теперь убеждал идти в бой, то кроме радости это не вызвало ничего в самых разнообразных кругах общества.

Придя в Думу, я застал здесь немногих уже собравшихся в крайне тревожном настроении. Накануне вечером по городу было распространено воззвание, неизвестно от кого исходившее, в котором войска призывались к избиении офицеров. Сразу как об этом стало известно, из Думы поехали по полкам призывать солдат к спокойствию члены Думы и Совета рабочих депутатов. В общем, их поездка имела успех — как говорили тогда, только в Московском полку убили двух офицеров (хотя и то не было уверенности, что это не произошло раньше), а в двух, Преображенском и еще каком-то, офицеров арестовали. Часов около одиннадцати в Думе появился командующий Преображенским полком князь Аргутинский-Долгорукий, прося послать кого-нибудь в полк, чтобы успокоить в нем умы.

Вообще, нужно сказать, что в войсках шла большая неразбериха. Одному из членов Думы пришлось говорить в Литовском полку, считавшемся тогда одним их самых революционных. И вот, после его речи в одной из рот к нему обратились с просьбой благословить их на новую жизнь. Фельдфебель снял ротный образ, рота — больше 1000 человек, опустилась на колени, и мой коллега их благословил.

В комнате Временного Комитета я нашел полулежащими в глубоких креслах начальника общего отдела канцелярии Думы Глинку и его ближайшего помощника Батова. До 6 часов утра шли у них заседания, затем была еще кое-какая работа, и только теперь могли они немного отдохнуть, проведя всю ночь — и не первую уже — без сна. От них я узнал, что всю ночь шли переговоры Временного Комитета с Советом рабочих депутатов о составлении правительства, но пока ни к чему не пришли. Камнем преткновения явилась декларация, с которой должно было выступить новое правительство или вернее тот пункт ее, в котором обещался вывод из Петрограда войсковых частей, которые в нем восстали. Против этого пункта возражал Гучков, и так как Родзянко, который должен был разрешить окончательно спор в Думе, не было, то и весь вопрос остался невыясненным до утра. Вскоре начали подходить члены Временного Комитета. Первым пришел прогрессист Ржевский, очень радужно смотревший на события: по его взгляду социалисты в 1917 году были не те, что в 1905-1906 гг. Время их многому научило, и теперь они отлично понимали, что они одни не могут управлять Россией. Ввиду этого, они и готовы идти на соглашение с буржуазными партиями, которые могут работать с надеждой на успех. Нужно сказать, впрочем, что этого буржуазного оптимизма Ржевского не разделял, кажется, никто. Вскоре приехал Родзянко, и, узнав о возражениях Гучкова, нашел их не столь существенными, чтобы из-за них рисковать соглашением с Советом, и поэтому сразу же кто-то пошел за их делегатами. Через четверть часа оттуда появились Скобелев, другой, которого мне назвали как Богданова, и кто-то третий.

Из членов Временного Комитета с ними вели переговоры Милюков и С. Шидловский. В несколько минут все было закончено. Когда соглашение было подписано, Милюков предложил Богданову поцеловаться по случаю этого знаменательного события. Я слушал их разговор, стоя рядом, и когда он закончился, то подошел к Скобелеву и высказал надежду, что теперь удастся устранить тот хаос, который царит везде. Отвечая мне, он, между прочим, сказал, что теперь и он сам может успокоиться. «А вот когда мы в пятницу вечером (т. е. 24-го февраля) решили выступить на улицу (т. е. с вооруженным восстанием), ох как в горле щипало», — добавил он. В принятое тут соглашение было внесено лишь одно изменение: министром юстиции в последнюю минуту вместо намечавшегося В. Маклакова, с места относившегося к деятельности Временного Комитета иронически, чего другие его члены себе не позволяли, был назначен Керенский.

Вскоре началось появление в Думе самых разнообразных лиц. Долго ждали два генерала, Марченко и начальник другого военного училища, пришедшие приветствовать Думу. Николаевское Кавалерийское училище пришло в пешем строю, ибо команда служителей отказалась дать лошадей. Уже начался контроль солдат над офицерами и близкими им юнкерами. Немного позднее меня попросили поговорить с делегатами Шлиссельбурга (возможно, впрочем, что они были на следующий день), просившими указать, что им дальше делать. «Исправника и воинского начальника мы арестовали, полицию разоружили, казначейство охранили, и не знаем, что делать дальше», — наивно говорили они. Сознаюсь, что и я затруднился указать, что еще им делать.

Около двух часов дня в большом Екатерининском зале, переполненном толпой, состоялось объявление ей о вступлении во власть нового правительства. Сказали речи Милюков и Керенский. Первый из них упомянул об ожидавшемся отречении Государя и заявил, что царем будет Алексей, а регентом Михаил. Эти снова вызвали недовольство в зале. Вообще, можно сказать, что если бы отречение Государя и передача им власти наследнику или Михаилу Александровичу состоялось не позже вечера 1-го марта, то монархия, быть может, продержалась бы, но в этот момент то, что было возможно 1-го, 2-го было уже невозможно осуществить. И вот в отношении к речи Милюкова это и проявилось очень ярко. Еще вечером 1-го Совет рабочих депутатов соглашался на сохранение монархии, а 2-го вечером это было невозможно.

Кто же вошел в состав Временного правительства? Скажу прямо, что по тому настроению, которое было в те дни, рассчитывать на лучшее правительство было невозможно. Все члены его были люди и лично, и политически безусловно порядочные, многие из них обладали крупным умом, некоторые и необходимыми знаниями, но у них не было ни у кого того административного опыта, без которого управлять страной невозможно. А затем некоторые из них, пришли к власти с большим запасом теоретичности и отсутствием чувства жизни, которое необходимо всякому государственному деятелю. Главою правительства был избран князь Львов, долголетний руководитель Земского союза, а еще раньше бывший недолго председателем Тульской Губернской Управы.

Мне с ним пришлось встретиться раньше всего раза 2-3, но по делам Красного Креста я имел немало случаев знакомиться с характером его политической деятельности. На меня он производил впечатление человека неглубокого и очень узкого. Как премьер он оказался никуда не годным. Даже его сотоварищи по партии теперь быстро в нем разочаровались, признавая его чрезмерно безвольным. Один из видных кадетов с отчаянием говорил мне про него уже в начале мая: «Ведь это гибель России, что у нас во главе правительства сидит этот Манилов». Из среды кадетов вышли и министр иностранных дел Милюков, и земледелия Шингарев. За 10 лет нашей общей работы в Думе у меня составилось вполне определенное впечатление о них, но очень различное. Шингарев был человек очень живой и очень способный, могущий быстро усваивать себе новые мысли и новые воззрения, словом, это был человек, из которого при большой практике мог выработаться крупный государственный деятель. К сожалению, на посты министра земледелия, а потом финансов он попал, не имея до того никакого административного опыта, а пока он его приобретал, часы пребывания у власти кадетских министров уже были сочтены. Шингареву пришлось сперва ведать и продовольственный делом, причем ему пришлось в первые же дни разойтись с Громаном и Ко.

Именно в эти дни еще в Таврическом дворце я как-то встретил его, когда он выходил из комнаты продовольственной комиссии. На мой вопрос, что там творится, он раздраженно ответил мне, что люди, незнакомые с делом, хотят там все сделать по-своему. «Ну да я даю им делать по-своему, пускай на деле увидят, что это не такое простое дело». Еще осенью 1916 г., Шингарев, как я уже писал, был сторонником повсеместного создания продовольственных комитетов, сверху вниз, начиная с губернских и до волостных включительно. Теперь эту меру он и осуществил. Потребовав крупных средств на свое осуществление, она дала, однако, очень плачевные результаты. В первые недели после революции, когда еще сказались результаты мер, принятых при Риттихе, продовольственное положение несколько улучшилось, но затем стали сказываться результаты новой организации, и к осени запасы опять начали исчисляться днями. Учрежденные после революции комитеты, в деле распределения продовольствия проявили себя сравнительно недурно, но в роли закупочных органов оказались ниже всякой критики. В роли министра финансов Шингарев не успел себя зарекомендовать ничем, хотя для этой должности он подходил гораздо более, ибо в течении 10 лет был одним из наиболее работящих членов думской бюджетной комиссии.

Насколько Шингарев был человеком жизни и притом человеком симпатичным, настолько Милюков был теоретиком. При этом у него всегда не хватало чувства такта, так что его одно время называли в Думе «богом бестактности». Вполне понятно, что вне своей партии большими симпатиями он не пользовался в Думе, и даже в кадетской партии была группа, очень его критиковавшая. Тем не менее, большая образованность Милюкова и его знакомство с международной политикой давали ему большой вес и в партии, и в Думе, так что его выступления по смете Министерства иностранных дел выслушивались всегда с большим вниманием. Никто не сомневался также в порядочности и искреннем патриотизме Милюкова. В виду этого, назначение его Министром иностранных дел было принято как вполне естественное. На этом посту он заявил себя, как и ранее, сторонником Антанты и доведения войны до конца, но пробыл на нем всего лишь полтора месяца, ибо его политика встретила резкую оппозицию со стороны социалистических кругов, упрекавших его в империализме. Следует признать, что за это время Милюков проявил большую твердость и мужество. Значительно позднее, уже в октябре, его преемник Терещенко заявил в одной из своих речей, что никогда Россия не была так близка к заключению сепаратного мира, как именно при Милюкове. Что эта фраза обозначала, осталось невыясненным до сих пор. Но когда позднее пришлось слышать про попытки Милюкова установить связи белых группировок с Германским правительством и, соответственно, повлиять на кадетскую партию, то невольно вспоминаются прежние его воззрения, его постоянные отстаивания тогдашней болгарской политики и враждебность к сербам — результат, видимо, его профессорской деятельности в Болгарии — а также его всегдашние опасения германского могущества, то начинает казаться, что в конце войны он только пришел в результате к мысли, что решить будущее суждено именно Германии. Не нужно забывать также, что до войны он особых симпатий к Антанте не проявлял.

Портфель военного и морского министра получил Гучков (сперва на пост морского министра намечался Савич, но он отказался), по моему глубокому мнению самый способный человек во всем кабинете. Прошлое его было самое разнообразное. В молодости он готовился к ученой карьере, изучал, кажется, историю в Германии, был затем недолго мировым судьей в Москве, а потом отдался своей страсти к сильный ощущениям. Сперва, во время армянского восстания, он побывал в Малой Азии, затем отправился в Трансвааль, где вступил в ряды бурских войск и был здесь тяжело ранен в бедро, что вызвало значительное укорочение ноги. Кажется, еще до этого он успел послужить в охранной страже на постройке Китайско-Восточной дороги. Когда началась Японская война, Гучков, тогда гласный Московской городской Думы, был отправлен на Дальний Восток во главе организации вел. кн. Елизаветы Федоровны, и проявил здесь большую энергию. Когда мы отходили от Мукдена, он остался в нем с нашими ранеными, и вернулся обратно через фронт, передав всех раненых японцам. В это время я с ним и познакомился, и он произвел на меня самое приятное впечатление.

Революция 1905 г. сразу выдвинула Гучкова вперед, и притом в качестве деятеля контрреволюционного. Безусловный националист, он был вместе с тем представителем состоятельной буржуазии, пожалуй, даже плутократии, и дальше установления конституционного строя, даже при весьма ограниченном избирательном праве, он не шел. Между тем, то, что происходило в 1905-1906 годах, шло гораздо дальше и предвещало революцию социальную. Вполне естественно, что Гучков все свои силы положил на борьбу с этим движением. Однако репутацию ему создала тогда не эта борьба, а выступления в национальном духе, именно против автономии Польши, которую в то время отстаивали кадеты. Можно смело сказать, что именно национальный лозунг единства России объединил тогда вокруг него новую партию октябристов, т. е. людей, довольствовавшихся осуществлением начал провозглашенных в Манифесте 17-го Октября. Но именно этот лозунг привлек в партию много элементов, чуждых конституционному началу, что уже через несколько лет привело к распаду ее на несколько групп с весьма различными воззрениями.

В 1905 г. было возможно объединение на одном этом лозунге, позднее же выступили вперед другие вопросы, на которых и сказалась неоднородность партии. В 1-ю и 2-ю Думы Гучков не попал, и в 3-ю был избран от 1-го разряда избирателей по г. Москве после изменения избирательного закона. Начался период наибольшего успеха Гучкова: во главе правительства стоял Столыпин, в то время шедший рука об руку с Гучковым. Но такое положение продлилось недолго. С одной стороны престиж октябристов и в Думе, и в стране стал падать, ибо им не удалось провести тех реформ, которые они обещали, с другой же — стало понемногу исчезать ее первоначальное единомыслие, которое объединяло Столыпина с Гучковым. Столыпин стал все больше опираться на вновь образованную при его содействии партию националистов. После отказа Хомякова от должности председателя Думы, на нее был избран Гучков, но пробыл на ней недолго, и после конфликта из-за провала в Государственном Совете законопроекта о введении в Западном крае земств, когда Гучков окончательно разошелся со Столыпиным, он сложил с себя председательствование в Думе. Причины этого отказа остались для нас, его товарищей и по Думе, и по фракции, непонятными, и не ясны они для меня и сейчас. Вероятно то, что не раз высказывалось, что Гучков пошел в председатели Думы, надеясь путем своих личных докладов повлиять на Государя и склонить его к более либеральной политике. По-видимому, попытки добиться этого и были им сделаны, но добиться он ничего не смог, и только вызвал у Государя, который не привык, чтобы с ним так говорили, враждебное к себе отношение. В конфликте из-за Западного земства нежелание Государя повернуть курс государственной политики налево сказалось очень резко. Гучков убеждал тогда Столыпина выйти в отставку, но тот все-таки остался, и тогда ушел сам Гучков.

На выборах 1912 г. Гучков в Думу переизбран не был — его избиратели предпочли ему более левых кандидатов, но спустя некоторое время он был избран членом Гос. Совета от торговли и промышленности. Здесь он не проявил себя ничем, хотя был избран председателем комиссии по военным делам. С началом вой ны он отправился на фронт в качестве особоуполномоченного Кр. Креста, и проработал здесь около года, явившись за это время общественным деятелем, о котором больше всего говорили. Наравне с ним общественное внимание привлекал к себе один лишь Пуришкевич. Когда к лету 1915 г. для всех выяснилось критическое положение дела снабжения армии, Гучков вернулся в Петроград и стал во главе образовавшегося тогда Военно-Промышленного комитета, задавшегося целью мобилизацию нашей промышленности. Комитет этот, в значительной степени благодаря Гучкову, развил очень широкую деятельность, открыв отделения по всей России. Сейчас трудно, конечно, высказаться о ней окончательно, но по-видимому результат ее не отвечал той массе труда и средств, которые были вложены в это дело. Вся крупная и значительная часть средней промышленности и без того работала на оборону, и без посредничества промышленных комитетов, так что на долю последних выпала мобилизация лишь меньшей доли средней промышленности и главным образом мелкой, что вызывало массу хлопот, а в результате давало для армии очень мало. Тем не менее, вклад Гучкова в это дело оказался значительным. Сверх этой работы, по возвращении в Петроград, он вошел в качестве представителя Гос. Совета в состав Особого совещания по обороне, где работал особенно усердно. Но этим он не ограничился. Всё обостряющийся внутренний кризис не оставил его спокойным. Как мне стало известно после революции, именно ему принадлежала мысль о дворцовом перевороте, и подготовка его. Должен он был произойти в конце марта. Участвовало в нем несколько генералов и много молодежи, но, не зная достоверно деталей этого заговора, я предпочитаю о нем не говорить.

