Падение Рима

Феликс Дан, 1876

VI век нашей эры… Римская империя и варвары, противостояние короля Теодориха Великого и Византии, любовь готского полководца и знатной римлянки, орды варваров и реки безумия и крови, интриги, схватки, сражения… Падение Римской империи стала первой в истории человечества геополитической катастрофой, повлекшей за собой цепную реакцию крушений более мелких государств и приведшей к Великому переселению народов. Мрачная эпоха с IV по VI век нашей эры сопровождалась невероятным насилием и кровопролитием.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Падение Рима предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

Книга I. Теодорих

Глава 1

Стояла душная летняя ночь 526-го года от Рождества Христова.

Свинцовые тучи тяжело нависли над темной поверхностью Адриатического моря, темные воды которого в этой неприглядной тьме сливались с берегом в одну черную массу. Только яркий свет молний прорезывал иногда тьму и освещал лежащий на берегу моря город Равенну. Время от времени сильный порыв ветра проносился над рядами холмов, возвышавшихся на некотором расстоянии к западу от города. Густой дубовый лес покрывал эти холмы, на одном из которых стоял некогда величественный, теперь полуразрушенный храм бога моря Нептуна.

Тихо было на этой, покрытой лесом, горе. Иногда только ветер отрывал куски камней от скал, и они с шумом скатывались по каменистому склону горы и с плеском падали в мутную воду каналов и рвов, которые, точно поясом, окружали Равенну, эту сильную морскую крепость. Иногда шум раздавался и внутри старого храма: с крыши отрывалась какая-нибудь обветшалая плита и с треском разбивалась о мраморные ступени, предвещая близкое разрушение всего здания.

Но человек, сидевший на одной из верхних ступеней лестницы храма, не обращал никакого внимания на этот грозный шум. Давно уже сидит он тут, прислонившись спиною к верхней ступени и устремив неподвижный взор на расстилавшийся на берегу город.

Вот начался дождь, и отдельные крупные капли упали на его лицо, скатываясь на широкую, доходящую почти до пояса, серебристую бороду. Но старик не замечал и этого. Он упорно продолжал смотреть на дорогу, тоскливо ожидая чего-то.

Наконец он встал и спустился на несколько ступеней.

— Они идут, — проговорил он.

Действительно, по дороге, идущей от города, появился свет факела. Скоро послышались быстрые, решительные шаги, затем к храму подошли три человека.

— Да здравствует Гильдебранд, сын Гильдунга! — раздался приятный голос того из них, который шел впереди и нес факел.

Войдя в храм, он остановился и высоко поднял свой факел, свет которого падал на его лицо, молодое, прекрасное, со смеющимися светло-голубыми глазами. Густые золотистые волосы падали крупными локонами по обе стороны лица и доходили до плеч. Нос и рот были точно выточены. Улыбавшиеся губы и подбородок покрывались чуть пробивавшимся светлым пушком. Одежда его была вся белая. Длинный военный плащ из тонкой шерсти сдерживался у правого плеча золотой пряжкой, сандалии на ногах крепились белыми кожаными ремнями, которые, крестообразно переплетаясь, доходили до колен. Белые руки были обнажены и украшены широкими браслетами. Когда он стал, опершись о копье, служившее ему и оружием, и посохом, и повернулся ко входу, глядя на своих более медлительных товарищей, то казалось, будто в мрачные развалины древнего храма возвратился прекрасный бог его лучших дней.

Второй из пришедших имел значительное семейное сходство с первым, но совершенно иное выражение. Он был на несколько лет старше, выше ростом и шире в плечах. Густые, темные вьющиеся волосы были коротко острижены. В выражении его лица не было той жизнерадостности, ясной доверчивости и надежды, которые освещали черты его младшего брата. Вместо них в его лице, как и во всей фигуре, было выражение медвежьей силы и храбрости. Одежда его была из простой темной материи, а в руках короткая, тяжелая палка из твердого дуба.

Третий человек задумчиво шел позади. На нем был стальной шлем, меч и темный плащ готского крестьянина. Прямые каштановые волосы его были подстрижены, черты лица правильны, выражение открытое, прямое, мужественное, спокойное.

Как только он вошел в храм и поклонился старику, молодой вскричал:

— Ну, Гильдебранд, прекрасно должно быть приключение, ради которого ты вызвал нас в такую ужасную погоду в это дикое место! Говори же, в чем дело!

Но старик вместо ответа обратился к последнему из пришедших:

— А где же четвертый приглашенный?

— Он хотел идти один и отстал от нас. Ты ведь знаешь его.

— Да вот и он! — вскричал юноша, указывая на другую сторону холма.

Действительно, оттуда приближался человек, в высшей степени своеобразный на вид. Яркий свет факела освещал бледное как привидение, почти бескровное лицо. Голова его была обнажена, длинные, блестящие черные локоны спускались на плечи. Густые черные брови и длинные ресницы оттеняли большие темные, очень грустные глаза. В складках тонкого рта виднелась глубокая, скрытая печаль. Лицо и осанка его были еще совсем юношеские, но душа, казалось, преждевременно созрела от страданий. На нем был панцирь из черной стали, а в правой руке сверкал боевой топор на длинной рукоятке. Простым наклоном головы он приветствовал других и молча стал подле старика, который между тем начал свою речь:

— Я пригласил вас сюда, потому что должен поговорить о важном деле с верными людьми, которые могут оказать помощь. И никто посторонний не должен подслушать нас. Долго, много месяцев присматривался я ко всему народу и выбрал вас: вы именно такие, которые нужны. Когда вы выслушаете меня, то сами поймете, что об этой ночи необходимо молчать.

Третий из пришедших серьезно взглянул в глаза старику.

— Говори спокойно, — сказал он, — мы выслушаем, и будем молчать. О чем хочешь ты говорить?

— О нашем народе, о царстве готов, которое стоит на краю гибели.

— Гибели! — с живостью вскричал белокурый юноша, тогда как великан-брат его улыбнулся и поднял голову.

— Да, на краю гибели! — повторил старик, — и одни только вы можете поддержать и спасти его.

— Да простит тебе небо эти слова! — с горячностью прервал его юноша. — Разве нет у нас короля Теодориха, которого даже враги называют великим, самым знаменитым героем, самым мудрым королем в мире? Разве мы не обладаем этой чудной страною, Италией, со всеми ее сокровищами? Что в мире может сравниться с царством готов?

— Выслушай меня, — возразил ему старик. — Выслушайте вы, дорогие друзья, и ты, любимый сын мой. Чего стоит король Теодорих, как он велик, — никто не знает этого лучше Гильдебранда, сына Гильдунга. Более пятидесяти лет назад я на своих руках принес его — тогда еще крошечного ребенка — к его отцу сказал: «Он доставит тебе радость». И когда ребенок подрос, я сам изготовил ему первую стрелу, я же сам обмыл и первую его рану. Я сопровождал его в золотой город Византию, и я охранял там его тело и душу. И когда он завоевывал эту прекрасную страну, я все время шел рядом с ним и в тридцати битвах держал над ним щит. Конечно, с тех пор он нашел себе много советников и друзей, более ученых, чем его старый оруженосец, но едва ли они более умны и едва ли более верны, чем я. Как сильна его рука, как зорок глаз, как светла его голова, как ужасен он в шлеме и как приветлив за чашей, как превосходит умом даже греков, — во всем этом я имел случай убедиться сотни раз и гораздо раньше, чем ты, молодой орленок, впервые увидел свет. Но теперь старый орел летит на одном крыле. Его боевые годы тяготят его, потому что ни он, ни вы, ни все ваше поколение не может нести бремя годов так, как я и мои сотоварищи. И вот он лежит теперь в своей раззолоченной комнате в Равенне, больной, как-то загадочно больной телом и душою. Врачи говорят, что, как ни сильна еще у него рука, каждый удар его сердца может как молния умертвить его и при каждом заходящем солнце он может отправиться в страну мертвых. А кто же будет тогда его наследником? Кто защитит это государство? Амаласвинта, его дочь, и Аталарих, его внук, — женщина и дитя.

— Но княгиня умна, — заметил третий, который был в шлеме с мячом.

— Да, она переписывается по-гречески с императором Византии и говорит по-латыни с благочестивым Кассиодором. Сомневаюсь даже, думает ли она по-готски. Горе нам, если во время бури ей придется быть у руля!

— Но старик, я решительно нигде не вижу бури! — вскричал юноша, встряхнув кудрями. — И откуда может она появиться? Император Византии примирился с Теодорихом, епископ Рима назначен самим королем, князья франков — ему племянники, итальянцы живут под его защитой лучше, чем когда-либо. Нигде, решительно нигде не вижу я опасности.

— Притом император Юстин теперь только слабый старик, — поддержал юношу человек с мечом. — Я знаю его.

— А знаешь ли ты Юстиниана, его племянника и прямого наследника, который и теперь уже является правой рукой дяди? Этот Юстиниан непроницаем как ночь, и лжив как море. Я знаю и боюсь его. Я сопровождал последнее посольство в Византию. Он пришел к нам на пир. Приняв меня за пьяного, — дурак, он и не воображает, сколько может выпить сын Гильдунга, — он начал расспрашивать меня обо всем, именно обо всем, что необходимо знать тому, кто хочет уничтожить нас. Ну, от меня-то он, конечно, не получил желаемых сведений. Но также верно, как то, что меня зовут Гильдебрандом, — этот человек хочет снова захватить себе Италию и изгнать из нее всех готов до последнего!

