Тим Харт представляет подробное исследование образов и концепций скорости, которые пронизывали русскую модернистскую поэзию, изобразительное искусство и кино. Его исследование показывает, что на представления о скорости и динамизме опирался широкий спектр экспериментальных художественных тенденций первой четверти XIX века; однако именно это стремление к скорости после революции 1917 года парадоксальным образом и ускорило гибель всего движения. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Полным ходом. Эстетика и идеология скорости в культуре русского авангарда, 1910–1930 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Введение
Скорость как дух времени
В одной из лекций, прочитанных в 1914 году, поэт Владимир Маяковский описал новую эстетику, повсеместно возникавшую в современном городском ландшафте:
Телефоны, аэропланы, экспрессы, лифты, ротационные машины, тротуары, фабричные трубы, каменные громады, копоть и дым — вот элементы красоты в новой городской природе. <…> Мы, горожане, не знаем лесов, полей, цветов — нам знакомы туннели улиц с их движением, шумом, грохотом, мельканием, вечным круговращением. А самое главное — изменился ритм жизни. Все стало молниеносным, быстротечным, как на ленте кинематографа[1].
Маяковского, видного представителя футуризма — одного из русских авангардных движений, восхищали особенные звуки и ритмы «молниеносного» современного города. Как отмечал поэт, технологии, транспорт и промышленность в начале XX века резко изменили темп повседневной городской реальности. Для Маяковского, искавшего в своем творчестве «элементы красоты», составляющие эту быстро меняющуюся реальность, модернизация принесла с собой головокружительный кинематографический вихрь быстрого движения — новую эстетику, соответствующую жизни современного горожанина и, следовательно, современного поэта.
За пять лет до этого, в 1909 году, поэт Филиппо Томмазо Маринетти, лидер итальянских футуристов, выразил схожую художественную философию. «Мы объявляем, — заявил Маринетти, — что великолепие мира обогатилось новой красотой: красотой быстроты» [Манифесты 1914: 7]. Пропагандируя нечто большее, чем просто желание превзойти всех предшественников, Маринетти и его соратники — футуристы сформировали культ скорости, подчеркивавший уникальность потрясающей быстроты наступившей эпохи. Футуристы считали, что современная скорость должна быть эстетизирована и превращена из простого физического понятия в динамичный, оригинальный элемент искусства. Отстаивая свою доктрину скорости, Маринетти ухватил очевидную черту модернизации. От Милана до Москвы и Манхэттена начало эпохи модернизма совпало с резким ускорением темпа жизни, которое художники вряд ли могли игнорировать. Именно этот быстрый темп, эту опьяняющую радость скорости исследовали и превозносили многие поэты, живописцы и режиссеры — авангардисты.
Скорость, которая на Западе ощущалась как нечто воодушевляющее, для России начала XX века стала скорее потрясением. В то время как в Западной Европе второй половины XIX века силы модернизации росли, в царской России многие сначала сопротивлялись этому процессу или ставили его под сомнение. Тем не менее, когда в конце XIX века модернизация и технологии скорости наконец-то пришли в Россию, они породили специфически русские художественные формы и достижения. Ко второму десятилетию XX века российские живописцы, поэты, скульпторы и кинематографисты стали искать новые художественные средства для передачи скорости, присущей быстро индустриализирующемуся городскому пейзажу. Благодаря науке, технологиям и западноевропейскому искусству, которые послужили необходимыми стимулами, многие российские левые (т. е. авангардные) художники изобретали приемы, стили и теории искусства, вдохновленные скоростью и ставшие важной, но, как ни странно, недооцененной стороной революционного вклада России в культуру европейского модернизма.
Предметом этой книги является то многогранное и масштабное исследование скорости, которое произведено деятелями русского авангарда. Рассматривая период с начала второго десятилетия XX века, когда возник русский кубофутуризм, до конца 1920-х годов, когда новаторство в области формы уступило место сталинизму и призывам к быстрой индустриализации Советского Союза, я показываю, что идея скорости помогла русскому искусству двигаться в сторону беспредметности (то есть абстракции), а также к идеалу динамичного, упорядоченного будущего. Скорость, используемая художниками-авангардистами как мощное средство для преодоления концептуального застоя, постигнувшего традиционное изобразительное искусство, стала основой для всесторонней переоценки повседневной реальности. Скорость также стала важнейшим элементом развития русского авангарда как художественного течения, единого в различных видах искусства. В футуристических стихах Маяковского, Алексея Крученых, Василия Каменского, в кубофутуристических и беспредметных работах художников Михаила Ларионова, Натальи Гончаровой, Казимира Малевича, в немых фильмах советских режиссеров Льва Кулешова, Сергея Эйзенштейна и Дзиги Вертова (и это лишь некоторые из наиболее выдающихся русских художников-авангардистов) скорость породила беспрецедентные исследования времени, пространства и других ключевых вопросов, начиная от городского движения, атлетизма и эротизма вплоть до тем войны, революции и утопии. Хотя, разумеется, не все художники-авангардисты относились к скорости положительно, «динамизм», как этот феномен часто назывался в более широком смысле, тем не менее упрочил фундаментальное слияние искусств в России. Поэты сотрудничали с живописцами, разрабатывая художественные средства для передачи стремительного темпа эпохи, а кинематографисты развивали эстетику, проникнутую ритмами, впервые использованными в поэзии и живописи авангарда. В своем синхронном ускорении русские художники стремились создать новую художественную и социальную реальность.