Принятие Гучковым должности военного и морского министра было, несомненно, большой ошибкой. Не только левые, но частью и буржуазные круги ему не доверяли, и посему проводить что-либо восстанавливающее порядок в армии, сразу подорванный приказом № 1, он был не в состоянии. Бороться с пропагандой мира он уже не мог, ибо это сразу объявлялось контрреволюцией или империализмом. И вот ему пришлось, в сущности, быть в течение полутора месяцев только свидетелем постепенного развала армии, а отчасти и участником его, ибо он первым начал массовую смену командного состава, идя сверху. Несомненно, что большинство смененных им вполне этого заслуживали, но иные вполне могли быть оставлены на своих постах, а главное, что выбор их заместителей тоже был далеко не всегда удачен, что и сказалось в течение ближайших же месяцев. С шедшей же наряду с этим сменой командного состава по воле солдат, Гучков справиться не мог: он только писал приказы, воспрещавшие ее, а удаление начальников шло по-прежнему, и не только в войсках, но и в центральных управлениях министерства, где писарями было устроено наблюдение за их офицерами, которые не могли теперь откровенно говорить друг с другом, не убедившись, что их никто не подслушивает. Если бы Гучков пользовался доверием Совета рабочих, а теперь и солдатских депутатов, то, быть может, и удалось бы справиться с этими трагическими явлениями, но при том явном недоверии, которое он всюду встречал, он мог лишь идти по течению, и армия и флот все более и более разлагались.

После апрельских беспорядков в Петрограде Гучков покинул министерский пост и был заменен Керенским, но спасти положение уже никто не мог бы, и сам Керенский меньше, чем кто-либо другой. Таковы внешние контуры деятельности Гучкова, но если меня спросят, что он за человек, к чему стремился и чего хотел, то я буду должен по совести сказать, что я этого не знаю. Вспоминается мне один разговор времени довоенного в среде группы октябристов: все мы сходились в том, что мы верим в Гучкова, но вместе с тем все признавались, что уверенности, что у него нет какой-то задней мысли, скрытой от нас цели, нет. Особенно эта мысль стала крепнуть после его забаллотирования в Думу на выборах 1912 года, после которых он резко полевел и стал расходиться с большинством партии.

Из октябристов в правительство вошел еще в качестве Государственного Контролера Годнев. Врач по образованию и приват-доцент Казанского университета, он занял в Думе совершенно своеобразное положение наблюдателя за формальной, внешней законностью издаваемых правительством распоряжений. Вместе с тем, много времени посвящал он работе по рассмотрению отчетов Государственного Контроля по исполнению Государственных росписей, будучи председателем соответствующей комиссии. Это был человек идеальный для изучения деталей любого вопроса, для того, чтобы проследить в мелочах то или иное злоупотребление. В Думе он в течении 10 лет занимался контрольными вопросами, почему понятно его избрание на пост Государственного Контролера. Здесь он оказался по общим отзывам не на месте. Широкого государственного понимания назначения государственного контроля у него не нашлось, зато мелочности, которой он отличался уже в Думе, была масса. До революции в Думе все настаивали на выделении Гос. Контролера из состава Совета министров, дабы придать ему через это большую независимость, и настаивали на установлении принципа несменяемости всех чинов контроля. Главными проповедниками этих принципов были именно Годнев и Шингарев, теперь оба члены правительства, и, однако, оба эти начала проведены в жизнь не были. В правительстве Годнев проявил податливость и нежелание расстаться с властью.

В общих вопросах единственным представителем правого крыла Думы во Временном правительстве явился Обер-прокурор Синода В.Н. Львов. В 1907 г. он был крайним левым октябристом, позднее перешел на правое их крыло, затем побывал у националистов, и перед революцией оказался в партии центра. Человек всегда неуравновешенный и порывистый, перед революцией он начал вновь леветь, и это полевение продолжалось и после нее, так что, когда в июле кадеты ушли из правительства, он нашел возможным в нем остаться. Правда некоторые из его сотоварищей находили тогда, что события этих месяцев оставили слишком глубокий след на его психике, и этим извиняли его неустойчивость. В своей деятельности в Синоде Львов с первых же шагов пошел вразрез с теми началами, которые провозглашались им же самим, и вообще всеми нашими канонистами — началом полной независимости церкви от государственной власти.

Заняв должность Обер-прокурора, он начал с требования об устранении нескольких иерархов, которые, правда, считались до революции за распутинских ставленников. Как он сам рассказывал в Думе, первое его требование — об удалении Варнавы Тобольского прошло легко, второе, не помню кого, вызвало уже возражения, а когда он потребовал смещение митрополита Питирима Петроградского, то Синод сперва воспротивился этому. «Ну, да я их сломаю», — добавил он. Такой образ действий Львова вызвал на него большие нарекания в кругах, близких церкви, и действительно, нельзя не признать, что речи о независимости церкви и быть не могло, и опять приходилось возлагать все надежды на Собор, созыв которого, столь долго откладывавшийся, теперь был, наконец, решен окончательно. Львова я встретил потом в эмиграции в Париже. Пробыл он здесь недолго, производил еще более странное впечатление, и скоро уехал обратно в Россию.

Портфель министра торговли получил Коновалов, человек не без способностей, с широким образованием, но вместе с тем, сохранивший в себе кое-какие черты старого замоскворецкого купечества. В нем иногда проявлялось, хотя и в меньшей степени, чем, например у Н. Рябушинского, который проповедовал это открыто, убеждение о всемогуществе капитализма, хотя, благодаря его воспитанности и в форме весьма культурной. По своим политическим убеждениям он примыкал к партии прогрессистов, самой сумбурной из всех русских партий, кажется до самого конца не выяснившей сама себе, к чему она собственно стремится. В 4-й Думе он был недолго товарищем председателя, но оказался на этом посту не блестящим, и вскоре от него отказался. Как министр торговли он оказался бесцветным, что, впрочем, было вполне понятным, ибо после революции, которая сразу приняла резко социалистический оттенок, наша старая промышленность и торговля стали быстро замирать.

После Коновалова последние месяцы товарищем председателя Думы был новый министр путей сообщения Некрасов, оказавшийся председателем удачным, спокойным, находчивым и беспристрастным. В Думе он принадлежал к кадетам, сперва к правому их крылу, потом к левому. Это был, несомненно, очень способный человек. До избрания в Думу он был недолго преподавателем Томского Технологического института. В Думе он специализировался на вопросах путей сообщения, и потому, естественно, что именно ему достался этот портфель. Я уже говорил, что еще до революции наши железные дороги были в весьма тяжелом состоянии: запасы угля подходили к концу, в подвижном составе было угрожающее количество больных паровозов и вагонов. После революции положение быстро стало еще более ухудшаться. Процент больных паровозов продолжал увеличиваться все быстрее и быстрее, ибо ремонт их почти приостановился, так как производительность труда в железнодорожных мастерских сильно понизилась, так же, как и во всех остальных отраслях труда. Вполне понятно, что при таком положении роль Некрасова свелась к минимуму: он был, в сущности, бессильным свидетелем окончательного развала железных дорог. Он попытался поладить с «Викжелем», центральным органом железнодорожного союза, что, в конце концов, свелось к его подчинению Союзу и сведению на нет власти Министерства. Такое положение объяснялось с одной стороны полевением Некрасова, что привело его скоро к выходу из рядов кадетов и вступлению в ряды социалистов, с другой же — его цеплянием за власть. Его поведение вызвало резкое его осуждение со стороны его бывших сотоварищей по партии, видевших в этом лишь отсутствие у Некрасова каких-либо убеждений. Как они теперь утверждали, он начал свою политическую карьеру в качестве члена студенческой организации академистов. В сущности, Некрасов являлся просто блестящим примером оппортунизма, приспосабливавшегося ко всему и мирившегося со всем, как бы печальна ни была в тот момент наша действительность и какие бы серьезные опасения она не внушало даже его товарищам по кабинету. Некрасов никуда не эмигрировал, и скоро стал благополучно работать у большевиков.

Пост министра народного просвещения занял член Гос. Совета по выборам профессор Мануйлов. Как ученый, специализировавшийся на изучении арендных отношений в Западной Европе, он приобрел сперва известность своими статьями в области аграрной реформы в 1905-1906 годах. Позднее, во время министерства Кассо, он должен был оставить преподавание в Московском университете, что только упрочило его репутацию. В Гос. Совете он никакой роли не играл. Вероятно, столь же незаметной прошла бы и его деятельность в министерстве, если бы он не издал циркуляра, окрещенного тогда циркуляром об «упразднении грамотности». В противоположность писанию «по Гроту», появилось тогда писание «по Мануйлову», что, впрочем, не дало его имени бессмертия. (Переписывая это чрез 35 лет, не могу не признать, что реформа нашего правописания очень облегчила распространение грамотности и что сейчас почти все пишут по новой орфографии, но лично я сам все еще пишу по старой, которая связана с прошлым нашего языка и вообще с прошлым нашего народа).

Наконец, министром финансов был назначен молодой человек 32 лет М.И. Терещенко, как политический деятель до того никому не известный. Представитель семьи южнорусских миллионеров и обладатель большого состояния, он был до войны причисленным к дирекции Императорских театров, и интересовался тогда, как утверждали, только вопросами искусства, преимущественно декадентского. В первый год войны он работал в Красном Кресте по организации складов Юго-Западнаго фронта и был заведующим отделением во Львове. Я его видел здесь только раз, но все отзывы о нем, без исключения, были хвалебны. Когда началась организация военно-промышленных комитетов, он принял в них деятельное участие, и когда собрался первый съезд их делегатов, то он произнес на нем речь о том, что надлежит делать промышленности, речь, которая привлекла к себе общее внимание теми словами осуждения, которые он высказал по адресу ее руководителей. После этого, однако, он отошел как-то в тень, и до революции о нем ничего более не было слышно.

По-видимому, в это время и сам он не думал о широкой государственной деятельности, ибо всего в январе 1917 г. шли с ним переговоры об избрании его членом совета Волжско-Камского банка. Как, однако, говорили потом, он в этот именно период вошел в более близкое общение с группой, образовавшейся вокруг Гучкова и подготовлявшей дворцовый переворот. Благодаря своему громадному состоянию, он имел возможность помогать этому кружку материально. И вот, по Петроградским рассказам, это и выдвинуло его на пост министра финансов, к которому он совершенно подготовлен не был. Впрочем, как человек по природе умный и образованный, он быстро сориентировался в положении, и так как он продолжал работать сверх того в прекрасно налаженной при его предшественниках административной машине этого министерства, почти ничего в ней не сменив, то при нем дело шло здесь вполне удовлетворительно, хотя и без внесения в него тех социалистических новшеств, которые отвечали бы всюду провозглашенным тогда принципам. Уже только после его перехода в Министерство иностранных дел, его преемником Шингаревым было проведено значительное повышение различных налогов, в том числе подоходного и на военную прибыль, причем высшим пределом обложения было установлено 90 %, чего тогда не существовало нигде.

В конце апреля, после ухода Милюкова из Министерства иностранных дел, Терещенко заменил его здесь и продержался в составе Временного правительства до его низвержения большевиками, твердо проводя начала верности союзникам и доведения войны до конца. Лично очень симпатичный и милый, Терещенко навлек на себя за этот период большие нарекания таким же оппортунизмом, который я отметил у Некрасова, и готовностью идти на любые министерские комбинации. В деятельность министерства за границей он и Милюков внесли полную дезорганизацию, ибо громадное большинство наших послов и посланников были ими сменены, а преемники их или не были совсем назначены или не успели прибыть на места до Октябрьского переворота. И в результате в эти трудные для России времена она оказалась без всякого представительства за границей, ибо нельзя считать представителями разных секретарей или, в лучшем случае, советников, людей, быть может, и милых, и воспитанных, но безусловно недостаточно авторитетных, чтобы выступать от имени России. Прежние дипломатические представители были оставлены только в Риме и, кажется, в Афинах, где как раз положение было для нас наиболее спокойным.

Наконец министром юстиции, как я уже говорил, был назначен Керенский, о котором мне еще придется говорить не раз. До революции о нем говорили, как об одном из наиболее видных представителей левого крыла, но во всяком случае меньше, чем о вождях меньшинства Чхеидзе и Скобелеве. В Думе он не пользовался репутацией серьезности, ибо все его речи носили, несомненно, истерический характер. На тот в громадном большинстве уравновешенный элемент, который сидел в Думе, такие речи не могли производить впечатления, но публика мало подготовленная, случайная, вроде той, которая заполняла думские хоры, уже и тогда увлекалась ими. Вообще, в 3-й и 4-й Думах было два оратора для толпы — Родичев и Керенский, но первый из них к революции уже устарел, последний же в начале повел революционное движение за собой. Принадлежа в Думе к фракции трудовиков, Керенский сразу после революции оказался эсером, каковым и был в действительности всегда. Уже в первые дни революции на него выпала громадная работа, и вполне естественно, что при составлении списка Временного правительства его имя упоминалось в числе первых, но привлечь его сперва не удавалось. Поэтому, когда он принял министерский портфель, то это считали большим успехом для нового правительства, и, конечно, его имя придало кабинету известный моральный авторитет в глазах социалистических кругов. И действительно, в первое время он сумел приобрести такое влияние в Совете рабочих и солдатских депутатов и тем влиять и на массы, что даже те, которые относились к нему скептически, оказались его сторонниками, и отнеслись сочувственно к переходу его на пост военного и морского министра, а затем и к замене им князя Львова. Шульгин называет Керенского актером. Это, быть может, и верно, но, во всяком случае, актером провинциального калибра.

Вечером 2-го марта, ездившие к Государю в Псков Гучков и Шульгин, привезли его отречение. Позднее мне не раз пришлось слышать резкие слова осуждения по адресу Гучкова, за то, что он принял участие в этой поездке. Его обвиняли в том, что он пошел на это из ненависти к Государю, чтобы насладиться картиной его унижения. Не знаю, насколько это мнение верно, но что мстительность в характере Гучкова была, это несомненно. Сильно обвиняли тогда также генерала Рузского, сыгравшего, будто бы, в эти дни двойственную роль, задерживая телеграммы, адресованные Государю Временным Комитетом и обратно — от него Комитету, что повлияло на задержку с отречением. Насколько эти обвинения верны, сказать не могу.