— Да, если бы только он смог! — проворчал брат белокурого юноши.

— Верно, друг Гильдебад, если бы смог. Но он может сделать многое: Византия сильна!

Тот пожал плечами.

— Многое, говорю тебе, — с гневом вскричал старик, — и знаешь сколько? Двенадцать лет боролся наш великий король с Византией и не смог победить. Но тебя тогда еще не было на свете, — спокойно прибавил он.

— Хорошо, — поддержал юноша своего брата, — это так. Но ведь тогда мы, готы, были одни в чужой стране. Теперь же мы имеем свое отечество — Италию и собратьев — итальянцев.

— Италия — наше отечество! — с горечью вскричал старик, — это только мечта. А вельхи — наши помощники против Византии! Ах ты, молодой глупец!

— Это собственные слова короля! — возразил юноша.

— Да, да, я хорошо знаю эти пустые мечты, которые могут совсем погубить нас. Чужие мы здесь, чужие теперь, как и сорок лет назад, когда спускались сюда с этих гор, и такими будем еще через тысячу лет. Здесь нас всегда будут считать варварами.

— Конечно, но зачем же мы остаемся варварами? Чья это вина, если не наша собственная? Почему мы не хотим учиться у них?

— Замолчи! — вскричал старик, дрожа от гнева. — Молчи, Тотила, не высказывай подобных мыслей. Они сделались проклятием моего дома.

И, с трудом успокоившись, старик продолжал:

— Вельхи — не братья, а смертельные враги наши. Горе нам, если мы поверим им! Ах, если бы король послушал моего совета и велел после своей победы изрубить мечом всех их, от грудного младенца до отжившего старика! Они вечно будут ненавидеть нас, — и они будут правы. Мы же глупы, что удивляемся им.

С минуту все молчали. Наконец юноша заговорил:

— И ты думаешь, что между нами и ими невозможны дружелюбные отношения?

— Нет, не может быть мира между сынами Гаута и южными народами. Человек вошел в золотую пещеру дракона-змея и сильным ударом заставил его склонить голову. Дракон стал молить о пощаде, и человек, сжалившись над дрожащим животным, оставил его и стал осматривать сокровища пещеры. Что же сделает в таком случае ядовитое чудовище? Как только представится удобный случай, оно бросится из-за спины на пощадившего и ужалит его.

— Хорошо, пусть явятся эти греки, — вскричал великан Гильдебад, — пусть высунут свои языки эти ехидны. Мы живо расправимся с ними, вот как! — и, высоко подняв дубину, он с такой силой опустил ее на мраморный пол храма, что одна из плит разлетелась в куски, и все старое здание задрожало.

— Да, — подхватил Тотила, и глаза его засверкали, — пусть попробуют. А если неблагодарные римляне изменят нам в то время, когда явятся византийцы, то смотри, старик, — и он с гордой любовью взглянул на своего сильного брата, — смотри, у нас есть люди, могучие как дубы!

С дружеской улыбкой кивнул старый оруженосец головою. — Да, Гильдебад силен, хотя и не таков, как был Винитар и другие, которые были молоды вместе со мною. И сила очень важна против мужей севера. Но эти южные народы, — с досадой продолжал он, — сражаются из-за стен и башен. Они ведут войну, точно решают арифметическую задачу, и найдут такое решение, что целое войско героев окажется заперто где-нибудь в углу так, что не сможет и шевельнуться. Я знаю одного такого счетчика в Византии, его и мужчиной назвать нельзя, а он побеждает героев. Ты также должен знать его, Витихис, — обратился старик к человеку с мечом.

— Да, я знаю Нарзеса, — задумчиво и серьезно ответил тот. — Все, что ты сказал, сын Гильдунга, к сожалению, правда, чистая правда. Мне и самому это часто уже приходило в голову, но смутно, не ясно, скорее как догадка, а не как мысль. Теперь же я ясно понимаю все, и ты совершенно прав: король при смерти, княгиня — женщина, полугречанка, Юстиниан подстерегает нас, вельхи фальшивы как змеи, военачальники Византии показывают чудеса искусства. Всего этого невозможно отрицать. Но… — и тут он с облегчением вздохнул, — но мы, готы, не одиноки. Наш мудрый король создал себе большое число друзей и союзников. Король вандалов женат на его сестре, король вестготов — его внук, короли бургундов, герулов, франков и тюрингов также породнились с ним. Все народы уважают его, как отца, — сарматы, даже далекие эсты с берегов восточного моря преклоняются перед ним и шлют свои дары: медвежьи шкуры, янтарь. Разве все это…

— Глупости все это, — вскричал Гильдебранд, — льстивые слова, пестрые тряпки и ничего более! Много нам помогут эсты со своим янтарем против великих полководцев Византии, Велизария и Нарзеса? Горе нам, если мы не сможем победить одни! Все эти зятья, шурины и прочие льстят, пока дрожат, а как только перестанут бояться, станут сами грозить. Знаю я верность королей! Нет, мы имеем только врагов вокруг себя, врагов явных и тайных. Друзей же у нас нет.

Все молча обдумывали слова старика. А снаружи свирепствовала страшная буря.

Наконец заговорил Витихис.

— Да, опасность велика, но, надеюсь, совсем не неотразима. Не для того же ты созвал нас сюда, чтобы мы погрузились в отчаяние, оставаясь в бездействии. Ты сказал, что мы должны помочь. Говори же, каким образом, думаешь ты, мы можем помочь?

Старик сделал шаг вперед и взял его руку.

— Молодец, Витихис, сын Валтариса. Я хорошо узнал тебя и верно угадал, что от тебя первого услышу мужественное слово надежды. Да, я так же, как и ты, думаю, что помощь еще возможна, и для того, чтобы найти ее, я и созвал вас сюда, где ни один вельх не может подслушать наши речи. Ну, говорите же, советуйте. Я выскажусь последним.

Все молчали. Тогда старик обратился к черноволосому:

— Почему ты молчал все время, Тейя? Если ты думаешь, как и мы, то говори.

— Я молчал, потому что думаю не так, как вы.

Все удивились.

— Как же думаешь ты, сын мой? — спросил старый Гильдебранд.

— Гильдебад и Тотила не видят опасности, — ответил Тейя: — ты и Витихис видите ее, но еще надеетесь. Я же вижу ее уже давно и более не надеюсь.

— Ты смотришь слишком мрачно. Разве можно отчаиваться до начала борьбы? — заметил Витихис.

— Неужели мы должны погибнуть, не обнажая меча, без борьбы, без славы? — вскричал Тотила.

— О нет, не без борьбы и не без славы, мой Тотила, — ответил Тейя, слегка потрясая своим топором. — Мы будем сражаться так, что мир никогда не забудет нас. Сражаться с невиданной доблестью, но без победы: звезда готов закатывается.

— А мне кажется, что только теперь она начинает восходить, — нетерпеливо вскричал юный Тотила. — Позволь нам поговорить с королем, или, лучше, скажи ему сам, Гильдебранд, все, что ты говорил здесь. Он мудр, он придумает, что делать.

Старик покачал головою.

— Двадцать раз говорил я ему. Но он уже не слушает меня. Он устал, хочет умереть, и душа его омрачена, — решительно не могу понять, какой тенью. Что думаешь ты, Гильдебад?

— Я думаю, — выпрямляясь во весь рост, ответил великан, — что, как только старый лев сомкнет усталые глаза, мы снарядим два войска. Одно из них Витихис и Тейя поведут к Византии и сожгут ее. А с другим я и мой брат перейдем Альпы и уничтожим Париж, это змеиное гнездо Меровингов, не оставим там камня на камне, уничтожим его навеки. Тогда наступит полный мир и покой.

— Но ведь у нас нет кораблей против Византии, — возразил Витихис.

— И франков наберется семь против нашего одного, — заметил Гильдебранд. — Но твой совет смел. А ты, Витихис, что думаешь?

— Я советовал бы составить союз всех северо-германских племен: франков, бургундов, аллеманов, герулов и других, — против греков. Союз, скрепленный клятвой и обеспеченный заложниками.

— Ты рассчитываешь на верность, потому что сам верен. Нет, друг мой, только готы могут помочь готам, и им нужно снова напомнить о том, что они — готы. Слушайте. Все вы еще молоды, все вы многое любите, имеете различные радости; один любит женщину, другой оружие, третьему светит какая-либо надежда, или его гложет какое-нибудь горе, которое для него так же дорого, как любимая женщина для другого. Но, верьте мне, для каждого наступает время, — иногда даже в молодых годах, — когда все эти радости и даже горести становятся такими же ничтожными, как увядшие венки вчерашнего пира. Многие в такое время становятся мягкими, благочестивыми, забывают обо всем земном и начинают думать только о том, что их ждет за гробом. Я на это неспособен, и вы, да и многие из нас, думаю, также неспособны. Я люблю эту землю с ее лесами, горами, лугами и пенящимися потоками, люблю эту жизнь с ее горячей ненавистью и долгой любовью, с тихим гневом и безмолвной гордостью. О той духовной жизни за облаками, о которой говорят христианские священники, я ничего не знаю, да и знать не хочу. Но у верного человека остается одно благо даже тогда, когда все уйдет от него, благо, от которого он никогда не отрекается. Взгляните на меня. Я — ствол, лишенный листвы. Все потерял я, все, что радовало мою жизнь: моя жена умерла, мои сыновья умерли, мои внуки умерли… все, кроме одного… который хуже, чем умер — он стал вельхом. Давно убиты, давно уже умерли все те, с которыми я играл мальчиком и сражался, став мужчиной. И вот теперь спускается в могилу моя первая любовь и последняя моя гордость — мой великий, усталый король. Что же привязывает меня еще к жизни? Что придает мне силу, желание, потребность жить? Что гонит меня, старика, точно юношу, в бурную ночь на эту гору? Что пылает еще под этими белыми как снег волосами, такой горячей любовью, такой упрямой гордостью, непобедимой печалью? Глубокая привязанность к моему народу, горячая, всепобеждающая любовь к этому племени, которое называется готским, которое говорит тем же дорогим, родным мне языком, каким говорили мои родители, привязанность к тем, которые говорят, чувствуют и живут так же, как и я. Она одна, только одна эта любовь к народу продолжает еще гореть в сердце, после того как всякий другой пламень в нем угасает. Эта привязанность — самая дорогая святыня, самое высокое чувство в груди каждого мужчины, самая могучая сила его души, непобедимая и верная до гроба.