Каким бы концептуально мощным феноменом ни была в начале XX века скорость, это понятие не поддается однозначному определению. Мы можем спросить: является ли скорость просто быстрым движением? Стремительным темпом жизни? Или мысленной конструкцией? Обозначая одновременно и меру и качество, существительное «скорость» обычно используется как для характеристики движения или вращения, так и для обозначения быстроты как таковой. С технической точки зрения скорость измерима — она равна расстоянию (или пространству), покрываемому данным движением, деленному на продолжительность этого движения. Проще говоря, скорость — это расстояние, пройденное за определенный промежуток времени. Чем больше расстояние и короче время, тем выше скорость. И хотя скорость может означать любую быстроту движения («улитка двигалась со скоростью 0,001 мили в час»), она в первую очередь означает что-то быстрое, по крайней мере бодрую прогулку.
Тесно связанный с понятиями динамизма (то есть усиленного, энергичного движения), кинетики (движения тел под действием внешних сил) и быстроты (скорости движения в заданном направлении), параметр скорости позволяет «просчитать» наше физиологическое восприятие мира, находящегося в движении. Хотя ускорение — показатель изменения быстроты — явно определяет то, что воспринимается как «быстрее» и «медленнее», зрение служит наиболее привычным арбитром скорости, поскольку визуальное представление быстрого движения несомненно способствует нашему пониманию того, что же такое на самом деле скорость. Можно утверждать, что зрительные данные служат лучшим подтверждением нашего ощущения скорости, чем любое возможное мысленное представление о ней. «Скорость использует зрение в качестве своего основного элемента», — пишет французский теоретик культуры Поль Вирильо, указывая, что скорость часто искажает наше более статичное впечатление от видимой реальности [Virilio 1991: 60][2]. Таким образом, неудивительно, что этот визуальный акцент на скорости существенно повлиял на развитие модернистского искусства, особенно на его движение к абстрактному — ибо каким способом можно лучше изобразить мимолетные качества быстрого движения, как не через абстрактные, размытые формы?
Однако осознание нами скорости во многом основано на нашем понимании времени, поскольку только часы могут установить скорость любого данного движения в пространстве. Более того, время и движение практически взаимозаменяемы, поскольку мы воспринимаем движение в контексте времени, а само время зависит от движения. Время возможно помыслить, только мысля движущиеся в пространстве объекты или тела — без этого движения время казалось бы произвольным и бессмысленным. Точно так же пребывание объекта в состоянии более быстрого движения означает уменьшение временной продолжительности некоего действия, которое совершается этим объектом. В этом смысле быстрое движение можно рассматривать как «уничтожение времени и пространства», как на протяжении XIX века многие характеризовали скорость локомотива[3]. Другими словами, скорость заставляет нас заново переосмыслить нашу повседневную физическую реальность.
Еще до того, как художники стали изучать влияние скорости на видимую реальность, ученые сделали скорость предметом современного сознания с помощью ключевых теоретических открытий, касающихся времени, пространства и света. Фактически именно наука установила количественно измеримые, зачастую даже наглядные средства для понимания и передачи все возрастающей скорости современности. В то время как художники и поэты вскоре будут использовать скорость на своем пути к абстракции, ученые пошли в противоположном направлении, сосредоточив внимание на этом параметре, чтобы раскрыть и объяснить ранее невидимые аспекты динамичного мира природы.
На протяжении более чем шести столетий ученые исследовали зыбкое понятие скорости. Скорость впервые появилась как устоявшийся, общепринятый термин в XIV веке в Англии, где философы из Мертон-колледжа Оксфордского университета начали использовать скорость как количественный параметр для изучения изменений в скорости движения. Исследование ускорения и скорости продолжалось до XVII века, когда Галилей обратил внимание на те явления, которые для доньютоновского мира в значительной степени оставались физической загадкой. Работая с простым маятником, Галилей сформулировал, как время можно разделить на отдельные, количественно измеримые сегменты, и выяснил, что скорость равняется расстоянию, пройденному маятником за определенный промежуток времени; кроме того, Галилей постулировал, что движение каких-либо объектов — это движение относительно каких-либо других объектов[4].