О Государе в эти дни писали очень много, и вместе с тем очень мало. От близких ему лиц мы пока не слышали ничего (да не услышали и позднее), зато те, которые были от него далеко или видели его лишь случайно, изощрялись вовсю. Особенно старались некоторые мелкие журналисты, которые обливали Государя помоями, утверждая, что он это время пьянствовал и тому подобное. Вообще, иные из них, даже сотрудничавшие в крайне правой печати, блестяще доказали в эти дни свой низкий нравственный уровень. Одна лишь «Речь» выделилась тогда своим приличным тоном. «Новое время» первое время совершенно растерялось и не знало, куда приткнуться, а издававшаяся на средства крупных промышленников и бывшая сперва органом Протопопова «Русская воля» не только совершенно переменила фронт, но еще гордилась, что первая провозгласила Россию республикой. Вообще, экзамена на порядочность русская печать в эти дни не выдержала.

Как известно, отречение состоялось в пользу вел. князя Михаила Александровича, а не Цесаревича, что вызвало во Временном правительстве, которое этого не ожидало, прямо переполох. Начались немедленно переговоры с Михаилом Александровичем, который, однако, отнюдь не проявил намерения вступать на престол. Всю ночь и следующее утро шли переговоры и закончились подписанием и им акта отречения, проект которого составили профессора Лазаревский и Нольде. В этот проект великий князь внес небольшие, но весьма характерные для его душевного склада поправки: везде вместо «мы» он поставил «я» и слово «повелеваю» заменил словом «прошу». Когда отречение состоялось, то, как мне передавали, Керенский встал и взволнованным голосом заявил: «Ваше Высочество, где бы и когда бы меня не спросили о Вас, я везде и всегда буду заявлять, что в лице Вас я встретил честнейшего и благороднейшего человека». Все были растроганы до крайности, большинство плакало. У рассказывавших про это мне Шингарева и Караулова я заметил слезы на глазах. Про Михаила Александровича отзыв Шингарева был: это милейший, кристальный человек. Из всех участвовавших в совещании, только Гучков и Милюков были за принятие великим князем власти, все остальные были против.

Одновременно со своим отречением Государь подписал два указа — о назначении вновь вел. князя Николая Николаевича Верховным Главнокомандующим и князя Львова председателем Временного правительства. Известие о первом назначении попало в некоторые газеты, но оно не было утверждено правительством, назначившим на этот пост генерала Алексеева. Что касается до назначения Львова, то оно осталось замолченным всеми, точно члены Временного правительства боялись, что санкция Государя скомпрометирует их главу.

Днем 3-го марта мне пришлось быть в Кр. Кресте и в Волжско-Камском банке. В первом из них разговоры шли о военнообязанных санитарах, на которых отразились события в войсках и среди которых теперь шло брожение — выбирались всюду комитеты, шли уже разговоры об организации центрального делегатского комитета и кое-где удалялись начальствующие лица, по большей части врачи. Кроме того надлежало урегулировать положение Красного Креста, который был ранее под покровительством Императрицы Марии Феодоровны и пользовался совершенно исключительным положением, являясь близким к высшим государственным учреждениям или министерствам. Так как пока почти все зависело от кругов, близких к Думе, то на меня и выпала обязанность выяснить этот вопрос.

В банке на меня набросились с расспросами, чего можно ожидать в дальнейшем. В общем, в это время начало выясняться положение не только в Петрограде, но и в провинции, и оказалось, что первые дни революции не внесли потрясений в экономическую жизнь страны. Посему биржа отнеслась к ней очень спокойно, и курс бумаг, в общем, не упал. Однако всех очень волновал вопрос о дальнейшем, и посему меня и расспрашивали о том, что нам еще предстоит пережить. Теперь мне самому интересно вспомнить, как тогда мне представлялось будущее. Я не ошибся, что революция еще только началась и что главное еще впереди. Мне казалось тогда, однако, что главные потрясения проявятся не в связи с большевистскими учениями, о которых тогда не было и речи, а в связи с демобилизацией, которая, независимо от неизбежного беспорядка при роспуске деморализованных солдат, повлечет за собой появление миллионов безработных, как из числа этих солдат, так и с тех заводов и фабрик, которые работают на оборону, и тогда или совсем остановится или же значительно сократится производство. Все эти безработные миллионы, казалось мне тогда, и вызовут главные беспорядки, которые при отвратительном положении продовольственного дела и транспорта и при полном бессилии правительства не могут не выродиться в движение анархическое, тем более, что разрушительные инстинкты всегда были близки человеческой натуре.

В этот день я видел на Невском и на Литейном группы лиц, по-видимому, рабочих, занимавшихся сниманием императорских гербов с вывесок и с казенных зданий. Вокруг стояли безмолвные толпы и безразлично смотрели. На Литейном долго, но при мне безуспешно, старались снять с Орудийного завода орла, кажется, так и оставшегося на месте.

На следующий день, 4-го, я отправился с утра в Думу, чтобы поймать здесь кого-нибудь из новых министров и переговорить о судьбе Кр. Креста. Перед Думой было пусто, и только стоящие везде военные посты и опрокинутые кое-где чугунные решетки и свороченные громадные их постаменты указывали на только что пронесшуюся здесь народную бурю. В самом Таврическом дворце всюду была грязь и мерзость. Вероятно, стены дворца вспоминали те времена, когда по приказу Павла I он был превращен в казарму, и в чудном Екатерининском зале была устроена конюшня. Грязи тогда, наверное, было не больше. В Думе почти никого не оказалось — в последнюю минуту Временное правительство решило собираться впредь не в Думе, где все могли ему мешать, а в зале Совета министра внутренних дел, на площади Александринского театра. Туда я и поехал вместе с Карауловым, тогда еще комендантом города. Как и я, он не знал про перемещение правительства. Поехали мы с ним в Министерство внутренних дел вместе, но застали там еще только нескольких чинов думской канцелярии, в числе коих был и секретарь председателя Думы Щепкин, в этот день назначенный товарищем министра внутренних дел, а вскоре и управляющим этим министерством. Через минуту появился кн. Львов, а затем и другие министры. Я приехал очень кстати, ибо как раз Шингарев начал проектировать на бумажке в ведение какого министерства отнести до того независимые учреждения официального характера. Кр. Крест он наметил отнести к Военному министерству, против чего тогда нельзя было возражать. При этом мне удалось оговорить, что устанавливается непосредственная связь между Красным Крестом и Временным Комитетом Гос. Думы.

Через 10 минут министров позвали в заседание, и я ушел. Как я потом узнал, сейчас же после этого произошел инцидент с Карауловым. Исполняя эти дни обязанности Петроградского коменданта, он возомнил себя едва ли не вершителем всех судеб России, и посему рассчитывал, что имеет право присутствовать при заседаниях Временного правительства. Поэтому, обращенная к нему просьба удалиться из заседания правительства, глубоко его изумила и оскорбила. В Думе он рассказывал, что в первую минуту он думал или застрелиться или взять сотню казаков и разогнать Временное правительство. (Кроме того, его очень обидело назначение Командующим военным округом генерала Корнилова).

Нужно сказать, что в этом, позднее зверски убитом солдатами человеке, сплетались многие противоположности, хорошие качества с большой долей бестолковости и битья на эффект. Хотя Караулов и перед ним Энгельгардт и числились главами Петроградского гарнизона, сказать, однако, кто был его фактическим начальником за эти дни, я не берусь. Распоряжались очень и очень многие. Какую-то роль играл генерал Аносов, командир одной из запасных бригад, но когда ожидался подход к Петрограду из Ставки генерала Иванова, то на вокзале распоряжался частями, направленными для обороны его, Гучков.

Трудно сказать, что произошло бы, если к Петрограду действительно подошли вой ска Иванова, но общая растерянность солдат, которую я видел 27-го на Шпалерной и позднее, дает основание предполагать, что особой стойкости Петроградский гарнизон не проявил бы. Во всяком случае, однако, уже в первые дни революции выяснилось с полной несомненностью для всех совершенная его дезорганизованность, и поэтому еще до сформирования Временного правительства был поднят вопрос о назначении командующим войсками в Петрограде энергичного и авторитетного человека. Случайно я оказался свидетелем этого назначения, зайдя в Думе в одну из комнат, где шло какое-то совещание Родзянко с несколькими более молчавшими генералами (из числа их помню Михневича и на минутку забежал сюда и Керенский). Имя кандидата было названо, тоже бывшим здесь сыном Родзянко, Николаем, который первое время войны работал в земском отряде, бывшем при 24-м корпусе, и познакомился там с ген. Корниловым, попавшим позднее раненым в плен к австрийцам и оттуда бежавшим. На него-то он и указал, никаких возражений ни с чьей стороны не было, и сразу же Родзянко-отец распорядился посылкой соответствующей телеграммы ген. Алексееву. Таким образом, вся дальнейшая карьера Корнилова определилась случайным присутствием Н.М. Родзянко в комнате Временного Комитета.

Вечером 4-го марта я узнал, что Временное правительство решило назначить во все губернии на место губернаторов губернских комиссаров, и таковыми избрало председателей губернских земских управ. Таким образом, у нас в Новгороде должен был заместить эту должность Прокофьев, человек очень почтенный, но совершенно не подходящий к настоящему положению по своему преклонному возрасту и состоянию здоровья. В виду сего, я 5-го с утра обратился по телефону к Щепкину, чтобы обратить его внимание на это, и узнал, что в нескольких губерниях предполагается назначить этими комиссарами наиболее подходящих из членов губернских управ. Так как, однако, в Новгороде ни один из членов управы на эту должность не подходил, то я указал ему на Булатова, тогда председателя Земской кассы мелкого кредита, как на наиболее подходящего для этого кандидата. Он и был назначен. Позднее был я у нашего домохозяина Г.М. Петрова на собрании квартирантов по вопросу об охране дома. Уже в первый день революции вся полиция была упразднена, на место ее стала понемногу образовываться городская милиция, сперва из добровольцев — студентов и гимназистов старших классов, а затем из наемных лиц. Однако, эта милиция, благодаря своей неопытности и даже незнакомству с функциями полиции вообще, пользы приносила очень мало, и, несмотря на ее существование, в городе не было ни личной, ни имущественной безопасности. Всюду производились «обыски», при которых пропадала часть имущества. В виду этого приходилось самим обывателям приниматься за охрану своего имущества, и вот с этой целью и собирались квартиранты почти во всех домах. В нашем доме было решено, на случай подобных обысков, установить ночные дежурства всех квартирантов на лестницах, с тем, чтобы дежурные в случае появления сомнительных личностей будили всех жильцов дома. На дворников управляющий домом советовал не рассчитывать. Впрочем, через две или три ночи удалось найти надежного человека, который затем и караулил на нашей лестнице.

Через некоторое время обыски прекратились, но безопаснее в городе не стало, ибо набранная наспех с бора да с сосенки милиция, несмотря на назначенные в ней неслыханные до того громадные оклады, в несколько раз превосходившие оклады полиции, оказалась ниже всякой критики. Среди нее оказались сперва даже прямо преступные элементы, которые, правда, понемногу удалялись, но, наряду с этим, в нее попали и такие лица, которые сами называли себя анархистами и действовали так, что в их районах грабители могли делать, что угодно. Взяточничество, которое существовало несомненно в старой полиции, хотя и было сильно преувеличено в обычных о нем рассказах, теперь было значительно превзойдено. В отношении внешнего порядка Петроград во время войны уже значительно опустился в отношении чистоты, а теперь окончательно пришел в упадок. Да, впрочем, какого можно было требовать порядка, когда, например, в первые дни революции на одном из самых оживленных мест, на углу Литейного и Сергиевской, чуть не неделю стояло два орудия без всякой охраны с устроенной вокруг них баррикадой из пустых ящиков и корзин, и все время никто не мог собраться все это убрать. По улицам проезд был затруднен неубранным снегом, и с трудом лишь и понемногу удалось возобновить движение трамвая, пути которого еле-еле расчистили солдаты.

5-го марта я застал в Думе всех, хотя общее положение и улучшилось, в пессимистическом настроении вследствие плохих известий о флоте. Уже накануне говорили про избиения офицеров во флоте в Гельсингфорсе, после того, как еще раньше они были в Кронштадте. Теперь же пришли телеграммы, что какой-то рабочий-финн убил командующего Балтийским флотом адмирала Непенина. Притом, во всех трех крупных морских центрах: Гельсингфорсе, Ревеле и Кронштадте, проявилось теперь уже вполне определенно крайне левое настроение. В армии, несмотря на сменившийся за время войны несколько раз состав нижних чинов и офицеров, потребовалось все-таки несколько месяцев усиленной пропаганды, чтобы изменить ее строй, во флоте же это свершилось на другой день после получения телеграммы о Петроградском перевороте. Если это было понятно в Кронштадте, где в экипажах были собраны нестроевые элементы, то на судах боевого флота это явление совершенно ясно указало на полную разобщенность офицеров от матросов и на отсутствие нравственного влияния первых на вторых, особенно на крупных судах.

Грустно говорить это о прежних морских офицерах теперь, когда масса их заплатила своей жизнью за грехи часто не их, а всей среды, но должно сказать, что беспорядки 1905-1906 годов, по-видимому, мало кого научили в нашем флоте, как в высшем командном составе, так и в рядовом офицерстве. И посему команды так легко и вышли у них из повиновения после Петроградской революции. В общем, в первые дни погибло около 100 офицеров, многие были арестованы и брошены в тюрьмы, почти же все попали под постоянное наблюдение своих подчиненных, без разрешения которых они иногда не имели даже права отлучаться с корабля. Никакие разговоры не могли между офицерами происходить без того, чтобы их не подслушивали, словом все их пребывание на судах превратилось во многих случаях в сплошное издевательство над ними, а не несение службы. В числе погибших в первые дни в Петрограде был адмирал Гирс, командир одного из Экипажей. Днем он привел экипаж в Думу, чтобы засвидетельствовать преданность новому режиму, а вечером его застрелил матрос, за несколько дней до того посаженный им за что-то под арест. В Ревеле был тяжело ранен адмирал Герасимов, комендант крепости. Как говорили в Гельсингфорсе, первый повод к избиениям был подан распоряжением Непенина не объявлять немедленно командам полученной из Петрограда телеграммы о государственном перевороте. О телеграмме стало, тем не менее, немедленно известно, и необъявление её вызвало подозрения против командного состава в контрреволюционности. Позднее говорили, что в Гельсингфорсе убивали преимущественно трудно заменимых специалистов, в чем видели руку немцев. Так ли это, сказать трудно.

6-го марта было обычное заседание Кр. Креста, в котором все мы решили подать Временному Комитету Гос. Думы заявление о сложении нами с себя обязанностей своих. По уставу Главное Управление избиралось общим собранием его членов, но теперь время было революционное, и мы все единогласно признали, что строгое соблюдение устава сейчас невозможно. Когда заседание закончилось и в зале оставалось нас всего человек пять, спокойно разговаривавших о текущих делах, на лестнице раздался вдруг шум, и кто-то вбежал сообщить, что это явились делегаты санитаров «снимать» Главное Управление. Мне в эту минуту стало так неприятно, что захотелось уйти домой, бросив работу в Красном Кресте. Столько я поработал в этом учреждении, настолько привык его любить, что быть свидетелем, как его тоже хотели разрушить, было слишком тяжело. Однако приходилось оставаться, чтобы не могли сказать, что я бежал со своего поста.