Старик воодушевился, волосы его развевал ветер. Он стоял точно старый исполин среди молодых мужей, которые держали в руках оружие.

Наконец Тейя заговорил:

— Ты прав, этот огонь пылает и тогда, когда все угасает. Но он горит в тебе, в нас, быть может, еще в сотне других наших братьев. Но разве это может спасти весь народ? Нет! Необходимо, чтобы это пламя охватило всю массу, — тысячи, сотни тысяч людей. А разве это возможно?

— Возможно, сын мой, возможно. Благодарю за это всех богов. Слушай. Назад тому сорок пять лет все мы, готы, много сотен тысяч, с женами и детьми, — были заперты в горном ущелье. Положение наше было отчаянное. Брат короля был разбит и убит при вероломном нападении, и все съестные припасы, которые он должен был доставить нам, захватили враги. Мы сидели в скалистом ущелье и терпели такой голод, что ели траву и кору. Позади нас возвышались недосягаемые скалы, слева, впереди и справа в узком проходе находился враг, втрое превышавший нас численностью. Много тысяч из нас уже погибло от голода и холода. Двадцать раз старался великий король пробиться через проход, и все напрасно. Мы готовы были отчаяться. И в это время явился к нам посланный от императора Византии. Он предложил нам жизнь, свободу, вино, хлеб, мясо, — и все это под одним только условием: мы должны разъединиться, по четыре, по пять человек, мы должны быть рассеяны по всему всемирному государству римлян. Никто из нас не должен больше жениться на готской женщине, никто не должен учить своих детей языку и обычаям готов, самое имя готов должно исчезнуть с лица земли, мы должны стать римлянами. Услышав это, король наш вскочил, созвал весь народ, изложил все эти требования в пламенной речи и затем спросил: желаем ли мы жить на свободе, отказавшись от своего языка, нравов, народа, или предпочитаем умереть вместе с ним? Пламенная речь его проникла в сердца всех собравшихся людей. Его воодушевление разлилось по всему войску, точно пламя пожара по сухим стволам деревьев во время лесного пожара, — ив ответ, точно рев моря, раздался крик сотен тысяч храбрецов, которые, размахивая мечами, бросились к проходу, — и греков как не бывало, а мы прошли освобожденные, победителями.

Гордостью блестели глаза старика, когда он продолжал, — Только это одно может спасти нас и теперь, как тогда: если готы почувствуют, что они сражаются за самое великое благо на земле, за то таинственное сокровище, которое лежит в языке и нравах народа, — тогда мы можем смеяться над ненавистью греков и кознями вельхов. Вот почему прежде всего я прямо и серьезно спрашиваю вас, чувствуете ли вы так же ясно, полно, так же сильно, как и я, что эта любовь к нашему народу составляет наше самое драгоценное сокровище, самый сильный щит? Можете ли вы сказать, подобно мне: мой народ — для меня самое главное? Все, решительно все другое — ничто в сравнении с ним, и ему я принесу в жертву и себя, и свое имущество. Можете ли вы и готовы ли повторить все это?

— Да, я хочу и могу! — в один голос ответили четыре человека.

— Хорошо, — продолжал старик, — это хорошо. Но Тейя прав, не все готы чувствуют теперь то же, что чувствуем мы, а между тем они должны чувствовать так, иначе мы не можем помочь себе. Итак, клянитесь мне, что с сегодняшнего дня вы будете неусыпно стараться вселить это чувство, как в самих себя, так и в сердца всех людей, с которыми вам приходится сталкиваться и иметь дело. Многих, очень многих ослепили блеск чужеземцев. Многие переняли греческую одежду, римские мысли, и стыдятся имени варваров. Они стараются забыть сами и заставить и других забыть, что они готы, — о, горе этим глупцам! Они вырвали сердце из своей груди и хотят жить после этого. Они подобны листьям, которые с гордостью отделяются от ствола. Но подует ветер и занесет их в тину и болота, где они сгниют. Ствол же устоит против бури и сохранит живым то, что верно держалось на нем. Вот почему вы должны всюду и всегда будить свой народ и напоминать ему о его достоинстве. Рассказывайте мальчикам древние саги о битвах наших предков с гуннами, о их победах над римлянами. Мужчинам объясняйте угрожающую нам опасность, внушайте им, что спастись можно, только сохраняя народность. Убеждайте своих сестер, чтобы они не увлекались римлянами. Своих невест и жен учите, что они должны жертвовать всем, — собою, вами, всем имуществом, — ради счастья добрых готов. Чтобы, когда явятся враги, они нашли здесь народ сильный, единодушный, гордый, о который все их усилия разобьются, как волны о скалы. Хотите ли вы помогать мне в этом?

— Да, — ответили они, — мы готовы.

— Я верю вам, — сказал старик, — верю простому слову вашему, и не для того, чтобы крепче связать вас, — потому что разве можно чем бы то ни было связать лицемерного? — но потому, что я остался верен старым обычаям нашим и считаю, что лучше удастся то, что совершено по обрядам отцов. Следуйте за мной.

Глава 2

С этими словами он взял в руки факел и пошел вперед, через все здание храма, мимо развалившегося главного алтаря, мимо ряда разбитых статуй древних богов, спустился по ступеням лестницы и вышел на открытый воздух. Все молча следовали за ним.

Пройдя несколько шагов, старик остановился под громадным старым дубом, могучие ветви которого, подобно крыше, защищали от дождя и бури. Здесь все уже было приготовлено для принесения самой торжественной клятвы по древнему, еще языческому обряду германцев.

Под дубом была вырезана полоса густого дерна шириною в фут, и длиной в несколько аршин. Средняя часть этого дернового пояса была приподнята и держалась на трех длинных кольях, воткнутых в землю. Под этой дерновой крышей свободно могли стоять несколько человек.

В вырытом рву стоял медный котел, наполненный водою, а подле него — первобытный острый боевой нож: ручка из рога зубра и клинок из кремня.

Старик вошел в ров, воткнул свой факел в землю подле котла, обратился лицом к востоку и склонил голову. Затем, приложив палец к губам в знак молчания, кивнул головою остальным, чтобы они вошли.

Все четверо молча подошли и стали — Витихис и Тейя с левой стороны, а оба брата — Тотила и Гильдебад — с правой. Затем все пятеро взялись за руки, образуя цепь.

Через несколько минут старик выпустил руки Витихиса и Гильдебада, стоявших рядом с ним, и опустился на колени.

Прежде всего он взял полную горсть черной лесной земли и бросил ее через левое плечо. Затем зачерпнул другой рукой воды из котла и выплеснул через правое плечо. Потом подул перед собой и взмахнул факелом над головою, справа налево. После этого он опять воткнул факел в землю и проговорил вполголоса:

— Слушайте меня, ты, старуха земля, и вы, бушующие воды, и легкий воздух, и пылающий огонь. Выслушайте меня внимательно и сохраните мои слова. Вот стоят пять человек из племени Гаута: Тейя и Тотила, Гильдебад и Гильдебранд, и Витихис, сын Валтариса. В тишине ночи пришли мы сюда, чтобы составить братский союз на веки вечные. Мы должны быть братьями в мире и вражде, в мести и в правде. Надежда, ненависть, любовь и страдание, — все у нас должно быть одно, как в одну каплю сливается кровь наша.

При этих словах он, а за ним и все остальные, обнажили левые руки и протянули их над котлом. Старик поднял острый каменный нож и одним ударом сделал разрезы на всех пяти руках, так что красный капли заструились в медный котел. Затем все опять стали на прежние места, а старик продолжал:

— И мы клянемся страшной клятвой, что для счастья готов мы пожертвуем всем: домом, двором, имуществом, лошадью, оружием, скотом, сыном, родственником и товарищем, женою и собственным телом и жизнью. А если кто из нас откажется выполнить эту клятву, не будет готов на всякую жертву…

Тут старик, а за ним и все остальные вышли из-под дернового навеса.

…То пусть кровь того человека прольется не отмщенной, как эта вода под лесной палаткой.

Он поднял котел и вылил из него окровавленную воду в ров.

— Как падает эта крыша, так да обрушится на голову его свод неба и задушит его.

Сильным ударом он опрокинул воткнутые в землю копья, и глухо упал на землю дерновый навес.