К концу XVII века Ньютон разработал галилеевское понимание движения и относительности значительно более подробно. Он задался вопросом: если концепция относительности Галилея верна, как возможно измерить скорость света и заявить, что эта скорость конечна (что неоднократно предпринималось)? В ответ на этот вопрос Ньютон принял сформулированную Христианом Гюйгенсом в 1678 году теорию светоносного эфира — гипотетической субстанции, предположительно неизвестной жесткой природы, — этот эфир, как считалось, передает колебания света или световые волны, движущиеся в пространстве с конечной скоростью. Ньютон ошибочно заключил, что эфир является неподвижным носителем света, однако из этого предположения и подразумеваемого им взгляда на время и пространство как на нечто абсолютное и неизменное возникли важнейшие понятия движения, света и скорости.
В ньютоновском мире абсолютного времени и пространства скорость была переменной и, следовательно, чисто относительной, в лучшем случае незначительной проблемой. Но эта точка зрения изменилась, когда идеи Ньютона подверглись общей критике. В конце XVIII века Кант оспорил теорию Ньютона об абсолютном объективном времени на том основании, что пространство и время пластичны и зависят от субъективного восприятия. К 1883 году физик Эрнст Мах опроверг ньютоновскую модель абсолютного движения, времени и пространства, подчеркнув, что ей нет места среди быстро развивающихся постулатов современной науки. Примерно в то же время, в 1881 году, физик Альберт Майкельсон и химик Эдвард Морли попытались с помощью интерферометра (оптического устройства, которое использует световые волны для высокоточного измерения расстояний) определить скорость Земли через гипотетический эфир Ньютона. Майкельсон и Морли ожидали, что эфир будет влиять на поток световых волн, движущихся в разных направлениях, но такого вмешательства не произошло, что побудило ученых опровергнуть само существование эфира[5]. Майкельсон и Морли также использовали свой эксперимент с эфиром, чтобы точно определить скорость света в вакууме; они получили постоянную скорость 186 329 миль в секунду независимо от того, движется ли наблюдатель или объект. Таким образом, они пришли к выводу, что скорость света — а не пространство или время — является абсолютной. В одночасье скорость стала достойным (и ценным) объектом научного исследования[6].
Работа Майкельсона — Морли об эфире и скорости света, наряду с другими теоретическими достижениями, такими как сделанное в 1902 году предположение Анри Пуанкаре о том, что абсолютного пространства, абсолютного времени и эфира не существует, позволила Эйнштейну в 1905 году сформулировать специальную теорию относительности. Подобно Майкельсону и Морли, Эйнштейн предположил, что постоянна скорость света, а не пространство или время и что именно скорость света является максимальной скоростью во Вселенной [Everdell 1997:235][7]. Разрабатывая свое понятие относительности, Эйнштейн представлял, как время будет искажаться в быстро движущейся «инерциальной системе отсчета», такой как высокоскоростной поезд в гипотетический момент его приближения к скорости света. Если бы человек, путешествующий в этом поезде, удалялся бы от часов, он теоретически мог бы заметить замедление времени на часах или, если бы поезд достиг скорости света, отсутствие какого-либо изменения времени. Следовательно, утверждал Эйнштейн, время относительно[8].
Развивая свою специальную теорию относительности, Эйнштейн рассматривал время как нечто существующее в соединении с тремя измерениями пространства и, таким образом, составляющее его четвертое измерение. Эта концепция четырех измерений идеально сочеталась с только что сформулированными законами относительности (однако она расходилась с мистическим предположением о существовании четвертого измерения — популярного представления, связанного с искусством, динамизмом и метафизикой того времени). Эйнштейн также затронул вопрос о том, что происходит с ускоряющимся объектом и относительным временем с точки зрения неподвижного наблюдателя. Он предположил, что по мере приближения скорости объекта к скорости света происходит сокращение длины объекта в направлении движения[9]. Теории Эйнштейна, таким образом, указывали на существование уникальной взаимосвязи между пространством-временем и равномерным движением (скорость света). Эта идея подчеркивала то, как скорость может воздействовать на материальные объекты странным, неочевидным для человеческого глаза или разума образом. Несколько позже, в своей общей теории относительности 1915 года, Эйнштейн объяснил, что материя влияет на кривизну пространства-времени (научное название четырех измерений), определяя таким образом то, как материя ведет себя, то есть как она ускоряется в пространстве[10]. То, что Ньютон называл силой тяжести в трех измерениях, на самом деле было ускорением в искривленном пространстве-времени, которое взаимодействует с массой и энергией в четырех измерениях.