Через несколько мгновений дверь распахнулась, и в нее быстро вошло 6 или 7 человек, большей частью санитаров, наполовину вольноопределяющихся. Среди них был один капитан, работавший в одном из автомобильных наших учреждений. Впереди их быстро шел санитар, очень бледный, с озирающимися глазами, по всему судя страшно волнующийся. Позднее мы узнали, что это некий Смирнов, санитар Центральных автомобильных мастерских. Войдя, он сразу задал вопрос: «Где здесь исполнительный орган?». На этот, довольно безграмотный вопрос председатель Главного Управления Ильин очень спокойно назвал себя. На это последовал второй вопрос — согласен ли исполнительный орган уйти и передать всю власть делегатам от служащих. Несмотря на отрицательный ответ Ильина, после этого начался разговор, в котором начали принимать участие и другие делегаты и члены Главного Управления, и вскоре мы уселись за большой стол Управления и начали, в общем, спокойно обсуждать требования делегатов, которые оказались избранными всего лишь от небольшой части Петроградских учреждений.

Ввиду сего, против их права предъявлять те или иные требования Главному Управлению раздались возражения со стороны некоторых служащих Управления, в большом числе заполнивших большую часть зала, где мы сидели с делегатами, и все входы в нее. Главный спор, однако, шел между тремя делегатами: Смирновым и еще двумя, и с другой — между Чаманским, Анрепом и мной. Анреп, впрочем, скоро перестал принимать участие в споре, и посему вся тяжесть его пала на Чаманского и на меня. Впрочем, тяжесть эта была не велика, ибо наши оппоненты были очень слабы, и опровергнуть их, несмотря на их возбужденность, было очень легко, нужно было только оставаться спокойным и иметь терпение опровергать даже самые явные абсурды. И того, и другого у Чаманского и у меня хватало, и в результате почти 3-х часов разговора мы пришли к известному соглашению. Главное Управление остается продолжать свое дело, но допускает делегатов наблюдать за ходом дел в его канцелярии. Скажу еще, что в этом случае мне помогла большая практика разговоров с крестьянами, ибо у некоторых из делегатов и психология, и самый ход мышления были совершенно крестьянские, как будто городская образованность их совершенно не коснулась.

Наблюдение делегатов, в сущности, оказалось чистой фикцией. По распоряжению Чаманского им стали приносить на просмотр все отправляемые из Главного Управления бумаги и телеграммы. Будучи совершенно незнакомыми с делами Главного Управления и вообще не сведущие в канцелярском делопроизводстве, они, конечно, сразу потонули в этой массе бумаг, и уже на следующий день отказались от просмотра. Взамен этого они выдвинули, но уже только через несколько дней, новое требование — об участии их в заседаниях Главного Управления, но это требование пришлось разрешать уже новому составу Главного Управления. Из числа делегатов, явившихся тогда смещать Главное Управление, двое быстро исчезли с горизонта. Один из них, как раз автомобильный капитан, был уже под следствием за растрату, другой просто оказался неважной личностью. Как почти повсеместно, революционная волна выкинула сперва наверх и в Кр. Кресте немало сомнительных элементов, но к чести красно-крестного персонала нужно отметить, что уже в ближайшие недели их устранили, и в дальнейшем таких сомнительных элементов в среде представительства персонала мне уже не пришлось встречать.

7-го утром я вновь был в Думе, где были рады, что за сутки ничего особенно худого не произошло. Появились порубки и поджоги в деревнях, но пока в незначительных размерах. Много разговоров вызвало положение Кронштадтских офицеров, посаженных в тюрьму, где их морили голодом. Что было особенно печально, это то, что не было никакой возможности вырвать этих в большей части ни в чем неповинных людей из этого заключения: не было ни физической силы, чтобы их освободить и охранить или уверенности, что их не перережут при первой попытке к их освобождению.

Днем я был в заседании Совета Волжско-Камского банка, где большинство моих сочленов настроено было радужно. Первые страхи перед революцией прошли, и все надеялись, что удастся сдержать ее в определенных рамках, во что лично я совершенно не верил.

Видел я в этот день брата жены Сашу Охотникова, приехавшего из Кречевиц, где он последние месяцы командовал маршевым эскадроном улан Ея Величества. Из его рассказов выяснилось, что перед 27-м февраля полк получил приказание отправить все маршевые эскадроны в Петроград для подавления беспорядков. Однако, все эскадроны, дошедшие туда, оказались вовлеченными в восстание, и сразу были деморализованы. Попавшие в Царское Село, приняли участие в разграблении винных погребов, и даже назад в Кречевицы привезли с собой порядочный запас вин. Из Петрограда же некоторые эскадроны были отправлены обратно без офицеров, без денег, и по дороге растеряли часть своих лошадей.

Мой младший брат, с лета 1915 года болевший и с осени 1916 года откомандированный из полка в Кречевицы, командовал здесь сперва маршевым эскадроном Конного полка, а затем, после производства в полковники за боевое отличие еще в боях 15-го года, был назначен командующим маршевыми эскадронами 1-й Гвардейской кавалерийской дивизии, и теперь отправлен с группой эскадронов. Но, по-видимому, несколько позднее, ибо известие о революции застало его в Чудове. Поэтому он остановил свои эскадроны в Чудове и Любани и отправил надежного офицера узнать, что творится в Петрограде и получить инструкции в Государственной Думе. Через сутки этот офицер привез распоряжение Некрасова вернуть эскадроны обратно.

В течении 1-го и частью 2-го марта эскадроны понемногу вернулись обратно, в Кречевицы, где, однако, тоже началось брожение. Все части вокруг признали Временное правительство, однако командир Гвардии Запасного полка генерал Лишин отказывался от этого за неполучением еще официального известия об отречении Государя, хотя его и убеждали сделать это и брат мой, и другие старшие офицеры, предсказывая иначе беспорядки. И действительно, с утра 3-го марта Лишин вызвал по телефону брата с его эскадронами, как наиболее надежными, для усмирения толпы солдат, которая угрожает штабу полка. Не желая доводить дела до кровопролития и приказав эскадронам готовиться и идти за ним, сам с одним офицером поехал вперед в экипаже, чтобы попытаться повлиять на толпу. Нашел он ее в возбужденном состоянии. Два офицера, попавшиеся ей, были уже серьезно избиты. Подъехав к ней прямо, брат взошел на подъезд, откуда обратился к ней. Однако из толпы раздались требования отдать шашку. На ответ брата, что это заслуженное им в бою Георгиевское оружие, и он не может его отдать никому, требования повторились, и толпа двинулась к брату. Ответив им: «Попробуйте взять», он полуобнажил шашку. Толпа несколько отхлынула, и брат, воспользовавшись этим, стал говорить. С места ему удалось взять толпу в руки, и через полчаса она несла его на руках, избрав своим командиром. Картину испортили только эскадроны брата, поспешившие на рысях на помощь, узнав, что ему угрожает опасность. Услышав об их подходе, толпа бросилась бежать, а окружавшие его к нему же первому обратились, прося остановить его эскадроны.

После этого бурного утра в полку, как и всюду, началось изгнание нелюбимых офицеров (как мне потом рассказывал брат, большинство пострадало поделом, но были и устраненные совсем зря). Но, в общем, беспорядков не было, и настроение в полку было первое время настолько удовлетворительное, что из него была отправлена в Петроград депутация просить о сформировании из состава запасного полка, полка фронтового. В полк приезжали из Петрограда делегаты и от Временного Комитета Гос. Думы, и от Совета рабочих депутатов, но, по общему мнению офицеров, влияния на солдат они никакого не оказали, особенно матрос, присланный от Совета, который убеждал солдат «пожалеть офицеров», «ведь они теперь ничего не могут сделать». Но, несмотря на некоторое постепенное успокоение полка у брата, через день или два единогласно избранного командиром полка, как солдатами, так и офицерами, работы было до 20 часов в день, и, тем не менее, привести его в прежнее состояние все-таки не удавалось, появилась общая распущенность солдат, сказывавшаяся на всем. Заставить солдат заниматься сколько-нибудь серьезно было совершенно невозможно. Скоро дошло до того, что они бросили сперва чистить лошадей, а затем и водить их на водопой.

Кажется, 5-го зашел ко мне наш Старорусский предводитель дворянства Шабельский и рассказал про события в Новгороде и Старой Руссе. В первом все прошло спокойно, был ненадолго арестован губернатор Иславин и вице-губернатор, и упразднена полиция. В Старой Руссе, благодаря разгрому винного склада, перепились и солдаты, и толпа, и начали творить безобразия. Разгромили и сожгли дом городского головы Ванюкова, убили коменданта (впрочем, по другой версии он был тяжело ранен) и разнесли арестный дом. Из всего запасного полка в порядке осталась одна учебная команда, которую и пришлось вывести на улицу и открыть огонь по толпе, после чего и удалось прекратить дальнейшие беспорядки. За что собственно разгромили Ванюкова, определенно не говорили, по-видимому, повлияло недовольство не вполне правильным распределением сахара и других продовольственных продуктов, первые проявления которого имели место уже летом 1916 г.

В течении 8-го марта выяснилось, что в Главное Управление Кр. Креста будет назначен комиссаром от Думы член ее кн. Васильчиков, с которым у меня и начались беседы о том, как наладить работу этого учреждения. Деятельное участие в этом принял также бывший особоуполномоченный и член Думы Антонов. Понемногу был выработан список нового состава Главного Управления, в который вошли все его прежние члены, несшие в нем активную работу. Не попал в их число только врач и директор Медицинского департамента Малиновский, отдававший Красному Кресту много труда и времени, и один из полезнейших деятелей Главного Управления. Почему-то против него был Родзянко, которому вожжа попала под хвост (что, впрочем, с ним случалось довольно часто), и он ни за что, несмотря на все наши уговоры, не хотел согласиться на его оставление в новом списке. Кроме этих 9-х старых членов, в состав его было включено 16 новых из числа общественных деятелей — членов Гос. Думы, врачей с видным общественным положением и других лиц, зарекомендовавших себя в глазах русского общества своим прошлом. Среди них были лица с самыми различными политическими убеждениями. Тут был бывший министр народного просвещения гр. Игнатьев, члены Гос. Думы октябристы Антонов и Киндяков, кадеты Ичас и Аджемов, и трудовик Дзюбинский, выборные — начальник Военно-Медицияской Академии и директор женского медицинского института Верховский, председатель Вольно-Экономического общества народоволец Чайковский и известный Петроградский гласный Фальборк. Однако большинство этих лиц принимало потом минимальное участие в работе Кр. Креста.

Председателем своим Главное Управление избрало Игнатьева, принявшегося сперва за дело с большой энергией, но уже через месяц серьезно заболевшего, и в конце мая отказавшегося от председательствования. Товарищами председателя были избраны бывший председатель Главного Управления Ильин и Дзюбинский. Последний, впрочем, почти ни разу не председательствовал, и вообще очень редко бывал в заседаниях. Над Красным Крестом остался особый дядька от Гос. Думы, ее комиссар — Васильчиков. Собственно, почему он теперь был необходим, я затруднился бы сказать. По-видимому, думали, что комиссар будет авторитетнее одним своим наименованием для всего низшего персонала Креста, который, привыкнув к старому названию Главного Управления, продолжал бы видеть в нем остаток старого строя (а теперь это стало преступным), и посему относился бы к нему с недоверием. Как показало, однако, дальнейшее, это опасение не оправдалось, и комиссар никакой особой роли в Кресте не играл. С другой стороны, должность комиссара внесла в Крест двоевластие, которое чувствовалось все время. Если на этой почве не происходило недоразумений между комиссаром и председателем Главного Управления, то лишь благодаря тактичности занимавших эти должности.

Какое в то время в городе было настроение, может показать следующий эпизод. Днем 7-го марта приехала в Думу дама, одетая сестрой милосердия, кажется, Нарышкина, рожденная Витте, прося устроить куда-нибудь серьезно-больную старуху графиню Фредерикс, жену министра Двора. Их дом был разгромлен и сожжен еще 27-го февраля, и ее перевезли тогда в квартиру ее дочери, жены дворцового коменданта Воейкова. Теперь вахтер дома, где была казенная квартира, потребовал удаления из нее графини, ибо ее присутствие могло бы повлечь за собой разгром и этого дома. Опасаясь того же, больную отказались принять и несколько больниц, и уже только из Думы я направил Нарышкину в Кр. Крест, предупредив Чаманского, который и устроил больную в Кауфманскую общину. В тот же день пришлось мне быть свидетелем, по каким разнообразным вопросам обращались в Думу и к ее коменданту, тогда уже члену ее Пущину. В течение 5 минут при мне ему пришлось дать указания, как устроить какие-то народные столовые, что сделать с найденными где-то в городе бомбами, и, наконец, как поступить с телом Распутина, найденным в Царском Селе, для чего специально примчался оттуда сообщить какой-то взволнованный офицер. Насколько помню, Пущин распорядился труп сжечь вместе с гробом и золу развеять по ветру, а могилу заровнять. Впрочем, потом в это дело вмешалось само Временное правительство и отменило распоряжения Пущина.

9-го марта в Кр. Кресте Самарин рассказал, как прошла революция в Москве. Здесь она осуществилась очень мирно и без разгромов, благодаря находчивости Грузинова, члена Московской Губернской Земской управы. Призванный на войну, он случайно находился в Москве и сидел в кабинете городского головы Челнокова, когда к Думе подошла толпа взбунтовавшихся. Грузинов понял, что необходимо взять эту толпу в руки, вышел к ней и, несмотря на свой подполковничий мундир, действительно, сумел повлиять на нее так, что когда через полчаса он вернулся к Челнокову, то лишь для того, чтобы сказать ему, что ведет толпу занимать Кремль. Занимавший Кремль караул был вполне в руках коменданта, но последний согласился на доводы Грузинова и открыл ворота. К вечеру Грузинов был господином Москвы и идолом войск и толпы, так что мог в первое время делать в городе все, что хотел. Однако, Грузинов был человеком весьма умеренных, скорее правых убеждений, и посему его популярность продержалась недолго, и после неудачных попыток восстановить в Московском военном округе дисциплину, он должен был, кажется, уже в июне уйти в отставку.