Пять человек, взявшись за руки, снова стали на место, покрытое дерном, и старик быстро продолжал:

— И если кто-нибудь из нас не сдержит этой клятвы, не будет, как родных братьев, защищать каждого из нас при жизни и мстить за него после смерти, или откажется пожертвовать всем, решительно всем, для блага готов, когда наступит необходимость и один из братьев потребует этого, то да будет он предан на веки вечные подземным злым силам, которые обитают под зеленым покровом земли. Пусть вытопчут добрые люди своими ногами то место, где будет лежать его голова, и да будет имя его обесчещено повсюду, куда только доносится звон колокола христианской церкви, где язычник приносит свою жертву, где мать ласкает свое дитя, где ветер гуляет по широкому свету. Скажите, товарищи, должно ли все это постичь негодяя?

— Да, пусть все это обрушится на него, — повторили они.

Тогда Гильдебранд разомкнул их руки и сказал:

— А чтобы вы знали, какое значение имеет это место для меня, а теперь и для вас, и почему я созвал вас сюда именно в эту ночь, — подойдите и смотрите.

И, подняв факел, старик сделал несколько шагов и остановился по другую сторону дуба, у которого они клялись. Молча приблизились к нему товарищи и с удивлением увидели перед собою открытую могилу, в ней большой гроб, с которого была снята верхняя крышка, а в гробу — три больших белых скелета, блестящих при свете факела, и тут же заржавленное оружие — копья, щиты… Пораженные, они с удивлением посматривали то на гроб, то на старика, который долго молча смотрел в глубину гроба и наконец спокойно объяснил:

— Это мои три сына. Они лежат здесь уже более тридцати лет. Все пали на этой горе, в последней битве под Равенной. Все убиты в один час, — сегодня годовщина их смерти. С радостным криком бросились все они на копья врагов за свой народ.

Он замолчал. Товарищи с сочувствием глядели на него. Так прошло несколько минут. Наконец старик выпрямился и взглянул на небо.

— Довольно, — сказал он, — звезды уже блекнут. Полночь давно миновала. Идите назад, в город. Только ты, Тейя, который получил от неба дар не только слагать песни, но и понимать горе, останься со мною эту ночь, подле этих мертвых.

Тейя кивнул головой и, не говоря ни слова, сел в ногах у гроба. Старик передал факел Тотиле и опустился напротив Тейи. Остальные же молча простились с ними и, глубоко задумавшись, направились в город.

Глава 3

Через несколько недель после этого собрания, около Равенны состоялось иное собрание — также под покровом ночи — в римских катакомбах, этих таинственных подземных коридорах, которые составляли почти второй город под улицами и площадями Рима.

Вначале катакомбы служили местом погребения умерших и убежищем для христиан, которые в первые века часто подвергались жестоким гонениям.

Входить в них без опытного провожатого было невозможно, потому что эти подземные коридоры так сильно разветвлялись, скрещивались между собою, что незнакомый с выходами непременно потерял бы дорогу. Многие так и умирали в них с голода так и не найдя дорогу.

Впрочем, людям, которые собирались сюда теперь, нечего было бояться: каждую группу в три-четыре человека вел отдельный провожатый, хорошо знакомый со всеми ходами. Провожатыми были обыкновенно люди духовного звания, — уже с первых веков христианства римским священникам ставилось в обязанность изучать ходы катакомб.

Разными дорогами сходились люди в одно место — в большую полукруглую комнату, скудно освещенную висячей лампой. Хладнокровно, очевидно, не в первый раз, стояли они здесь вдоль стен, слушая, как с потолка падали на землю мокрые капли, и спокойно отталкивая ногами валявшиеся на полу побелевшие кости.

Большая часть собравшихся принадлежала к духовенству, остальные — к самым знатным римским семьям, занимавшим высшие должности в городе.

Когда все собрались, старший из духовенства Сильверий — архиепископ церкви св. Себастьяна — открыл собрание по установленному порядку. Затем, окинув проницательным взглядом всех присутствующих, остановил глаза на мужчине высокого роста, который стоял напротив него, прислонясь спиной к выступу стены. Тот в ответ молча кивнул ему головою. Тогда Сильверий начал:

— Возлюбленные братья во имя Триединого Бога! Вот мы снова собрались для священной цели нашей. Меч Эдома висит над нашими головами, и фараон Теодорих жаждет крови детей Израиля. Но мы не забудем слов Евангелия; «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить. А более бойтесь того, кто может и тело и душу погубить в геенне». И в это мрачное время мы уповаем на Того, Кто в виде столпа, днем облачного, ночью огненного, провел народ Свой через пустыню. И мы будем всегда помнить, мы никогда не забудем, что все, что делаем, — делаем ради Его святого имени. Возблагодарим же Его, ибо Он благословил наше усердие. Малы, как стадо евангельское, были мы вначале. А теперь разрослись, как дерево у источника. Со страхом и трепетом сходились мы сюда прежде. Велика была опасность, слаба надежда: проливалась благородная кровь лучших людей. Сегодня же мы смело можем сказать: трон фараона стоит на глиняных ногах, и дни еретиков сочтены.

— Да приступай наконец к делу! — с нетерпением прервал священника молодой римлянин с блестящими черными глазами. — Говори прямо, зачем созвал ты нас сегодня?

Сильверий бросил негодующих взгляд на юношу, и хотя тотчас опомнился и постарался скрыть это негодование под кротко назидательными словами, но голос его звучал резко, когда он ответил:

— Даже и те, которые, по-видимому, не верят в святость нашей цели, не должны разрушать эту веру в других из-за своих собственных мирских целей. Но сегодня, мой горячий друг Лициний, в наше собрание должен вступить новый член, и его вступление есть очевидное доказательство Божьей милости к нам.

— Кто хочет вступить в наш союз? Выполнены ли все предварительные условия? Ручаешься ли ты за него? — посыпались вопросы со всех сторон.

— Вам достаточно узнать, кто он… — ответил Сильверий.

— Нет! Нет! По уставу нашего союза требуется ручательство, иначе…

— Ну, хорошо, друзья, хорошо, я за него ручаюсь, — ответил Сильверий и, обернувших к одному из многочисленных ходов, которые направлялись в разные стороны из этой средней комнаты, сделал знак рукою. Из глубины коридора тотчас выступили два молодых священника, ведя за собою мужчину, закутанного в плащ. Они подвели его к Сильверию, а сами снова отступили.

Глаза всех с любопытством устремились на этого человека. Сильверий после небольшой паузы снял плащ, покрывавший голову и плечи вошедшего.

— Альбин! — с негодованием, презрением и отвращением вскричали присутствовавшие. — Как? Альбин? Изменник?

И молодой Лициний, а за ним и некоторые другие обнажили даже мечи.

Вся фигура вошедшего выражала трусость. Он пугливо озирался вокруг и наконец остановил умоляющий взгляд на Сильверий.

— Да, — спокойно сказал священник, — это Альбин. Если кто-нибудь из вас что-либо имеет против него, пусть выскажется.

— Клянусь небом! — вскричал Лициний. — Неужели об этом еще нужно говорить! Все мы знаем, кто такой Альбин и что он такое: трусливый, бесстыдный изменник!

Юноша умолк, потому что гнев душил его.

— Брань — не доказательство, — спокойно вступил Сцевола. — Но вот я при всех спрашиваю его, и пусть он мне ответит.

— Альбин, ты ли выдал тирану главные положения нашего союза? Ты ли спас себя постыдной клятвой, данной тирану Теодориху, не вмешиваться больше в государственные дела и бежал, не заботясь о том, что благороднейшие римляне Боэций и Симмах, выступившие в твою защиту, были схвачены, лишены имущества и в конце концов казнены? Отвечай, не из-за твоей ли трусости погибла краса нашего государства?

В собрании послышался ропот неудовольствия. Обвиненный молчал, дрожа всеми членами, даже Сильверий на минуту растерялся.

Тогда на середину комнаты выступил человек, стоявший напротив него у стены. Близость этого человека, казалось, ободрила священника, и он начал:

— Друзья, все, что вы говорите, — было, но не так, как вы говорите. Знайте, Альбин ни в чем не виноват. Все, что он сделал, — он делал по моему совету.

— Как? — вскричало несколько голосов. — По твоему совету? И ты осмелился признаться в этом?

— Выслушайте меня сначала, друзья мои. Вы знаете, что Альбин был обвинен вследствие измены своего раба, который выдал тирану нашу тайную переписку с Византией. Бдительность тирана была возбуждена. Малейшая тень сопротивления, всякий намек на союз должен был усилить опасность. Горячность Боэция и Симмаха была очень благородна, но безумна. А когда раскаялись, было уже поздно. Их поступок показал тирану, что Альбин — не один, что все благородные в Риме с ним заодно. Притом их рвение оказалось излишним: десница Господня неожиданно покарала изменника раба, не дав ему возможности вредить нам больше. Не думаете ли вы, что Альбин в состоянии был бы молчать под пыткой, под угрозой смерти, молчать, когда указание соучастников заговора могло бы спасти его? Нет, вы не думаете этого. Не думал этого и сам он. Вот почему надо было во что бы то ни стало не допустить пытки, выиграть время. И это удалось благодаря его клятве. Конечно, тем временем пролилась кровь Боэция и Симмаха. Но спасти их было уже невозможно, а в их молчании даже под пыткой мы были уверены. Из тюрьмы же Альбин был освобожден чудом, как св. Павел в Филиппах. Он бежал в Афины, а тиран удовольствовался только тем, что запретил ему возвращаться в город. Но триединый Господь дал ему убежище здесь, в Риме, в своем святом храме, пока для него не наступит час свободы. И в уединении этого святого убежища Господь чудесным образом тронул сердце этого человека, и вот он, не страшась более смертельной опасности, снова вступает в наш союз и предлагает все свои неизмеримые богатства на нужды церкви и отечества. Знайте, он передал все состояние церкви св. Марии для целей союза. Решайте же; принять Альбина с его миллионами или отвергнуть? С минуту все молчали. Наконец Лициний вскричал:

— Священник, ты умен, как… как священник. Но мне не нравится такой ум.