Вообще, попытки восстановить дисциплину как в тылу, так и на фронте, не удались, и уже 10-го марта наш думский знаток военных и морских дел Савич предсказывал мне полное крушение нашей военной мощи. В тот же день мне пришлось слышать рассказ про положение в Пажеском Корпусе. И здесь был образован свой комитет, который давал указания директору корпуса Риттиху (брату министра), причем в составе комитета были и пажи, и служители. Весь состав последних отказался обслуживать впредь пажей, положение которых оказалось вообще очень неприятным. Вызываемое этим напряженное состояние, проявилось в разных выходках, из которых одна могла бы при тогдашнем настроении вызвать для этой молодежи весьма тяжкие последствия. Это был — harribile dictu[2] — пение «Боже! Царя храни». Впрочем, поехавшему в корпус Энгельгардту, кажется, довольно легко удалось успокоить эти волнения. Кстати, очень характерно то, как в одном и том же военно-учебном заведении отнеслись к однородным проступкам до и после революции. За несколько месяцев до нее в Александровском кадетском корпусе один из кадетов разорвал портрет Государя при обстановке, дававшей основания предполагать, что это было сделано нарочно. Тем не менее, все ограничилось для виновного арестом и лишением отпуска. Теперь кадет из младших классов обругал в присутствии кого-то из начальства Керенского, и был за это исключен из корпуса.

В течении между 15-м и 20-м марта ничего особенного отметить не приходится. В общем, в стране после первых дней революционного угара наступило успокоение. Временное правительство начало работать, и его творческая деятельность проявилась очень энергично и, в общем, за эти дни довольно удачно. Во всяком случае, со стороны общественного мнения отношение к ней было благожелательное. В одном лишь было сделано громадное упущение. Старая полиция была упразднена самой революцией, и с нею правительственная власть лишилась всяких органов, при посредстве которых она могла проводить свои предписания и поддерживать на местах порядок. Правда, на место полиции стали создавать милицию, но последней распоряжались органы местного самоуправления, а не центральная власть, а кроме того, сама организация этой милиции была почти повсеместно ниже всякой критики. В результате Временное правительство оказалось чем-то самодовлеющим, существующим независимо от страны, и на нее не влияющим. Тем не менее, оно не подумало создать какую-либо физическую силу, на которую оно могло бы опираться. Особенно же повлияло на ослабление его положения то, что наряду с правительством продолжал действовать и даже все более ее расширял Совет рабочих и солдатских депутатов, из организации Петроградской превратившийся во всероссийскую. Вся деятельность правительства осуществлялась под контролем Совета, который с этой целью создал целый ряд комиссий и отделов, понемногу начавших выполнять самые разнообразные функции. Благодаря этому, у нас оказалось два правительства — официальное и неофициальное, и последнее скоро стало более могущественным, чем первое.

Опрокинув старый строй, революция сразу лишила почвы все старые политические партии, программы которых оказались в одно мгновение далеко отставшими от действительности. Остались сперва только два политических направления политической мысли: социалистическое и буржуазное. В социалистическом сразу дифференцировались два направления: чисто социалистическое и, если можно так сказать, крестьянское — социалисты-революционеры. Называю его крестьянским, ибо, проповедуя национализацию земли, в остальном оно было мелкобуржуазным. Через несколько недель начало, однако, среди социалистов выделяться и понемногу все громче и громче заявлять о себе направление большевистское. И, наконец, еще левее большевиков начало обрисовываться течение анархистское. В первое время выступали еще трудовики и народные социалисты, но и те, и другие оказались чисто интеллигентскими небольшими группами, и очень быстро совершенно стушевались. На другом крыле среди буржуазных партий наиболее правые — «Союз Русского народа» и «Союз Михаила Архангела», и другие партии националистов сразу сгинули, как будто их не бывало. Типографии их газет были закрыты или разгромлены, собрания их стали невозможными, и большинство видных их вождей должно было скрыться. Из более левых октябристы и прогрессисты еще некоторое время прозябали, пытаясь внести новое содержание в свои сразу одряхлевшие тела, но все было напрасно, и через несколько недель о них говорили, как о бывших партиях.

Остались одни кадеты, которые и повели упорный бой с захлестывавшей все волной социализма. Вероятно, к ним охотно присоединилось бы теперь и большинство политических деятелей и из других соседних партий, но сами кадеты этого не желали, дабы избежать обвинения слева, что они слишком отшатнулись вправо. В нескольких заседаниях октябристской фракции, посвященных вопросу о сформировании новой умеренной партии, я принимал участие, но относился к ним с самого начала равнодушно, ибо для меня была ясна полная их безжизненность. Более других увлекался этой мыслью секретарь Думы Дмитрюков, даже пытавшийся сформировать что-то, явившееся, однако, мертворожденным. С падением монархии отдельные благотворительные организации, имевшие каждая своих особых покровителей из числа членов царского дома, оказались висящими на воздухе — не было ведомства, куда бы они могли обращаться, не было больше и глав, которые могли бы обращаться за них и хлопотать.

Я уже упоминал, что первоначально Шингарев наметил, какую организация куда отнести. Однако это не было тогда полностью осуществлено, и вот 21-го марта Гос. Контролером Годневым было созвано особое совещание с этой целью. Интересного в этом совещании не было ничего, если не считать очень резкое обращение к правительству с требованиями почти ультимативного характера вновь образовавшегося Союза инвалидов. Впрочем, в это время только требования в резкой форме и могли рассчитывать на успех. В этом заседании выяснилось, что я буду назначен комиссаром в попечительстве Трудовой помощи. Управляющий его делами Бобриков обратился с просьбой о назначении меня, как члена этого попечительства, его комиссаром, я не считал возможным от этого отказаться, и 30-го марта и был им назначен.

Заседание происходило в Мариинском дворце, в котором тоже сказалось революционное время. Блуждающие группы разнообразных личностей, отсутствие прежней идеальной чистоты и невозможность чего бы то ни было сразу добиться производили тяжелое впечатление. По окончании заседания я встретил Некрасова, только что вернувшегося из Ставки и рассказывавшего о своих впечатлениях. Настроен он был великолепно, по его мнению везде все шло идеально.

Вечером в этот день рассказывали мне, что в 1-й Гвардейской кавалерийской дивизии солдаты удалили офицеров немцев, которых в этих полках было особенно много. Не обошлось и без курьезов. Кирасира Витторфа переименовали в Викторова и оставили, кавалергарда Гернгроса обозначили греком (Венизелос, грек) и тоже оставили, ибо обоих их солдаты любили.

Вечером 21-го поехал я в Новгород на Губ. Земское Собрание. Приехав очень заблаговременно [на вокзал], я смог устроиться вполне хорошо, но позднее выйти из купе в коридор было совершенно невозможно, настолько был он набит солдатами. Собрание открылось заявлением нашего старого земского деятеля Прокофьева об отказе его по болезни от должности председателя управы. После этого выступили делегаты служащих в Боровичской Земской управе, требовавшие допущения их к участию в собрании на правах гласных, в чем им, впрочем, было отказано. Вечером в тот же день шла комиссионная работа по подготовке проекта о демократизации земства. Требования о ней раздавались всюду, а между тем ожидать издания в ближайшие дни нового закона о земских учреждениях было невозможно. Поэтому и было решено теперь же произвести по всем волостям выборы дополнительных гласных на началах всеобщего выборного права.

Разработке этого вопроса мы и посвятили нашу работу, и к следующему утру она была закончена. В основание ее мы приняли положение, что число дополнительных гласных должно равняться числу старых гласных, и более или менее по всем уездам это начало и было проведено. Самые выборы были назначены на конец апреля. Вторым вопросом, на котором остановилось собрание, была пропаганда более умеренных учений или, вернее, борьба с социалистическими течениями, которые в те дни уже стали проявляться все определеннее и в деревне. С этой целью было решено возобновить издание «Вестника Новгородского Земства», в котором разъяснять с несоциалистической точки зрения сущность происходящих событий. На следующий день все это и было одобрено Собранием, в котором почти единогласно избрали нового председателя управы, тоже старого земца — Храповицкого. В члены управы выбрали недавнего кандидата в Губернские Предводители дворянства Лутовинова, тогда новгородского уездного предводителя. Во время гражданской войны, как говорили в эмиграции, он командовал полком «Красного знамени», попал в плен к белым и был ими расстрелян.

Революция до того времени прошла в губернии довольно спокойно. Было сожжено 4 усадьбы, из коих одна нелюбимого земского начальника Стромилова в Устюженском уезде, две усадьбы помещиков, у которых давно были нелады с крестьянами — Струбинского в Новгородском уезде и Вульфа в Боровичском, и у нашего земского врача Вермана в Новгородском. Последнюю, не знаю почему. Полиция была везде распущена, причем избили двух исправников, а в Устюженском уезде убили исправника, безобиднейшего Владыкина. Тихий, мирный человек, любитель эсперанто, он никогда не грешил ни взяточничеством, ни превышением власти. Его любили, хотя никто и не ставил его особенно высоко, как работника. О том, как он был убит по недоразумению, я уже писал выше.

23-го марта в Петрограде происходили похороны жертв революции. По этому поводу было решено устроить и в Новгороде «гражданскую панихиду» по ним. На ней Земское собрание поручило сказать речь мне с призывом всех к единению и порядку. Заключалась эта панихида в том, что на площади против Софийского собора были выстроены войска, пехота с командиром Запасной бригады во главе и Гвардейский Кавалерийский полк под командой моего брата, и они заняли все место от проезда до здания присутственных мест. С другой стороны все было занято толпой горожан. Все свелось к произнесению речей, так что никто, в сущности, и не мог сказать, почему этот митинг был назван панихидой. Речи говорили с ломовой телеги, поставленной между вой сками и горожанами. На эту телегу еще поставили ящик, все это покрыли брезентом, и вот на этот эшафот и приходилось влезать.

Первую речь сказал губернский комиссар Булатов. Обычно очень живой оппозиционный оратор земских собраний, ныне он сказал довольно бледную речь. Ярко и очень лево сказал слово Шабельский. Говорили еще новый городской голова Ушаков, адвокат Боголюбов, раньше крайний правый, а теперь сразу ставший чуть ли не социалистом, 2 солдата, 2 офицера и 4 рабочих. Я в моей речи указывал на то, что мне поручило сказать собрание. Призывал я к спокойствию и дружной работе для укрепления в России начал истинной свободы. В первый раз допустил я возможность водворения в России республики. Говоря, пришлось напрягать голос вовсю, чтобы было слышно возможно дальше, и так как я уже был простужен, то совсем лишился после этого голоса. Почти все речи были покрыты раскатами «ура», знак к которым подавали сами ораторы, заканчивавшие свои речи этим возгласом. Все речи и более правого, и более левого оттенка были проникнуты примирительным настроением, кроме речи одного рабочего, который говорил о классовой борьбе и предвещал грядущие выступления большевиков. Впрочем, ему ответил сразу другой рабочий, указавший, что слова злобы сейчас не у места. Последним говорил мой брат. Его речь, сказанная им, стоя на стременах, голосом, который, казалось, был слышен на всей площади, несомненно, была лучшей из всех сказанных за весь день — в ней он говорил от имени полка о готовности последнего идти на фронт для защиты на нем новоприобретенной свободы. Речь его вызвала восторг толпы, и брата моего хотели качать, от чего он уклонился лишь указанием на то, что он на коне и что снимать его с него нельзя.

Среди курьезов, о которых рассказывали в Новгороде, упомяну про один. Обновление коснулось всех учреждений, и в числе их и совершенно омертвевших тюремных комитетов. И вот в губернский Тюремный Комитет Булатов назначил членом Молочникова, известного новгородского толстовца, неоднократно сидевшего в новгородской тюрьме за пропаганду уклонения от воинской повинности. Как говорили, он оказался очень полезным членом Комитета, ибо практически знал все больные стороны тюремного быта.

Перед «панихидой» у губернского предводителя дворянства Буткевича в его кабинете состоялось Дворянское Депутатское собрание. Поговорили мы о наших дворянских делах, очень печальных, ибо поступления дворянского сбора прекратились, равно как и выплата казенных субсидий на стипендии в учебных заведениях, и положение этих стипендиатов оказалось очень тяжелым. Не было денег и на содержание дворянских канцелярий. Наконец, само положение дворянских обществ с упразднением сословий оказалось очень неопределенным. Ввиду этого мы решили сразу зарегистрироваться как общество лиц, занесенных в родословные книги Новгородской губернии, дабы потом постараться перевести на него и имущество дворянского общества.

Еще в январе я был избран на вновь учрежденную должность попечителя Колмовской больницы для душевнобольных. Теперь мне пришлось заняться этим учреждением, несомненно запущенным во время войны. При этом сразу пришлось посвятить свое внимание ему с трех сторон. Приходилось, во-первых, хлопотать об ассигновании казенных средств на постройку новых зданий для размещения все увеличивающегося числа больных, ибо переполнение больницы было большое. В этом отношении мне не удалось сделать ничего — принца Ольденбургского на посту верховного начальника санитарной и эвакуационной части заменил член Думы, земский врач Алмазов, но от этого выдача ссуд земствам и городам не облегчилась, и посему и Новгородскому земству в ссуде было отказано. Во-вторых, пришлось заняться скорейшим разрешением вопроса об увеличении содержания служащих больницы, действительно, совершенно не отвечавшего той дороговизне, коротая к этому времени начала всюду сказываться, особенно на севере. По этому поводу было несколько совещаний в Земской управе с делегатами служащих, пришлось мне дважды ездить в Колмово, говорить там на собрании служащих, и, в конце концов, удалось уладить дело обещанием скорой прибавки. Наконец, в-третьих, пришлось улаживать ссоры между врачами больницы. Старший врач, занявший этот пост около года тому назад, не поладил с Управой, и был накануне ухода, и этот уход должен был вызвать уход еще одного врача, а это при том недостатке врачей, который всюду наблюдался во время войны, было уже значительно более неприятным. Наоборот, оставление старшего врача вызвало бы уход двух женщин-врачей, что тоже было нежелательно. Кроме того, у Управы не было подходящего кандидата на должность старшего врача. Вот в этом сложном вопросе мне и предстояло разобраться, и Управа просила меня попытаться как-нибудь уладить эти столь перепутавшиеся и вызванные большею частью мелочами, но тем не менее очень неприятные отношения. Провести эти переговоры до конца мне не пришлось, но намечалось назначение в Колмово директором уже занимавшего эту должность д-ра фон Фрикена, оставившего после себя у персонала хорошую память, и посему очень подходящего в эти острые, тяжелые минуты.

По возвращении в Петроград, мне пришлось все больше времени посвящать Красному Кресту, ибо я был одним из немногих работников его прежнего состава, перешедших и в новый состав Главного Управления, одинаково знакомых с условиями работы и в центре, и на фронте. Одним из первых вопросов, которые пришлось здесь решать, был вопрос о замещении должностей главноуполномоченных и особоуполномоченных. Из числа прежних наших главноуполномоченных четверо — Зиновьев, Иваницкий, Голубев и Самарин выдержали экзамен первой революционной вспышки, но двум, Кривошеину и князю Урусову, пришлось уйти. Первый из них, неоднократно выдвигавшийся как кандидат на пост председателя Совета министров, не сумел найти надлежащий тон в первые дни революции, уклонялся от общения с персоналом в наиболее тревожные дни, затем приехал в Петроград и, сознавая, что его возвращение в Минск невозможно, сам отказался от должности. Урусов, выборный член Гос. Совета и Екатеринославский Губернский предводитель дворянства, еще до революции зарекомендовал себя, как главноуполномоченный, очень отрицательно, так что не поддерживай его Государыня Мария Феодоровна, он был бы сменен еще раньше, но идти против воли своей покровительницы Главное Управление не могло, и потому он продержался до революции. Вполне понятно, что теперь он должен был сразу подать в отставку. К этим двум вакансиям присоединилась еще третья, новая, вследствие разделения Северного района на два — фронтовой, где остался Зиновьев, и тыловой, Петроградский.

Вопрос об этом разделении поднимался неоднократно и раньше, теперь же после революции его нельзя было больше откладывать, ибо условия Петрограда и фронта были слишком различны, и требовали при тогдашней напряженности всей жизни постоянного присутствия главноуполномоченного в столице. Замещение этой должности не представило затруднений, ибо естественным на нее кандидатом явился Лопашев, помощник Зиновьева, уже не раз и подолгу исполнявший его обязанности. О его назначении просили и служащие. На место Урусова вскоре был назначен Хомяков, бывший председатель 3-й Гос. Думы. Замещение же Кривошеина пришлось отложить, ибо подходящих кандидатов туда не имелось. Ушло несколько особоуполномоченных, но опять же те, которые и раньше вызывали нарекания и со стороны Главного Управления, и со стороны служащих. Вообще, я должен отметить, что после революции в Кр. Кресте, как и повсеместно в армии, сказалась в вопросе об удалении начальствующих лиц, главным образом, или нетактичность их или чрезмерная строгость. Если начальник был тактичен, то ему прощалось многое. Не лишнее указать, что к денежным злоупотреблениям делегаты служащих относились строго с самого начала, но тогда они в них плохо разбирались, а позднее, когда, быть может, и приобрели опыт в отчетности, то уже бороться с ними не приходилось. Впрочем, в Кр. Кресте отношение к этим злоупотреблениям и при старом Управлении было всегда столь строгим, что что-нибудь новое открыть было невозможно, и кроме одного случая, про такие открытия мне и не пришлось слышать.

После революции на Кр. Крест выпала новая задача — принять в свое заведывание некоторые другие организации, а именно, Императрицы Марии Феодоровны, великой княгини Марии Павловны и Склад Зимнего дворца, совместно со всеми вообще учреждениями Императрицы Александры Феодоровны. Впрочем, последняя организация была затем опять отделена от Кр. Креста и передана в военное ведомство. Сделано это было по распоряжению Керенского, поставившего во главе ее своего приятеля, адвоката Бессарабова, с окладом в 18000 р., что тогда вызвало известное удивление. Особенно об этом в Кр. Кресте не жалели, ибо с самого начала ему пришлось встретить в этой организации упорное пассивное сопротивление, которое осталось бы, вероятно, и в дальнейшем, ибо ее деятели, привыкшие к широкому расходованию казенных денег (частных пожертвований в ней было очень мало), очень косо смотрели на необходимость сообразоваться с гораздо более бережливыми навыками Кр. Креста.

Небольшая организация Императрицы Марии Феодоровны — склад в Аничковском дворце, питательно-перевязочный поезд и 4 госпиталя имени Императрицы, состоявшие уже в Кр. Кресте, содержались на личный счет Государыни, и перешли к нам без всяких затруднений, причем все дела и вся отчетность велись в полном порядке. Хуже обстояло дело с организацией вел. княгини Марии Павловны. Назначенный в нее комиссаром член Думы Киндяков неоднократно плакался в заседаниях Главного Управления, что делопроизводство и отчетность ее заставляют желать лучшего. Впрочем, все немногочисленные учреждения этой, много о себе шумевшей организации, были переданы в Кр. Крест сразу же и без всяких затруднений.

28-го марта умер тесть моего beau-frere[3] Бориса, член Гос. Совета Н.А. Зиновьев, бывший ранее Тульским и Могилевским гу бернатором и товарищем министра внутренних дел и получивший известность своими ревизиями Курского и Тверского земств и Петроградского Общественного самоуправления. Ревизии эти вызвали в свое время целую бурю в нашей либеральной печати, хотя едва ли основательные, ибо Зиновьев сделал свое дело основательно и добросовестно, и весьма вероятно, что и другой на его месте пришел бы к тем же выводам. Тенденциозность была не в производстве ревизий, а в выборе для них наиболее либеральных в то время земств и столицы империи. Недостатки нашего самоуправления были всем известны, и, несомненно, проявились бы и в других более правых земствах и городах, но удар нужно было нанести именно по левому крылу нашей общественности, и это и удалось. Сам по себе Зиновьев был человек неглупый и образованный, но крайне упрямый и сильно одержимый духом противоречия.

В конце марта у моих родителей появилась новая забота с младшей моей сестрой Китти. Уже давно проявлявшая признаки некоторой ненормальности, теперь она, по мнению психиатров, стала форменной психической больной. Целыми днями лежала она у себя в комнате, не желая никого видеть, и стала проявлять резкую ненависть к моей belle-souer[4] Фанни и к ее малышу Алику, что доставляло много огорчений маме и Оле, Алика страшно любившим. При большевиках, в 1918 г., маме пришлось поместить ее в клинику Бехтерева, ибо ее считали опасной, и после этого она из психиатрических лечебниц уже больше не выходила. Сперва другие мои сестры брали ее по временам домой, но затем пришлось это прекратить, ибо она стала истреблять дома разные вещи, и уследить за этим было невозможно. В 1941 году она погибла с другими больными, умерщвленными немцами под Ленинградом, в лечебнице, кажется имени д-ра Кащенко. В связи с болезнью Китти, на очередь стал опять вопрос о завещании родителей. Уже давно хранилось оно в моем ящике в банке. Теперь родители дали мне по второму своему завещанию. В обоих все оставлялось в пожизненное владение пережившего из них, а затем все оставлялось в равных долях в одном варианте всем 6-м детям, а в другом — 5-м, без Китти. На словах мне было сказано родителями выбрать тот вариант или другой, в зависимости от состояния психики Китти в момент их смерти. Исполнить эту их волю мне так и не пришлось, но уже в беженстве, в Париже, я получил от моей двоюродной сестры Погоржельской через польское Министерство иностранных дел завещание, все оставляющее всем нам, кроме Китти, в равных долях, и обязующее нас составить особый фонд для обеспечения Китти. Очевидно надежду на поправление Китти родители после большевиков окончательно потеряли. Когда, кажется, в 1924 году в Париже мы съехались все трое братьев, мы вскрыли и прочитали присланные мне в пакете Погоржельской завещания, до того известные мне только в общих чертах.

30-го марта, как я уже указывал, я был назначен комиссаром в Попечительство о трудовой помощи. Сразу начал я туда ходить каждый день, дабы ознакомиться с текущими делами и жизнью этого учреждения. В сущности, было всего два вопроса, нуждавшихся в разрешении, если не считать вопроса об ассигновании средств на поддержание текущей деятельности Попечительства. Первый вопрос был об изменении устава и второй — об «оживлении деятельности учреждения». Этот вопрос был тогда модным, ибо оживлять полагалось все учреждения. Впрочем, этот вопрос об оживлении при мне из стадии общих разговоров так и не вышел. Более серьезным и реальным явился вопрос об изменении устава, который был построен на том, что во главе попечительства стоит Государыня, к которой идут на утверждение все постановления Комитета попечительства. Все эти статьи теперь, конечно подлежали изменению, но немало подлежало изменению и в порядке заведования учреждениями попечительства на местах. Первоначально я поставил этот вопрос в Комитете попечительства, который избрал для его разрешения особую комиссию, в которой пришлось особенно активно работать Бобрикову и мне. По поводу этого пересмотра мне пришлось потом не раз бывать первоначально в Министерстве внутренних дел у Щепкина, а затем у другого товарища министра Авинова. Оба они этого дела совершенно не знали, по своей ничтожности оно мало их интересовало, и мне приходилось прямо выжимать из них те или иные указания.

Позднее было образовано особое Министерство общественного призрения с князем Д.И. Шаховским во главе. Старый либерал, твердо веривший в скорое торжество добра, он и теперь еще был настроен оптимистично. Еще 11-го мая, когда я приехал к нему на Морскую в дом, где жили раньше товарищи министра внутренних дел и где он теперь поселился, он мне сказал, между прочим, что «анархия побеждена». Так как теперь Попечительство должно было перейти в его ведение, то я приглашал его в Управление попечительства на Надеждинскую, куда он приехал на следующий день. Вполне понятно, что все эти перемены руководителей ведомства, тормозили утверждение нового Устава, и когда 14-го мая я уезжая из Петрограда, то его все еще у Попечительства не было.

Еще до революции, как я упоминал, был поднят вопрос о военнопленных, но размеры помощи им был в то время довольно ограничены. Теперь, в обновленном Кр. Кресте было сразу же решено расширить эту помощь, в чем немалую роль сыграл Родзянко, давно уже настаивавший на этом. Было решено образовать под флагом Кр. Креста особое полуправительственное учреждение с чрезвычайно широкими полномочиями под названием «Центрального Комитета о военнопленных». Если никто из входивших в него представителей всех ведомств не оставался при особом мнении, то постановление Комитета должно было приводиться в исполнение наравне с распоряжениями Временного правительства, даже самая смета Комитета утверждалась окончательно им самим. Лишь в случае особого мнения кого-либо из представителей ведомств дело переходило во Временное правительство. Председателем Комитета состоял по должности председатель Главного Управления Красного Креста, от которого в Комитет входили еще два члена, одним из коих был избран я. Двумя товарищами председателя были избраны М.М. Федоров и сенатор Арбузов, уже давно работавший в Кр. Кресте по делам военнопленных. Управляющим делами был назначен Навашин, о котором я уже говорил раньше. Зная его подвижность и способности, думали, что он сумеет отлично поставить это дело. Однако, деловитости в нем отнюдь не оказалось. Наладить канцелярское дело он не сумел, тратя все время на бесконечные разговоры, без которых в то время совершенно обходиться было невозможно. В виду этого, когда непригодность его к заведыванию канцелярией стала всем ясна, в августе его заменили бывшим товарищем министра земледелия Зубовским, выбрав Навашина товарищем председателем на место освободившееся вследствие отказа М.М. Федорова.

С самого начала работы Комитета, устроившегося в чудном дворце сыновей великих князей Михаила Николаевича на Дворцовой набережной, появились в нем представители разных организаций. Представители Совета рабочих и солдатских депутатов вступили в него только позднее, теперь же стали принимать в нем участие представители союзов бежавших из плена и инвалидов, возвращенных из него. У меня осталось благоприятное впечатление о последних, настроенных патриотически и выступавших постоянно на митингах за продолжение войны. Наоборот, бежавшие из плена были другого сорта. Уже вскоре после того, как они водворились в особом, предоставленном им помещении во дворце, здесь произошла покража, подозрение в коей пало на некоторых деятелей этого союза (не знаю только, был ли кто-либо из них уличен). Позднее про этот союз стали определенно говорить, что в нем принимали участие многие пленные, нарочно выпущенные немцами, дабы вести в России пораженческую пропаганду.

Работа Комитета в первые недели сводилась главным образом к выяснению всех возможностей увеличения пересылки продовольствия нашим военнопленным, но нужно сказать, что ничего нового и сколько-нибудь большего против дореволюционного периода, сделать не удалось. Отправка продуктов из России все время встречала препятствия в физической невозможности увеличить пропуск грузов через реку Торнео, получать же продовольствие за границей было возможно только от союзников, под контролем которых было все снабжение нейтральных стран, через которые шло снабжение наших военнопленных в лагерях Германии и Австрии. В конце концов, союзники соглашались увеличить несколько контингент этого продовольствия специально для наших военнопленных, но не сразу и очень незначительно. Все продовольствие, шедшее из России, пересылалось через Шведский Красный Крест, а получаемое от союзников шло, главным образом, через бюро Московского Городского Комитета помощи военнопленным в Берне и Гааге. Кроме того, посылалось много индивидуальных посылок. Многие из них шли тоже через эти два бюро, а другие через бюро этого же Комитета в Копенгагене.

В течение апреля в Главном Управлении состоялось несколько совещаний с попечительницами и старшими врачами Петроградских общин по поводу требований санитаров о допущении их к участию в управлении общинами. Для всех членов Главного Управления, да и вообще для всех мужчин, участвовавших в этих заседаниях, было ясно, что необходимо найти временный исход этому брожению, возникшему даже собственно не в общинах, а в открытых при них во время войны временных госпиталях. В самих госпиталях санитаров было мало, да и то большинство из них не были военнообязанными, служили в общинах издавна и никакой перемены не требовали. Для нас было теперь ясно, что упорствовать на сохранении в общинных госпиталях порядка, который был уже изменен во всех других госпиталях, было теперь совершенно невозможно. Поэтому мы считали, что во врачебно-хозяйственные советы общин необходимо включить представителей служащих. Против этого, однако, восстали попечительницы общин, ни на какие уступки не желавшие идти. Только одна попечительница Кронштадтской общины, известная вдова адмирала Макарова, стала на нашу сторону. Насколько я помню, наше мнение все-таки восторжествовало. Наряду с этой комиссией работала и другая, для порядка причисления в санитары отдельных лиц. В этой комиссии я был выбран председателем. Она должна была рассматривать и жалобы, и доносы на неправильное зачисление в санитары. В итоге, работа этой комиссии свелась именно к рассмотрению этих доносов, ибо с развалом армии работа Кр. Креста стала сокращаться, а вместе с тем, не оказалось и нужды для уклоняющихся от фронта искать верного убежища в тылу. Больше всего доносов поступало из общин, почему я объехал их вместе с одним из моих коллег по комиссии, но ничего сколько-нибудь крупного нигде не обнаружилось. Несомненно, общины постарались обеспечить себе свой старый коренной состав и добились этого, но все было сделано в законных формах. Кроме этого, я председательствовал так же в наградной комиссии, где нам пришлось установить новый порядок награждения значком Кр. Креста. Не стало покровительницы общества, утверждавшей эти постановления, почему теперь стали давать их прямо по постановлениям Главного Управления. Вместе с тем, пришлось, сохранив в этом знаке двуглавого орла, снять с него императорскую корону. Конечно, награждение орденами за гражданские заслуги совершенно отпало.

6-го апреля я в последний раз был с дочерью в Мариинском театре на абонементном спектакле. У нас была в нем общая ложа с семьей Мазарович, рядом с левой императорской ложей. Давали «Царя Салтана», и, собственно, ни на сцене, ни в оркестре революция не сказывалась. Не то было в коридорах и в зрительном зале, где все императорские ложи были до отказа переполнены солдатами и матросами. У нас в ложе чувствовался сильный запах махорки, проходивший к нам через дверь из царской ложи.