— Сильверий, — сказал затем юрист Сцевола, — тебе, конечно, хочется получить миллионы. Это понятно. Но я был другом Боэцию, и мне не годится называть товарищем этого труса, из-за которого тот погиб. Я не могу простить ему. Долой его!

— Долой его! — раздалось во всех концах комнаты. Альбин побледнел, даже Сильверий задрожал при этом всеобщем негодовании. «Цетег!» — прошептал он, как бы прося помощи. Тогда выступил вперед мужчина, который до сих пор молчал и только с видом превосходства рассматривал всех.

Он был высок, красив и очень силен, хотя и худощав. Одежда его указывала на богатство, высокое положение и знатность. На губах его играла улыбка глубокого презрения.

— Что вы спорите о том, что должно быть? — заговорил он спокойным, повелительным тоном, которому невольно подчинялись присутствующие. — Кто желает достичь цели, тот должен мириться и со средствами, которые ведут к ней. Вы не хотите простить ему? Это как вам угодно. Но забыть вы должны. И я также был другом умершего, быть может, даже более близким, чем вы. И, однако, забываю, именно потому и забываю, что был другом. Любит друзей, Сцевола, только тот, кто мстит за них. И вот, ради этой мести — Альбин, дай твою руку!

Все молчали, не столько убежденные его словами, сколько подавленные его личностью.

— Но ведь к нашему союзу принадлежит Рустициана, вдова Боэция и дочь Симмаха, — заметил Сцевола. — Она пользуется громадным влиянием. Останется ли она в союзе, если в него вступит Альбин? Разве сможет она простить и забыть? Никогда!

— Нет, сможет, — ответил Цетег, — если вы не верите мне, поверьте собственным глазам.

И он быстро пошел к прежнему своему месту. Там, у бокового входа, стояла какая-то фигура, плотно закутанная в плащ.

— Иди, — шепнул ей Цетег, беря ее за руку. — Теперь иди!

— Не могу, не хочу! — тихо ответила фигура, сопротивляясь. — Я проклинаю его! Я не могу даже видеть этого несчастного!

— Иди! — повелительно прошептал Цетег, — иди, ты должна и сделаешь это, потому что я этого хочу. — И он отбросил покрывало с головы фигуры и взглянул ей прямо в глаза. Та нехотя повиновалась и вышла на середину залы.

— Рустициана! — вскричали все.

— Да, — ответил Цетег и вложил руку вдовы в дрожащую руку Альбина. — Видите, Рустициана прощает Кто же будет сопротивляться теперь?

Все молчали. Сильверий выступил вперед и громко заявил:

— Альбин — член нашего союза. Но, прежде чем разойтись, я сообщу вам самые последние сведения и сделаю необходимые распоряжения. Лициний, вот план крепости Неаполя. К утру он должен быть скопирован. А вот, Сцевола, письма из Византии, от императрицы Феодоры, благочестивой супруги Юстиниана. Ты должен ответить на них. Ты, Кальпурний, возьми этот вексель на полмиллиона солидов Альбиния и отправь его казначею короля франков. Он действует на своего короля в нашу пользу и возбуждает его против готов. Затем сообщаю вам всем, что, по последним письмам из Равенны, рука Господня тяжело легла на тирана. Глубокое уныние, слишком позднее раскаяние подавляют его душу, а утешение истинной веры ему недоступно. Потерпите еще немного: гневный голос Судьи скоро призовет его, тогда наступит свобода. В следующем месяце, в этот же час, мы снова сойдемся здесь. Идите с миром, благословение Господне над вами!

И движением руки епископ простился с собранием. Молодые священники с факелами вышли из боковых проходов и повели заговорщиков небольшими группами к разным выходам из катакомб.

Глава 4

Сильверий, Цетег и Рустициана пошли вместе. Поднявшись на несколько ступеней, они вошли в церковь св. Севастиана, подле которой был дом Сильверия. Туда и зашли все трое.

Сильверий провел гостей в тайную комнату, где никто не мог их подслушать, и занялся приготовлением угощения. Цетег же молча сел подле стола, склонив голову на руку. Рустициана несколько времени пристально смотрела на него и затем заговорила:

— Человек, скажи мне, скажи, что за силу имеешь ты надо мной? Я тебя не люблю. Скорее ненавижу. И все же повинуюсь тебе, против воли, как птица — взгляду змеи. И ты вложил мою руку в руку негодяя! Скажи же, какой силой сделал ты это?

— Привычка, Рустициана, простая привычка! — рассеянно ответил тот.

— Да, конечно, привычка! Привычка рабства, которое началось с тех пор, как я начала думать. Что я молодой девушкой полюбила красивого сына соседа, — это было естественно. Что я думала, что и ты любишь меня, — было простительно: ведь ты же целовал меня, а кто же мог думать тогда, что ты не можешь любить никого, даже едва ли и самого себя. Сделавшись женою Боэция, я не заглушила в себе эту любовь, которую ты шутя снова пробудил. Это был грех, но Господь и церковь простили мне. Но почему теперь, когда я знаю твою бессердечность, когда в жилах моих потухло пламя всех страстей, я все же слепо повинуюсь тебе, — это уже глупость, над которою можно только смеяться!

И она громко рассмеялась, потирая рукою лоб.

Сильверий, занятый приготовлением какого-то напитка в другом конце комнаты, украдкой взглянул на Цетега. Тот сидел, по-прежнему склонив голову на левую руку.

— Ты несправедлива, Рустициана, — спокойно ответил он ей. — И неясно понимаешь свои чувства. Ты ведь знаешь, что я был друг Боэция. Знаешь, что я ненавижу готов, действительно ненавижу, и желаю, а главное — могу исполнить то, что составляет главный интерес твоей жизни: отомстить варварам за казнь твоего отца Симмаха, которого ты любила, и мужа, которого уважала. Вот почему ты и подчиняешься мне. И умно делаешь: потому что, хотя ты и умеешь вести интриги, но твоя горячность расстраивает иногда лучшие твои планы. Поэтому для тебя уж лучше слепо подчиняться мне. Вот и все. Теперь иди. Твоя служанка уснула на ступенях церкви. Она воображает, что ты исповедуешься у Сильверия. Прекрасно, но исповедь не должна тянуться слишком долго. Иди, передай мой привет Камилле, твоей прекрасной девочке.

Он встал, взял ее за руку и повел к двери. Рустициана молча поклонилась Сильверию и вышла. Цетег возвратился на свое место.

— Странная женщина! — заговорил Сильверий.

— Ничего нет странного. Она думает, что загладит свою вину перед мужем, если отомстит за него. Но займемся делом.

Сильверий вынул из шкафа большую кипу разных счетов и документов.

— Нет, святой отец, денежными делами займись сам, я их не люблю. Я просмотрю другие дела.

И оба погрузились в изучение писем и счетов. Долго, много часов просидели они за работой. Сильверий крепко устал, его голова совершенно отказалась работать дольше. На лице же Цетега не заметно было ни малейшего следа утомления. Священник с удивлением и завистью посмотрел на него.

Цетег почувствовал этот взгляд, понял его и ответил:

— Привычка, мой друг, сильные нервы и… — тут он улыбнулся: — и чистая совесть. Это главное.

— Нет, не шутя, Цетег, ты для меня загадка. Я совершенно не понимаю тебя. Вот, возьмем любого из членов нашего союза. О каждом я безошибочно скажу, что, собственно, побудило его вступить в союз: Лициния, например, горячий молодой задор, Сцеволу — чувство правды, меня и других священников — ревность о славе Божьей.

— Ну, конечно, — подтвердил Цетег, отпивая из бокала.

— Иных тщеславие, — продолжал Сильверий, — других надежда отомстить во время борьбы своим личным врагам. Но что побуждает тебя — я решительно не могу понять.

— И это тебе досадно, не правда ли? Потому что, только зная побудительные причины наших действий, можно управлять нами. Но в этом случае я не могу помочь тебе: я и сам себя не понимаю. Положим, я не люблю готов, — мне противны их здоровые, румяные лица, их широкие, светлые бороды, цельность их характеров, безумное геройство. Да, они противны мне, и мне неприятно, что они властвуют в стране с таким прошлым, как у Рима.

— Я совершенно согласен с тобой в том, что готы должны быть изгнаны отсюда. И я достигну этого. Потому что я хочу только освободить церковь от еретиков, которые не верят в божественность Христа. И тогда я надеюсь, что…

— Что римский епископ сделается главою всего христианского мира и повелителем Италии, — прервал его Цетег. — И этим епископом Рима будет Сильверий.

Сильверий, пораженный, взглянул на него.

— Успокойся, друг Божий. Я умею хранить чужие тайны. Твои цели я давно уже понял, но никому не выдал их. А пока прощай. Звезды уже гаснут, а мои рабы должны утром найти меня в постели.

И, наскоро простившись с хозяином, Цетег вышел. Некоторое время он шел, глубоко задумавшись, по улицам города, наконец остановился, глубоко вдохнул в себя свежий ночной воздух и проговорил вполголоса.

— Да, я — загадка: точно юноша, провожу ночи с заговорщиками. Возвращаюсь домой на рассвете, точно влюбленный, а зачем?.. Но стоит ли думать об этом! Кто знает, зачем он дышит? Потому что должен. Так и я делаю то, что должен. Оно только я знаю: этот поп хочет быть и, вероятно, будет папой. Это хорошо. Но он не должен оставаться папой долго. А мои мысли — не мысли, а скорее смутные мечты. Быть может, налетит буря с громом, молнией и уничтожит вас. Но вот на востоке начинает светать. Хорошо! Я принимаю это за добрый знак.

С этими словами он вошел в дом и, никого не разбудив, прошел в свою комнату. На мраморном столике подле постели лежало письмо с королевской печатью. Цетег быстро разрезал шнурок, связывавший две навощенные дощечки, и прочел:

«Цетегу Цезарию, председателю сената, сенатор Марк Аврелий Кассиодор.

Наш король и повелитель лежит при смерти. Его дочь и наследница Амаласвинта хочет говорить с тобой до его кончины. Приезжай немедленно в Равенну. Тебе предложат самую важную государственную должность».

Глава 5

Точно тяжелая, черная туча, нависла над Равенной печальная весть: в громадном, роскошном дворце умирал великий король готов Теодорих из рода Амалунгов, — тот могучий Дитрих Бернский, имя которого еще при жизни его перешло в народные песни и сказания, герой своего столетия, который в течение нескольких десятков лет управлял отсюда судьбой всей Европы.

И теперь врачи объявили, что он умирает.

Конечно, население Равенны давно уже было подготовлено к тому, что таинственная болезнь их старого короля должна окончиться смертью. Тем не менее, когда наступила эта решительная минута, все были поражены.

Чуть начало брезжить утро, из дворца один за другим поскакали гонцы во все наиболее знатные дома готов и римлян, и весь город сразу пришел в волнение: повсюду на улицах и площадях виднелись небольшие группы мужчин, которые делились последними сведениями из дворца. Из-за дверей выглядывали женщины и дети.

Все были удручены, печальны, — не только готы, но даже и римляне, потому что, живя в Равенне, в непосредственной близости великого короля, они могли сотни раз убедиться в его кротости и великодушии. Поэтому, хотя они и желали бы изгнать варваров из своей земли, но в эту минуту все корыстные чувства уступили место чистому удивлению и благоговению перед величественной личностью короля. Притом они боялись, что со смертью Теодориха, который всегда защищал римлян против грубости готов и их желания властвовать, им придется испытать на себе гнет со стороны этих варваров.

Около полудня ко дворцу подъехал Цетег, и так как его здесь знали, то без задержки пропустили во дворец. В обширных залах, которые ему пришлось проходить, группами и вполголоса, но оживленно, рассуждали о перемене правителя. Старики же, бывшие соратники умиравшего короля, старались скрыть свои слезы.

С видом холодного равнодушия Цетег прошел мимо. В зале, назначенном для приема иностранных послов, собрались самые знатные готы: храбрый герцог Тулун, охранявший западные границы государства, герцог Ибба, завоеватель Испании, Питца — победитель болгар и гепидов, — все трое из рода Балтов. По знатности происхождения они не уступали Амалунгам, так как предки их также носили корону. Здесь же были Гильдебад и Тейя.

Все они принадлежали к партии, ненавидевшей и не доверявшей римлянам. Поэтому, когда Цетег проходил через эту залу, все бросали на него недружелюбные взгляды. Но гордый римлянин не обратил на это никакого внимания и прошел в следующую комнату, смежную с комнатой короля.

Здесь перед мраморным столом, покрытым документами, стояла женщина лет тридцати пяти, высокого роста, замечательной красоты. Роскошные волосы ее были зачесаны по греческому обычаю. Одежда ее была также греческого покроя. В выражении ее мужественного лица и всей фигуры было особенное достоинство, гордая величественность. Это была Амаласвинта, овдовевшая дочь Теодориха.

Она стояла серьезная, молчаливая, но без слез, вполне владея собою.

Подле нее, прижавшись к ней, стоял мальчик лет семнадцати, ее сын Аталарих, наследник готского престола. Он был прекрасен, как и все члены этого дома, ведшего свое происхождение от богов, но походил не на мать, а на своего отца Эвтариха, который умер в цвете лет от болезни сердца. И в юном Аталарихе, который был живым подобием отца, уже с детских лет были заметны признаки этой ужасной болезни.

В отдалении от них, у окна стояла в мечтательной задумчивости молодая девушка такой поразительной, блестящей красоты, что ее можно было принять за богиню. Это была сестра Аталариха — Матасвинта.

Так обаятельна была красота ее, что даже холодный Цетег, давно знавший княжну, при виде ее остановился в изумлении. Кроме них, в комнате был ученый и верный министр короля — Кассиодор, главный сторонник той миролюбивой политики, которой в течение тридцати лет держался Теодорих. На лице этого кроткого и достойного старика выражалось глубокое горе о потере своего друга-короля и забота о будущем государстве. Увидя вошедшего Цетега, он встал и нетвердой походкой направился к нему.

— О, какой день! — простонал старик со слезами на глазах, обнимая вошедшего.

Цетег презирал всякую слабость и потому холодно ответил:

— Очень важный день; он требует силы и самообладания.

— Совершенно верно, патриций, привет тебе! — обратилась к нему княгиня и, отстраняя от себя сына, протянула римлянину руку. — Ты говоришь, как римлянин. Кассиодор советует предложить тебе очень важную должность. И хотя его совета было бы для меня совершенно достаточно, но я тем охотнее следую ему, что давно уже знаю тебя сама: ведь это ты перевел на греческий язык две песни «Энеиды».

— О королева, — улыбаясь, ответил Цетег. — Не вспоминай о них: я понял, как неудовлетворителен мой перевод, когда прочел перевод этих же песен, сделанный Туллией. И я тотчас скупил все своего перевода и сжег.

Туллия — было вымышленное имя, которое подписала Амасвинта под своим переводом. Цетег знал это, но княгиня не подозревала, что ему это известно, и поверила его лести.

— Перейдем к делу, — начала она, очень благосклонно глядя на римлянина. — Ты знаешь, в каком положении находятся дела. Минуты моего отца сочтены. Аталарих — его наследник, а до его совершеннолетия я буду его опекуншей и правительницей государства.

— И готы, и римляне давно уже знают, что такова воля короля, и признали мудрость этого распоряжения, — заметил Цетег.

— Да, они признали. Но толпа изменчива, грубые люди презирают владычество женщин. Впрочем, в общем я полагаю на верность готов. Я тоже не боюсь итальянцев, которые живут здесь, в Равенне, и в других провинциальных городах. Меня страшит только Рим и римляне.

Цетег насторожился, но ни один мускул в лице его не дрогнул.

— Никогда римляне не примирятся с владычеством готов. Да ведь иначе и быть не может, — со вздохом заметила княгиня. — И мы боимся, что, когда известие о смерти короля дойдет до них, они откажутся признать меня правительницей. В виду этого Кассиодор советует окончить это раньше, чем они узнают о смерти моего отца. Мне нужен решительный и верный человек, который немедленно занял бы войсками все главные ворота и места в городе, угрозой вынудил бы у сената и патрициев клятву верности мне, то есть моему сыну, и привлек бы на мою сторону народ. Таким образом, прежде чем до него дойдет весть о смерти короля, опасность возмущения будет устранена. Кассиодор указал на тебя, как на человека, который может исполнить это. Согласен ли ты?

Сотни вопросов, как молнии, промелькнули в голове римлянина при этом предложении. Уж не открыт ли заговор в катакомбах? Не сделан ли донос на него? Не расставляет ли эта хитрая женщина ему ловушку? Или эти готы действительно так слепы, что предлагают это место именно ему? И как же поступить теперь? Воспользоваться случаем и сбросить владычество готов? Но кто же в таком случае получит власть над Римом? Византийский император или кто-либо из среды римлян? И в последнем случае — кто именно? Или разыграть пока роль верноподданного, чтобы выждать время?

Эти и другие подобные вопросы пронеслись, как вихрь, в его голове, но для решения их у него было не больше минуты. Его острому уму и не надо было, впрочем, много времени. Глубоко поклонившись княгине, он ответил;

— Королева, я — римлянин и неохотно думаю о господстве варваров — извини, готов — в Риме. Вот почему уже десять лет я не принимаю никакого участия в государственных делах. Но тебя я не считаю варваркой: ты принадлежишь готам только по происхождению, по уму же ты — гречанка, а по добродетелям — римлянка. Поэтому принимаю твое предложение и своею головою ручаюсь тебе за верность Рима.

— Я очень рада, — сказала княгиня. — Вот возьми документы, полномочия, которые тебе необходимы, и тотчас отправляйся в Рим.

Цетег взял бумаги и начал просматривать их.

— Королева, — сказал он, — это манифест молодого короля. Ты подписала бумагу; но его подписи нет.

— Аталарих, подпиши здесь свое имя, сын мой, — обратилась она к юноше, протягивая ему документ.

Молодой наследник все время пристально всматривался в лицо Цетега. При обращении матери он быстро выпрямился и решительно ответил:

— Нет, я не подпишу. Не только потому, что я не доверяю ему, — да, гордый римлянин, я тебе не доверяю, — но еще потому, что меня возмущает, что вы, не дождавшись даже минуты, когда мой великий дед закроет глаза, протягиваете уже руки к его короне. Стыдитесь такой бесчувственности!