В марте в Главном Управлении принимали участие только делегаты Петроградских учреждений, в апреле же стали появляться и представители разных фронтовых районов. Первыми появились представители из Минска, где с самого начала дела пошли хуже всего. Я уже упоминал, что Кривошеин никакого активного участия в управлении районом после революции не принимал, его старший помощник Мезенцев ушел на военную службу, и управление районом осталось на Гершельмане, к которому все относились хорошо, но который совершенно не считал возможным идти навстречу требованиям персонала об участии в управлении района, почему всё объединение персонала пошло вне Управления Главноуполномоченного и большинства особоуполномоченных. Только во 2-й армии Пучков взял это движение в свои руки и сумел направить его по умеренному руслу. 10-го апреля первые делегаты от этого фронта появились в Главном Управлении, где мы с ними и переговорили. Настроение их было очень мирным, и в требованиях ничего неприемлемого не было. Насколько мне помнится, это были больше врачи. Вскоре после них появилась из Минска вторая делегация, эта от съезда фармацевтов, требовавших независимости своей от врачей, которых они обвиняли во всевозможных притеснениях. Кое в чем они были правы, однако, в общем, их удалось убедить в неосуществимости остальных их требований.

12-го мне пришлось побывать у Кулыжного, не то товарища министра земледелия, не то главноуполномоченного по мясу, дабы поддержать просьбу нашего земства о повышении цен на реквизируемый в нашей губернии скот. Близость ее к фронту делала эту реквизицию неизбежной, но оставление прежних цен делало ее разорительной для населения. Кстати, отмечу здесь, что, несмотря на накопление у крестьян за время войны денег, благосостояние их, особенно в северных губерниях, было сильно подорвано засухой 1914 года, после которой количество скота в северных уездах наших очень уменьшилось.

13-го апреля у меня был Шабельский, несший в Старой Руссе обязанности уездного комиссара (через несколько дней он их с себя сложил), и рассказал мне, что кроме дома Ванюкова разгромили и дом председателя земской управы Карцова, продолжавшего, впрочем, затем работать в уездном земстве. Это последнее было теперь сильно деморализовано; в управу были выбраны новые члены. В числе их оказался наш Рамушевский церковный сторож Игнат Новожилов, пьяница и вообще неважный человек, основательно подозревавшийся в том, что присваивал часть грошей, клавшихся в церкви на тарелочку около теплоты. В самой Руссе все было в руках солдат Запасного батальона, никакой власти не признававших. По словам Шабельского, в праздники на откосах реки на «Красном Берегу» можно было видеть сцены совокупления солдат с проститутками средь белого дня. Невольно припомнился мне Герберштейн (или Олеарий?), рассказывающий про подобные сцены около Новгородского Кремля, но 400 лет тому назад.

Так как от делегатов из Минска и вообще от всех приезжающих оттуда получались совершенно одинаковые сведения о том, что в Красном Кресте царит полное безвластие, то в Главном Управлении пришли к мысли о необходимости командировать туда одного из членов его, дабы присутствовать на имевшем открыться в Минске 23-го апреля съезде Кр. Креста.

Выбор остановился на мне, ибо у меня остались там хорошие отношения, и многие приезжие оттуда высказывали пожелание о моем возвращении на место главноуполномоченного. Мне это и было предложено Игнатьевым, но я от этого отказался, и тогда на меня возложили поездку в Минск на съезд, от чего уже уклониться было нельзя. В день, когда это решилось, 17-го апреля вечером, мне пришлось быть в заседании в здании учреждений Императрицы Марии на Казанской, где Е.П. Ковалевский, тогда комиссар Думы при этих учреждениях, созвал представителей разных благотворительных учреждений для обсуждения проекта С.К. Гогеля о дальнейшей судьбе всех их. Хотя основная мысль этого проекта об объединении их всех и была вполне правильна, однако выражена она была в столь неудачной форме, что проект Гогеля был единодушно провален. Состав собрания был очень пестрый. Много говорил врач Московского земства Дорф, с которым я оказался, в конечном итоге, единомышленником, хотя и по различным мотивам. Провал проекта Гогеля, главным образом, мы двое и устроили. Так улыбнулась мечта Ковалевского контрабандой проскочить на министерский пост. При всех своих положительных, хотя и не особенно крупных качествах, Евграф Петрович был очень честолюбив, и не мог простить судьбе, что после революции он не оказался министром. Попытка повернуть ее в свою сторону и была им в этот вечер сделана, но неудачно. Видимо, он считал, что за ним обеспечено, во всяком случае, место комиссара надолго, и он даже раз ездил на автомобиле главноуправляющего, чего себе никто другой не позволял.

18-го апреля ст. стиля праздновалось первое мая, в первый раз в России свободно. На Царицыном Лугу стоял ряд трибун, с которых различные ораторы произносили более или менее пламенные речи. Мы с женой пошли в Летний сад, откуда было хорошо видна вся картина этого торжества. Все проходило очень чинно, напоминая толпу, которую мы привыкли видеть здесь раньше на балаганах и других народных гуляньях. На набережной в обоих направлениях шли группы рабочих с плакатами и красными флагами. Было и несколько черных флагов, под которыми шли совсем маленькие кучки анархистов.

Попутно отмечу, что как-то зашли мы с женой на могилу жертв революции на Царицыном лугу. Ничего более заброшенного и гадкого нам не приходилось видеть. Невольно начинало вериться, что здесь были похоронены совсем не жертвы революции, которые якобы были все разобраны родственниками и похоронены по церковному обряду, а разные бездомные и безродные покойники, собранные, как то говорила Петроградская молва, из разных городских больниц. Не верилось, чтобы кто-нибудь мог проявить такое безразличие к близким ему покойникам, какое было проявлено на этой могиле.

20-го я выехал в Минск вместе с делегатом от Петроградских краснокрестных служащих Книжником. Человек вполне интеллигентный и порядочный, он был социалистом, что, впрочем, не помешало нам действовать в Минске вполне дружно. Замечу кстати, что, хотя большинство краснокрестных делегатов в Петрограде были в то время эсерами, Главное Управление, вполне буржуазное, могло с ними прекрасно ладить. Выезжали мы из Петрограда перед самой демонстрацией, вызвавшей уход Милюкова и Гучкова. Впрочем, кроме того, что начинается какая-то манифестация и что она направлена против Милюкова и его «империалистической» политики, в тот момент мы ничего не знали. Ехали мы вполне хорошо, хотя и несколько в тесноте. Припоминается мне мимолетное знакомство с молодым, лет 28-30 подполковником, георгиевским кавалером Пепеляевым, пошедшим на войну, по его словам, подпоручиком одного из сибирских полков. Кажется, именно этот самый Пепеляев командовал потом армией у Колчака.

Под вечер 21-го почти без опоздания пришли мы в Минск, где я еще успел кое с кем переговорить. Начал я с Гершельмана, категорически отказывавшегося идти на какие-либо уступки персоналу, упорно отрицавшего возможность для него работать с каким-нибудь коллегиальным выборным при нем органом. Картина, которую он мне нарисовал, была, несомненно, очень печальна: анархия и хаос были уже всюду. Успел я повидать еще Аматуни, который произвел на меня какое-то странное впечатление, настолько он чего-то не договаривал. Только через день выяснил я, что он рассчитывает быть выбранным на съезде на должность главноуполномоченного, и потому все время после революции бил на популярность. Когда я его спросил, наконец, в упор, к какой он партии принадлежит, то он, немного сконфузившись, ответил мне: «Я примыкаю к эсерам». Как-то во время съезда он и заявил, между прочим, что-то о «товарищах-социалистах». Со стороны лица, ряд лет добивавшегося и добившегося признания за ним княжеского титула, а во время войны как никто в Кр. Кресте дорожившего всякими внешними признаками почтения, это было весьма комично. Наконец, зашел я еще к Вырубову, у которого застал также его помощника Хрипунова, члена Орловской губернской управы. Вырубову удалось удержаться, и попыток его смещения не делалось. Наоборот, уполномоченному Городского союза на фронте, члену Думы Щепкину пришлось уйти по требованию его подчиненных.

Сообщенные мне Вырубовым, и особенно Хрипуновым сведения о состоянии фронта, были очень пессимистичны. Как и Гершельман, они утверждали, что армия беспрерывно разлагается и что остановить этот процесс уже невозможно. На следующее утро я отправился к Главнокомандующему фронтом генералу Гурко. Настроен он был довольно бодро, и уверял меня, что братанья с неприятелем и дезертирство сократились (по-видимому, это была большая иллюзия). Затем в Управлении Кр. Креста у меня был длинный разговор с членами организационного бюро съезда, из которых я помню по фамилиям д-ра Ленского и Донченко, начальника транспорта, о котором я уже упоминал. Ленский был врачом дезинфекционного отряда, а раньше в Кр. Кресте роли не играл. Вообще, теперь выдвинулись сразу все социалистические партийные деятели. Однако, среди них уже чувствовались различные течения: одни готовы были идти на соглашение — это были больше эсеры и народные социалисты, наоборот, другие ни о каких компромиссных решениях слышать не хотели и требовали и в Кр. Кресте передачи всей власти Советам. Эта группа — левые эсеры и большевики — находились под влиянием председателя фронтового Комитета Совета солдатских депутатов Познера.

До начала съезда у меня был еще и второй разговор с его бюро и комиссией этого бюро, в складе Кр. Креста. Столковаться нам так и не удалось, ибо исходные наши точки зрения были прямо противоположны. Была минута, когда я встал и заявил, что нам видимо дальше не о чем говорить. Это было после того, что один из делегатов заявил мне, что их ближайшая цель — «занять позиции в Управлении Главноуполномоченного и закрепиться на них проволочными заграждениями, затем вести оттуда штурм Главного Управления». Меня тогда удержали другие члены бюро, и разговор закончился мирно. Для этого мне пришлось проявить много выдержки и спокойствия. К сожалению, положение было очень испорчено неуступчивостью Гершельмана, которая дала возможность крайним левым вести их организационную работу совершенно во вне Управления, без его контроля, а также бестактным выступлением в Минске нового члена Главного Управления Фальборка, никем на это не уполномоченного и, тем не менее, принявшего, как все говорили, в разговорах с членами бюро Съезда генеральский тон, очень их озлобивший. Теперь выяснилось, что бюро хочет провести выборность главно-и особоуполномоченных. После моих возражений и указаний, что Главное Управление на это не пойдет (это-то и вызвало вышеупомянутое заявление мне делегата-большевика), сперва бюро, а затем и Съезд решили выбрать трех кандидатов, из которых один подлежал бы утверждению Главным Управлением. Чтобы не возвращаться к этому вопросу, укажу, что в последний день Съезда, когда меня уже не было в Минске, этими кандидатами были выбраны Кауфман-Туркестанский, я и особоуполномоченный 5-й армии д-р Потапов, Тамбовский городской голова. Кауфман и я отказались, и через некоторое время Потапов и был назначен. При Главноуполномоченном бюро Съезда наметило создание особого совета, члены коего были бы и заведующими отделами Управления. Я уже застал в Управлении нескольких врачей, выбранных съездом и начавших заниматься в медицинской части. Лица эти были серенькие, и для меня было загадкой, почему именно они были избраны — даже в революционности они повинны не были.

Из числа многих лиц, с коими я еще имел разговоры, отмечу особоуполномоченного Молво. Очень подавленный, сознававший, что ему придется скоро уйти, он мне нарисовал картину развала фронта очень мрачную. То же, впрочем, подтвердил мне на следующий день и другой особоуполномоченный Пучков, наоборот, сумевший поладить со своим армейским съездом. В противоположность тому, что я слышал от всех штатских деятелей фронта, в Штабе фронта, где я был 23-го днем, настроение было иное. Картина штаба очень изменилась. Как и в Петроградских канцеляриях, здесь стало грязнее, и все было заполнено солдатами, делегатами и членами разных комитетов и советов.

Зашел я сюда к Крузенштерну в разведывательное отделение и поболтал с ним и другими офицерами штаба. Как и Гурко, они смотрели очень розово на положение на фронте: в виде подтверждения этого мне прочитали только что полученную телеграмму с сообщением, что где-то была произведена усиленная рекогносцировка немецких позиций. При мне в разведывательное отделение зашел высокий прапорщик, в котором я узнал гр. Толстого, ныне начальника политического отдела Штаба фронта. Когда-то я встретил его еще студентом у его дяди князя Васильчикова, в Вибити. Отец его, богатый Липецкий помещик, был крайних правых взглядов даже по тогдашнему времени. Старший его сын, Павел, во время одной из студенческих манифестаций получил удар нагайкой по лицу, чему многие и приписывали его сравнительно левые взгляды. После университета он примкнул к кружку юридической газеты «Право» и писал иногда также в «Речи» и вообще принимал активное участие в деятельности кадетской партии. Это, очевидно, и выдвинуло его теперь на пост начальника политического отдела в штабе. И он играл здесь, по-видимому, двойственную роль, и во всяком случае неясную, как можно судить теперь по его телеграфной переписке с Керенским во время Корниловского движения, опубликованной, если память мне не изменяет, в заграничном «Архиве Русской Революции».

Вечером 23-го открылся, наконец, Съезд. Почти весь вечер проспорили о «порядке дня». Нужно сказать, что вообще в то время во всех демократических собраниях вопрос о «порядке дня» занимал очень важное место. И здесь часа два потеряли, чтобы включить в программу Съезда вопрос о политической резолюции. Состав Съезда был очень серый. Массу его составляли рядовые санитары, было несколько сестер и врачей, и, наконец, наиболее радикальным элементом была группа чиновников и студентов. Речи уже по порядку дня носили часто совершенно демагогический характер.

В этот вечер много разговоров было об аресте д-ра Реформатского группой солдат под руководством женщины-врача Терентьевой. Перехватив где-то ночью этих солдат, она привела их к квартире Реформатского, ворвалась в его помещение, перерезала провода звонков и телефона, обыскала все комнаты и заарестовала самого хозяина. Эта Терентьева в начале войны работала на Юго-Западном фронте, сошла с ума, сидела в Киеве в больнице для душевнобольных, когда же поправилась, то Реформатский сжалился над ней и взял ее к себе в организацию. Теперь она его за это и отблагодарила. По-видимому, революционная обстановка вновь расшатала ее нервную систему и привела ее к этой выходке. Теперь на Съезде я не слышал ни одного голоса в ее защиту, наоборот, в частных разговорах все ее осуждали, но осудить ее официально боялись.

На следующий день утром мой спутник, Книжник сделал доклад о положении в Главном Управлении, по тону очень умеренный. После долгих прений было принято только одно постановление, довольно курьезное, а именно о том, чтобы все служившие в Кр. Кресте во время войны считались в дальнейшем пожизненными его членами по Главному Управлению. После этого перешли к обсуждению политической резолюции. В общем, была повторена резолюция фронтового съезда, довольно умеренная, но с добавлением д-ра Ленского, довольно-таки сумбурным. Тут было и возмещение потерь Бельгии и Сербии, и с другой стороны, заявление — «мир лучше войны». Вечером шла речь о местных комитетах, и во время обсуждения этого вопроса выступил Московский делегат Тимофеев, обрисовавший в гораздо более левом виде выступление части служащих против Самарина, чем это было в действительности. По поводу этого вопроса произошел скандал с председательствовавшим на Съезде первые дни Донченко, который по поводу неприятной ему резолюции Съезда врачей заявил, что ему на эту резолюцию «наплевать». Конечно, врачи разобиделись.