И, повернувшись к ним спиною, он отошел к своей сестре и стал подле нее, обняв ее рукою.

Цетег вопросительно смотрел на княгиню.

— Оставь, — вздохнула она. — Уж если он не захочет чего-нибудь, то никакая сила в мире не принудит его. Между тем Матасвинта несколько времени рассеянно смотрела в окно и потом вдруг схватила своего брата за руку и быстро прошептала:

— Аталарих, кто этот мужчина в стальном шлеме, вон там у колонны подъезда? Видишь? Скажи, кто это?

— Где? — спросил Аталарих, выглядывая в окно. — А, это храбрый герой граф Витихис, победитель гепидов.

В эту минуту тяжелый занавес, закрывавший вход в комнату короля, открылся, и оттуда вышел грек-врач. Он сообщил, что после довольно продолжительного сна больной чувствует себя лучше и выслал его из комнаты, чтобы поговорить наедине с Гильдебрандом, который последние дни ни на минуту не отходил от его постели.

Глава 6

Странное впечатление производила спальня короля: дворец был построен еще римскими императорами и отличался великолепием. И эта комната также была отделана с замечательною роскошью: пол мраморный, стены прекрасно разрисованы; с потолка спускались, точно витая в воздухе, языческие боги. Мебель была простая деревянная, и только дорогое пурпуровое покрывало на ногах больного, да прекрасная львиная шкура перед постелью, — подарок короля вандалов из Африки, — указывали на королевское достоинство больного. В глубине комнаты висели медный щит и широкий меч короля, которые много лет уже не были в употреблении.

У изголовья кровати, заботливо склонившись над больным, стоял старый оруженосец его, Гильдебранд. Король только что проснулся и молча смотрел на своего верного слугу. Лицо его, хотя и сильно исхудавшее во время болезни, носило отпечаток большого ума и силы, в изгибах же рта виднелась необычайная кротость.

Долго, с любовью смотрел король на своего великана-сиделку, затем протянул ему руку.

— Старый друг, теперь нам надо проститься, — сказал он.

Старик опустился на колени и прижал руку короля к губам.

— Ну, старик, встань; неужели же мне утешать тебя?

Но Гильдебранд остался на коленях, только голову приподнял, чтобы видеть лицо короля.

— Слушай, — сказал больной: — я знаю, что ты, сын Гильдунга, всегда правдив. Поэтому спрашиваю тебя: скажи, я должен умереть? и сегодня? до захода солнца?

И он взглянул на своего оруженосца такими глазами, которые нельзя было обмануть. Но старик и не желал обманывать, он уже собрался с силами.

— Да, король готов, наследник Амалунгов, ты должен умереть, — ответил он, — рука смерти уже простерта над тобою. Ты не увидишь заката солнечного.

— Хорошо, — ответил Теодорих, не дрогнув ни одним мускулом. — Вот видишь, тот грек, которого я выслал отсюда, обманул меня на целый день. А мне нужно мое время.

— Ты хочешь опять позвать священника? — с неудовольствием спросил Гильдебранд.

— Нет, они уже больше не нужны мне.

— Сон так хорошо подкрепил тебя, — радостно вскричал оруженосец, — он разогнал тень, которая так долго омрачала твою душу. Хвала тебе, Теодорих, сын Теодемера, ты умрешь, как король-герой.

— Я знаю, — улыбаясь сказал король, — что ты не любил видеть священников у моей постели. И ты прав, — они не могли мне помочь.

— Но кто же помог тебе?

— Бог и я сам. Слушай! И эти слова будут нашим прощаньем. Пусть это будет моей благодарностью тебе за пятьдесят лет твоей верности. Тебе одному — не моей дочери, не Кассиодору, а только одному тебе я открою, что так мучило меня. Но сначала скажи мне: что говорит народ, что думаешь ты об этой ужасной тоске, которая так овладела мною и свела в могилу?

— Вельхи говорят, что тебя мучит раскаяние за казнь Боэция и Симмаха.

— А ты поверил этому?

— Нет. Я не мог думать, чтобы тебя могла смущать кровь изменников.

— И ты совершенно прав. Быть может, по закону они не заслуживали смерти. Но они были тысячу раз изменники. Они изменили моему доверию, моей привязанности. Я ставил их, римлян, выше, чем лучших из людей моего народа. А они в благодарность захотели овладеть моей короной, вступили в переписку с византийским императором; какого-то Юстина и Юстиниана предпочли моей дружбе. Нет, я не раскаиваюсь, что казнил неблагодарных. Я их презираю. Но говори дальше: ты сам, что ты думал?

— Король, твой наследник — еще дитя, а кругом — враги.

Больной наморщил брови.

— Ты ближе к истине. Я всегда знал, в чем слабость моего государства, и в эти ужасные, бессонные ночи я плакал об этом, хотя по вечерам на пирах, перед иноземными послами, и выказывал гордую самоуверенность. Старик, я знаю, что ты считал меня слишком самоуверенным. Но никто не должен был видеть меня унывающим. Никто, — ни друг, ни враг. Трон мой колебался, я видел это и стонал, но только тогда, когда был один со своими заботами.

— О король, ты мудр, а я был глуп! — вскричал старик.

— Видишь ли, — продолжал король, поглаживая руку старика, — я знаю все, что ты не одобрял во мне. Знаю и твою слепую ненависть к вельхам. Верь мне, она слепа… Слепа в такой же степени, быть может, как и моя любовь к ним.

Король вздохнул и замолчал.

— Зачем ты себя мучишь? — спросил Гильдебранд.

— Нет, я хочу кончить. Я знаю, что мое государство, дело всей моей жизни, полной трудов и славы, может пасть, легко пасть. И падет, быть может, по моей вине, — вследствие моего великодушия к римлянам. Пусть будет так. Ничто человеческое не вечно, а обвинение в благородной доброте я готов принять на себя. Но в одну бессонную ночь, когда я, по обыкновению, обдумывал и взвешивал опасности, грозящие моему государству, в душе моей вдруг восстало воспоминание об иной моей вине: уже не излишняя доброта, не стремление к славе, это было кровавое насилие. И горе, горе мне, если народ готов должен погибнуть в наказание за преступление их короля Теодориха!.. Его, его образ восстал предо мною!

Больной говорил с усилием и при последних словах вздрогнул.

— Чей образ? О ком ты думаешь? — прошептал, нагибаясь к нему, Гильдебранд.

— Одоакр! — шепотом же ответил король.

Гильдебранд опустил голову. Наступило тяжелое молчание. Наконец Теодорих прервал его:

— Да, старик, моя рука, — ты знаешь это, — поразила могучего героя, поразила во время пира, когда он был моим гостем. Горячая кровь его брызнула мне прямо в лицо, и ненависть, ненависть светилась в его потухающих глазах. И вот, несколько месяцев назад, ночью передо мной встал его окровавленный, бледный, гневный образ. Лихорадочно забилось мое сердце, и ужасный голос сказал мне: «За это кровавое преступление твое царство падет, и твой народ погибнет».

Снова наступило молчание. На этот раз его прервал Гильдебранд:

— Король, что ты мучишь себя, точно женщина? Разве ты не убил сотни людей своею рукою, а твой народ много тысяч по твоему приказанию? Разве мы не выдержали тридцать битв, когда спускались сюда с гор? Разве мы не шли в потоках крови? Что в сравнении с этим кровь одного человека? Припомни только, как было дело. Четыре года боролся он с нами. Два раза ты и весь твой народ были на краю гибели из-за него! Голод, меч и болезни истребляли твой народ. И наконец, упорная Равенна сдалась: измученный голодом враг лежал у ног твоих. И вдруг ты получаешь предостережение, что он замышляет измену, хочет снова начать ужаснейшую борьбу, и не позже, как в следующую же ночь. Что тебе оставалось делать? Открыто поговорить с ним? Но ведь если он был виновен, то это не помогло бы. И вот ты смело предупредил его и сделал с ним вечером то, что он хотел сделать с тобою ночью. Одним этим поступком ты спас свой народ, предохранил его от новой отчаянной борьбы. Ты пощадил всех его сторонников и дал возможность вельхам и готам прожить тридцать лет, как в царствии небесном. А теперь ты мучишь себя за это дело? Да ведь два народа всю вечность будут благодарить тебя за него! Я, — я готов был бы семь раз убить его!

Старик умолк, глаза его блестели, он имел вид разгневанного великана. Но король покачал головою.

— Нет, старик, нет, все это ничто. Сотни раз повторял я это себе, говорил гораздо красноречивее, убедительнее, чем ты. И ничто не помогает. Он был герой, единственный равный мне! — и я умертвил его, не имея даже доказательств его вины. Из недоверчивости, зависти, — да, надо сознаться, — из страха, из страха еще раз сразиться с ним. Это было, и есть, и навсегда останется преступлением. И никакие уловки не могли успокоить меня. Тяжелая тоска овладела мною. С той ночи образ его беспрестанно преследовал меня и во время пира, и в совете, на охоте, в церкви, наяву и во сне. Тогда Кассиодор стал приводить ко мне епископов, священников. Но они не могли помочь мне. Они слушали мою исповедь, видели мое раскаяние, мою веру и прощали мне все грехи. Но я не находил покоя; и хотя они прощали меня, но я сам не мог простить себя. Не знаю, быть может, это говорит во мне старый дух моих языческих предков, но я не могу скрыться за крестом перед тенью убитого мною. Я не могу поверить, что кровь безгрешного Бога, умершего на кресте, смоет с меня мое кровавое преступление.