На следующий день утром побывал я у генерала Кияновского, нового начальника Снабжений, которого я знал еще капитаном генштаба, когда я был правоведом младших классов. Сообщил он мне, что продовольствия на фронте имеется на 7 дней, а фуража всего на полдня. Затем на Съезде продолжали обсуждение положения о местных комитетах, подчас прямо курьезное. Проектировалось, например, что комитетам лечебных заведений врачи будут делать доклады о причинах смерти больных.

Днем был я вновь у Гурко, который оставил меня у себя ужинать. Были мы втроем с его женой. Через год она быта убита авиационной бомбой во Франции, где она работала тогда сестрой милосердия. Когда я рассказал Гурко о ходе дел на Съезде, он предложил мне приехать ему в этот вечер в заседание Съезда и поддержать умеренные элементы, что я с благодарностью принял. Отмечу, что Гурко, теперь давно умерший, тогда не подавал никаких признаков увлечения оккультными вопросами. Вечернее заседание происходило в городском театре. Организационный комитет помещался на сцене, где сидел и я. Во время заседания было сообщено, что приехал Главнокомандующий. Несмотря на революционный состав Съезда, при входе его все встали. Слово сразу было дано Гурко, и он в короткой, но произведшей сильное впечатление речи, заявил о необходимости сохранения самостоятельности врачей в медицинских вопросах и о неизбежности сохранения на фронте пред лицом врага единоличного начала в Управлении. К сожалению, в заключение он прибавил угрозу о том, что если это единоначалие кому-либо в Кр. Кресте не нравится, то он может не желающих это признавать перевести в строевые части.

Только что он вышел из зала, слово попросил один из самых левых членов организационного комитета Шапошников, кажется студент, и бросил мне упрек, что угроза Гурко была сделана по моей просьбе. Я сряду попросил слова, и очень горячо ответил на это обвинение, что хотя я и знал, что Гурко приедет, но содержания своей речи он мне не сообщил. Не знал я и про его угрозу по адресу персонала Кр. Креста, которую лично считаю излишней, ибо убежден, что персонал наших учреждений исполнит свой долг. Заявление Шапошникова меня взволновало, и я ответил на него, по-видимому, хорошо, ибо мне сделали овацию, и от Шапошникова потребовали извинений, что он и выполнил. После этого был еще какой-то скандал с речью московского делегата Тимофеева, но какой, уже не помню. Во время этого заседания Донченко окончательно провалился как председатель, и посему его заменили гораздо более умеренным и уравновешенным доктором Лубенским. В этом заседании я сказал прощальную речь, высказал взгляд Главного Управления на вопросы, обсуждавшиеся на Съезде, призвал к духу умеренности и пожелал успешного окончания Съезда. Оставаться дольше на Съезде я не мог, ибо должен был вернуться к заседанию 27 апреля в Государственной Думе членов всех четырех ее составов по случаю одиннадцатилетия ее открытия.

К сожалению, поезд сильно запоздал, и я попал в Думу только к 5 часам, и слышал только Шульгина и Церетели. Первый из них говорил, как всегда умно, тонко и едко, и, по-видимому, раздразнил Церетели, который ответил очень горячо и искренно. Прекрасный оратор (я его слышал первый раз), он говорил очень умеренно, но, увы, предпосылки его оказались неверными, и ничто из его предвидений не оправдалось. Дальше абстрактных социалистических рассуждений он не шел, а они неизбежно в тот момент приводили к двойственности власти между Временным правительством и Советом рабочих и крестьянских депутатов, из которых последний поддерживал, правда, двоих первых только, если они действовали в его духе.

Я уже упоминал, что я уезжал из Петрограда в день манифестации большевиков против Временного правительства и, в частности, против Милюкова. За время моего отсутствия и Милюков, и Гучков вышли из состава правительства, и теперь шли разговоры об их замещении. Делались все усилия, чтобы привлечь в состав правительства социалистов, в день моего приезда надеялись, что это удастся, но в последнюю минуту они отказались от серьезного участия в нем, и все свелось, главным образом, к перемещениям министров: Керенского на место Гучкова, Терещенко на место Милюкова и Шингарева на место Терещенко.

Как в начале апреля Мариинский театр, так теперь и Дума, производили иное впечатление, и не к лучшему. Не было ни прежней чистоты, ни порядка. Самый состав заседавших в ней в этот день членов всех четырех Дум давал ей очень пестрый и случайный характер. Публика тоже была значительно серее, чем раньше. Невольно мысль переносилась на 11 лет назад, ко дню открытия 1-й Думы. Тогда как-то у всех, даже у самых правых, были надежда на будущее. Лично я не сочувствовал взглядам ее большинства, но как почти все тогда верил, что что-нибудь хорошее из нее рано или поздно выйдет, теперь же настроение было иное, и большинство участников заседания думало лишь о сравнительно благополучном окончании войны. 27-го апреля 1906 г. был чудный весенний теплый день. Торжество открылось тогда Царским выходом в Зимнем Дворце. Я был на нем в качество камер-юнкера и участвовал в шествии, так что видел сперва всю собравшуюся во Дворце публику, а затем, когда нас, младших чинов двора, остановили пред Тронной залой, видел и всё шествие. Государь был очень бледен, Государыня в красных пятнах; видно было, что и он, и она очень волнуются. У публики, мимо которой мы проходили, вид был довольно безразличный. Как Государь произнес свою речь членам Думы, мы не слышали — двери были закрыты. Но затем услышали довольно громкое «ура». Среди членов Думы большинство, однако, молчало, зато меньшинство кричало вовсю. Особенно, говорят, старался М. Стахович, в 1917 г. генерал-губернатор Временного правительства в Финляндии. Вне Зимнего дворца открытие Думы сказалось только около Таврического Дворца, где собралась толпа, но не очень большая, приветствовавшая популярных членов Думы. Избрание Муромцева председателем скорее приветствовали в кругах буржуазии и даже аристократии, но уже его первая благодарственная за избрание речь вызвала сильную критику, а проект адреса Государю в ответ на его приветственную речь сразу вызвал у многих негодование.

Вернувшись в Петроград, я застал Игнатьева больным — у него резко сдало сердце, и ему пришлось лежать. Я его застал в его особняке на Фурштадской, где и рассказал ему мои Минские впечатления. Болезнь эта надолго сделала его инвалидом, и он уже не смог возвратиться, пока был в Петрограде. Поэтому месяца через два его заместил бывший министр иностранных дел Н.Н. Покровский. У обоих их была до революции прекрасная репутация, обоих ценили как людей чутких, отзывчивых на запросы общества, но Игнатьев был гораздо более популярен. До революции я знал их обоих лично очень мало, и только теперь ближе познакомился с ними. Их честность я должен вполне признать за ними и теперь, равно как и их способности, причем у Покровского и трудоспособность была выше, и образованность. Но главное, в чем я должен поставить его выше Игнатьева — это за его большую устойчивость, если можно так выразиться, принципиальность. У Игнатьева очень сильно была развита готовность идти на компромиссы, он всегда был готов обойти неприятный вопрос, и, наконец, у него оказалось уже за границей какое-то мелочное самолюбие, нежелание признать, что он мог ошибиться, благодаря чему не раз осложнялась наша работа в Кр. Кресте в эмиграции. Только этим мелким самолюбием я объясняю его упорство в противодействии смене бар. Рауша и Иваницкого, о чем я буду говорить дальше.

Пока что моя поездка в Минск особых результатов не имела. В Главном Управлении я сделал доклад о том, что там было. Книжник меня дополнил, причем разногласия между нами не было. Впрочем, ничего нам и не приходилось от этой поездки ожидать: уже то было хорошо, что пока в Минске ничего идущего в разрез с работой Главного Управления решено не было.

По возвращении моем из Минска мне пришлось еще принять участие в двух комиссиях — в Романовском Комитете по пересмотру его устава и в Министерстве внутренних дел в комиссии под председательством Лизогуба (до того выборного члена Гос. Совета, а позднее председателя Совета министров у гетмана Скоропадского) по пересмотру законоположений о подданстве. Почему в самый разгар войны и после революции потребовалось пересматривать эти законы, я так и не узнал. В комиссию эту я попал как представитель Кр. Креста, тоже неизвестно, зачем там понадобившийся.

Еще до поездки моей в Минск, не помню, кто предложил мне в Главном Управлении поехать в Данию и Норвегию ознакомиться там с положением дела военнопленных. Мысль эта меня заинтересовала, и вскоре я это предложение принял, причем решил взять с собой и семью, ибо оставлять их в Петрограде не хотелось, а положение в деревнях в России (я не говорю про лично наши имения и имения наших семей) всё ухудшалось. Начались переговоры, познакомился я с представителем Датского Красного Креста Филипсеном (впоследствии его фактическим руководителем), и начал хлопотать о разрешении семье выезда за границу и получении паспортов, также как о получении валюты. И, наконец, все это было готово, как и получение мест в поезде. Мне лично выдали очень быстро дипломатический паспорт, не было затруднений в получении паспортов и для семьи, требовалось только для них разрешение на выезд еще из Генштаба. Для ускорения этого я отправился в Штаб, где все мне сделали в четверть часа. В святое святых штаба, куда раньше никто не пропускался без особого разрешения и где везде сторожили жандармы, проходил теперь свободно, кто хотел. Везде ходили толпы солдат, среди которых как-то терялись чины штаба. Так как валюта выдавалась в то время лишь с разрешения Кредитной канцелярии, то я и обратился в нее через банк, и мне было разрешено переводить ежемесячно в Данию по 2.500 р. В мае, когда я получил это разрешение, за рубль давали одну датскую крону и 27 ёре (до войны он стоил 1 кр. 90).

Наконец, места мне были даны тоже довольно легко по просьбе Кр. Креста. Так как разные дела задерживали меня все время в Петербурге, то мне не удалось съездить перед отъездом в Рамушево, и туда поехала моя жена. Конечно, в вагоне была большая теснота, но она забралась очень рано в поезд и заняла верхнее место. Впрочем, позднее, кроме нее, на верхней полке устроился еще один офицер, которого она только попросила снять шпоры, чтобы он не попал ими ей в лицо. Всего же в купе набралось 14 человек.

В Руссе по внешности еще мало что переменилось, а в Рамушеве так и совсем ничего. Прежним оставалось и отношение крестьян. Ни порубок, ни других захватов не было у нас. Политических разговоров у жены не было, кроме одного, когда один старый крестьянин спросил ее, возможно ли, чтобы страна долго оставалась без царя.

После этой поездки Рамушева ни жена, ни я больше не видели. Только изредка доходили потом до нас сведения оттуда. До осени 1918 года дом и лес оставались целыми. Вскоре после Октябрьской революции в Руссу увезли железный ящик с моей перепиской за 20 лет и копией мемуаров и записных книжек. Позднее копии мемуаров привез моей матери, живший тогда в Рамушеве офицер — инженер, укреплявший там позиции. Очевидно, что-то было в Рамушево возвращено. После 1918 года из дома была вывезена мебель, большая часть ее пошла в Руссу, в Советы, кое-что попало в Черенчицы в Волостное правление. Часть библиотеки пропала, но меньшая попала в Рамушевскую школу, а большая — в Руссу, в городскую библиотеку. К сожалению здесь много книг погибло — выдавались они бесплатно и без залога, и много книг растащили на цигарки солдаты, проходившие с фронта эшелоном (пишу это со слов библиотекарши этой библиотеки, приехавшей позднее в Париж). Впрочем, часть лучших книг была увезена из Рамушева еще осенью 1918 г. председателем волостного комитета, бывшим уголовным каторжником, который сперва свез в Петроград каталог библиотеки, а затем и отмеченные ему там ценные книги.

Зимой 1918-1919 годов в Петрограде предлагали в комиссионный магазин, в котором работал мой двоюродный брат В. Беннигсен, мои картины (в Рамушеве оставались картины Айвазовского и Хельмонского, акварели Репина и Писемского, и охотничья сценка Сверчкова). Кто их продавал, не знаю.

Летом 1917 года были поползновения на мои луга. Претензию на них заявили крестьяне Нового Рамушева, даже не соседи мои. Однако тогда вопрос этот не обострился. После Октября из усадьбы и прилегающей земли образовали хутор, который получил в пользование Виллик (мой садовник), первоначально записавшийся, очевидно из трусости, в коммунисты, но затем скоро из них вышедший. Этим хутором он пользовался еще в 1922 году. Лес весь перешел в Казну, и наш бедный «Долгий Бор» был очень скоро вырублен, причем строевой лес пошел на дрова, ибо в то время на севере страны был дровяной голод. Хозяйство у Виллика, по-видимому, сохранилось. В доме был помещен детский приют, быстро его испакостивший.

После 1923 года у меня долго не было сведений о Рамушеве. Я получил тогда из Рамушева два письма в ответ на мое письмо, посланное Старорамушевскому сельскому Совету. В ответ я получил письмо более чем полгода спустя. Ко мне приехал в Курбевуа один из оставшихся во Франции солдат экспедиционных войск, бывший теперь инструктором школы для инвалидов, сам уроженец Рамушева, и привез мне анонимное письмо, очень подробно рассказывавшее про Рамушевские дела. Оказывается мое письмо вызвало большую сенсацию в округе, но вскоре было отобрано в уездную Чека, которая запретила мне отвечать. По одной фразе этого письма я мог догадаться, кто был автор этого письма. После этого визита я написал второе письмо, и получил ответ на него очень быстро, недели через две. По-видимому, он был написан не без участия Чека. Меня звали обратно в Рамушево, указывая, что против меня ничего не имеют, хвалили новый строй, но не без иронии. Дальше я уже этой переписки не продолжал.

В конце апреля 1917 г. меня навестили в один и тот же день наш бывший Старорусский исправник Грузинов и мой товарищ по Правоведению Поярков, бывший до революции губернатором в Эривани после долгой карьеры общественного деятеля. Оба они хлопотали в Петрограде о какой-нибудь службе, ибо существовать без нее они не могли. Ко мне они и забрели, прося помочь им. Увы, положение было таким, что мое слово было уже совершенно бессильным. А оба они были людьми хорошими. О Грузинове я уже говорил. С Поярковым я был в одном классе в течение семи лет. Уже при выпуске он был исключен, как я тоже писал, но потом я все время имел о нем сведения, и всегда положительные.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Записки. 1917–1955 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Великий князь Александр Михайлович и его супруга великая княгиня Ксения Александровна, сестра Николая II.

2

Страшно сказать (лат.).

3

Шурин, брат жены (фр.).

4

Невестка (фр.).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я