Лицо Гильдебранда засветилось радостью.

— Вот и я, ты ведь знаешь, — никогда не мог поверить этим попам. Скажи, о скажи, ведь ты веришь еще в Одина и Тора? Они помогли тебе?

Король с улыбкой покачал головою.

— Нет, мой старый, неисправимый язычник. Твоя Валгалла уже не существует для меня. Слушай, что помогло мне. Вчера я отослал прочь епископа и глубоко погрузился сам в себя; я всею душою молился Богу, и мне стало спокойнее. И видишь, ночью я спал так хорошо и крепко, как много месяцев уже не спал. И когда я проснулся, во мне уже не было прежней тоски. На душе у меня было легко и ясно. Я думал: преступление совершено мною, и никакое милосердие, никакое чудо Господа не может уничтожить его. Хорошо, я должен понести наказание. И если Он — гневный Бог Моисея, то Он отомстит за себя и накажет не только меня, но и дом мой до седьмого поколения. И я подчиняюсь, я и мой род, этому гневу Божьему. Если даже он и погубит всех нас, — Он будет справедлив. Но именно потому, что Он справедлив, Он не может наказывать за мою вину весь этот благородный народ готов. Он не может погубить их из-за преступлений их короля. Нет, Он этого не сделает. И если когда-либо народ этот и погибнет, то я чувствую, что он погибнет не из-за моего поступка. За свое преступление я предаю себя и весь свой дом мести Бога. И в душу мою снизошел мир, и теперь я могу умереть спокойно.

Он умолк. Гильдебранд поцеловал руку, поразившую Одоакра.

— Это было мое прощание и благодарность тебе за твою пятидесятилетнюю верность. Теперь остаток моей жизни посвятим нашему народу готов. Помоги мне подняться, — не могу же я умереть, лежа в подушках. Подай мне вооружение. Без противоречий. Я так хочу и могу.

Гильдебранд должен был повиноваться. Король при его помощи встал с постели, набросил на плечи широкую пурпуровую мантию, опоясался мечом, надел на голову шлем с короной и, опираясь на длинное копье, стал, прислонясь спиною к одной из колонн посреди комнаты.

— Теперь позови мою дочь и Кассиодора. И всех, кто находится там.

Глава 7

Гильдебранд отдернул занавес, отделявший комнату короля от соседней, и все, бывшие там, — в последнее время туда явилось еще много готов и римлян, — с удивлением увидели спокойно стоявшего короля. С благоговейным молчанием приблизились они к больному.

— Дочь моя, — сказал он, — готовы ли уже письма в Византию, извещающие о моей кончине и о вступлении на престол моего внука?

— Да, отец, вот они, — ответила Амаласвинта, протягивая ему три письма. Король начал читать.

— Императору Юстину. Второе — его племяннику Юстиниану. Конечно, ведь он скоро будет носить корону; он и теперь уже управляет всем. Писал Кассиодор, — я вижу по прекрасному слогу. Но что это? — и открытый лоб короля наморщился: — «прося принять мою молодость под вашу императорскую защиту». Защиту? Это слишком. Горе вам, если вас будет защищать Византия! Вычеркни эту фразу и поставь вместо нее: «полагаясь на вашу дружбу». Этого достаточно для внука Теодориха. — И он отдал письмо Кассиодору. — А кому же это, третье? «Феодоре, благородной супруге Юстиниана». Как! Танцовщице из цирка? Бесстыдной дочери усмирителя львов?

И глаза его засверкали.

— Но она будет скоро императрицей и станет иметь огромное влияние на своего супруга, — заметил Кассиодор.

— Нет, дочь Теодориха не может писать женщине, которая попрала женский стыд. — И он разорвал письмо и бросил клочки на пол.

— Что же, мой храбрый Витихис, будешь ты делать после моей смерти? — обратился он к одному из бывших тут готов.

— Я буду обучать пехоту в Триденте.

— Никто лучше тебя не сделает этого. А ведь ты до сих пор не высказал мне своего желания; ведь помнишь, после борьбы с гепидами я обещал тебе исполнить всякую твою просьбу. Что ж, у тебя и до сих пор нет желания, которое я мог бы исполнить?

— Да, король, теперь есть.

— Наконец-то! Я очень рад. Говори же, в чем дело.

— Сегодня должен подвергнуться пытке один несчастный тюремный сторож за то, что не захотел пытать одного обвиненного. Король, освободи этого человека: пытка постыдна.

— Тюремный сторож свободен, и с этого часа пытка уничтожается в государстве готов. Кассиодор, позаботься об этом. Храбрый Витихис, дай мне твою руку. И чтобы все знали, как глубоко я уважаю тебя, — я дарю тебе свою Валладу, этого благородного золотистого коня. Возьми его в память этого часа вечной разлуки. И если когда-либо ты будешь в опасности, сидя на нем, или он откажется повиноваться тебе, — тут король нагнулся к графу и очень тихо сказал: — прошепчи ему в ухо мое имя… А кто будет охранять Неаполь? Этому дружелюбному, жизнерадостному народу надо дать такого же веселого и мягкого начальника.

— Начальником гавани Неаполя будет молодой Тотила, — ответил Кассиодор.

— Тотила! Этот лучезарный мальчик, любимец богов! Ни одно сердце не устоит против него. Впрочем, сердца этих вельхов! — Король вздохнул и продолжал: — А кто будет оберегать Рим и сенат?

— Вот этот благородный римлянин, Цетег Цезарий, — ответил Кассиодор, делая Цетегу знак приблизиться. — Цетег? — повторил король. — Я его знаю. Взгляни на меня, Цетег.

Неохотно поднял римлянин свои глаза и быстро снова опустил их под проницательным взором короля. Но, собравшись с силами, он снова, поднял их и хотя с трудом, но с виду спокойно, выдержал проникающий в глубину души взгляд Теодориха.

— Мне было жаль, Цетег, что такой способный человек, как ты, так долго держался в стороне от дела, от меня. И это было опасно. Но, быть может, еще опаснее, что именно теперь ты принимаешься за дело.

— Не по своей воле, о король! — ответил Цетег.

— Я ручаюсь за него! — вскричал Кассиодор.

— Молчи, друг. Здесь, на земле, никто не может ручаться за другого. Едва ли даже и за себя. Но, — продолжал он, обращая снова пристальный взгляд на Цетега, — но эта гордая голова, эта голова Цезаря — не предаст Италию в руки Византии. — Затем, быстро схватив руку римлянина, король продолжал — Слушай, что я предсказываю тебе. Ни одному римлянину не удастся овладеть короной Италии. Молчи, не противоречь. Я предостерег тебя… Что это за шум? — спросил он, быстро обращаясь к дочери, которая в эту минуту отдавала какое-то приказание римлянину, принесшему ей какое-то известие.

— Ничего, король, ничего важного, мой отец, — ответила Амаласвинта.

— Как? Тайны предо мною? Ты хочешь властвовать уже при жизни моей? Я слышу там чуждую речь. Откройте дверь!

Занавес, отделявший соседнюю комнату, был отдернут, и все увидели там нескольких человек, маленького роста в высоких остроконечных шапках, в странной одежде и с длинными овечьими шубами, наброшенными на плечи. Очутившись так внезапно перед лицом короля, они в страхе, мгновенно, точно сраженные молнией, бросились на колени.

— А, послы аваров. Разбойничьи шайки, живущие на восточной границе нашей. Принесли ли вы свою годичную дань?

— Государь, мы принесли ее. На этот раз — меха, шерстяные ткани, мечи, щиты. Вот они. Но мы надеемся, что на следующий год… мы хотели взглянуть…

— Не ослабел ли Дитрих Бернский от старости? — прервал их Теодорих. — Вы надеялись, что он уже умер? И что мой наследник не сможет справиться с вами? Ошибаетесь, шпионы!

И он взял один из мечей, которые послы разложили перед ним, разломал его и бросил куски к ногам послов.

— Дрянные мечи делают авары, — спокойно сказал он. — А теперь, Аталарих, наследник мой, подойди сюда. Они не верят, что ты можешь носить мою корону. Покажи им, как ты владеешь моим копьем.

Юноша быстро подошел. Яркая краска покрыла бледное лицо его. Он взял тяжелое копье своего деда и с такой силой ударил им о щит, который послы повесили на одном из деревянных столбов в зале, что оно насквозь прокололо щит и глубоко вонзилось в дерево столба.

С гордостью положил король левую руку на голову внука и сказал послам:

— Ступайте же и сообщите своим, что вы видели здесь.

Занавес был снова задернут, и пораженные авары вышли.

— Теперь дайте мне чашу с вином. Нет, не смешивайте с водою. — И он оттолкнул греческого врача. — Дайте цельного вина, по обычаю германцев! Благодарю, старый Гильдебранд, за этот кубок и за всю твою верность. Пью за благо готов!

И он медленно осушил чашу и поставил ее на стол. Но тут вдруг неожиданно, быстро, как молния, наступило то, что предсказывали врачи: он покачнулся, схватился рукою за грудь и упал на руки старого Гильдебранда, который медленно опустил его на пол, положив голову его себе на грудь. С минуту все молчали, притаив дыхание. Но король не шевелился, и Аталарих с громким криком бросился на грудь деда.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Падение Рима предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я