Для многих художников-авангардистов искажение, ускорение, скорость света и теоретическое существование четвертого измерения представляли собой дерзкие научные концепции, благодаря которым отображение реальности в ее истинной сущности стало более простой задачей. Мысль о том, что объекты меняют свою видимую глазу форму, приближаясь к скорости света, или что пространство-время искажается в присутствии объекта, действительно можно рассматривать как предвосхищение абстрактных образов человеческой реальности и опыта, которые возникли в искусстве модернизма в начале XX века11. Наука о скорости повлияла и на растущий интерес художников к цвету, поскольку, как выяснилось, цвет объекта должен меняться при приближении к скорости света (сдвиг света «в красную область», наблюдаемый у быстро удаляющихся объектов, таких, как далекие звезды)[11][12]. Поскольку ученые все больше внимания уделяли скорости света, изображение световых лучей и абстрактных, плавающих форм на холсте или киноэкране могло превратить эти элементы научного знания в выразительные символы современного движения.
Даже в России, где консервативные социальные тенденции подпитывали некоторый скептицизм по отношению к научным и технологическим достижениям эпохи, художники-авангардисты отдали дань революционным открытиям своего времени[13]. «В наше великое время, когда в официальной физике упразднена абсолютность времени и пространства <…> строится новая жизнь в новых высших измерениях», — провозгласил живописец и теоретик Николай Кульбин в своем эссе 1915 года «Кубизм» [Стрелец 2014: 166]. А позже, в 1926 году, композитор и художник-авангардист Михаил Матюшин заметил, что нужно стараться «видеть все разом, наполненно, сразу кругом себя. <…> Привычное понимание скорости странным образом разрушено, а идея относительности кажется совершенно ясной»[14]. Художники в России и других странах, стремясь сформулировать некие космические представления об ускоряющейся реальности, обращались к науке и опирались на современные концепции относительности и четвертого измерения, позволяющие уловить мимолетную, абстрактную сущность скорости.
Для многих жизнь в эпоху модерна не просто пришла в движение — она стала ускоряться. Поскольку автомобили, аэропланы, спорт, кинематограф и даже наркотики способствовали тому, что быстрый темп эпохи был столь очевидным, скорость пронизывала стремительно развивающийся городской ландшафт. Ощущение ускорения, особенно в первые десятилетия XX века, охватывало массы людей: технологии скорости преобразовывали современную жизнь, создавая новые возможности для движения людей и механизмов. Скорость стала важным понятием для всех областей модернистской культуры, и попытки объяснить и использовать это самое современное из всех явлений постоянно предпринимались и в искусстве, и в социологии, и в инженерии.
Конечно, модернизм было чем-то большим, чем просто скорость. Отчасти он возник из-за общего протеста против традиций, буржуазного статус-кво и того, что воспринималось как застой западного общества. В модернистском искусстве отказ от условностей совпал с ярко выраженным «кризисом репрезентации» — или «кризисом видимости», как назвал его Теодор Адорно, — который пронизывал западную культуру [Адорно 2001:149–154]. Западный мир к началу XX века шел вперед такими темпами, за которыми художники еле успевали. Многие задавались вопросом: как они могут на самом деле уловить дух современности и происходящих в каждый момент изменений, когда «здесь и сейчас» тут же устаревает и становится «прошлым днем»? Более того, перестал быть удовлетворительным позитивистский способ познания, устоявшийся прежде. Как утверждали многие художники, прижившиеся к тому времени художественные условности были не способны передать повсеместные изменения и возрастающий темп современности. В ответ на этот так называемый кризис искусство модернизма стало воплощать то, что Шарль Бодлер назвал парадоксальной необходимостью «извлечь из преходящего элементы вечного» [Бодлер 1986: 292]. Художники стремились выразить абстрактную, вечную сущность реальности, которая казалась столь быстрой и мимолетной. Пытаясь передать эту сущность новой эпохи, модернисты, особенно авангардисты, ощущали необходимость создавать новые художественные модели и немиметические формы, отражающие то, как современные мужчины и женщины воспринимают свой быстро меняющийся мир.
Разрабатывая новые способы репрезентации, художники-авангардисты яростно боролись против норм, теорий и практик основных направлений в европейской музыке, живописи и литературе, отвергая и высмеивая устоявшиеся художественные условности. Итальянские футуристы, которые из всех модернистов были, возможно, наиболее враждебно настроены по отношению к традициям, призывали к искоренению старого: «Мы хотим разрушить музеи, библиотеки» [Манифесты 1914: 8]. Футуристы стремились быстро выйти за рамки «антикварной истории» (как называл это Ницше) и всего, что было статичным в западной культуре XIX века [Kern 2003:63]. На месте застывших условностей футуристы воображали новую реальность, ускоренную моторами, и новую породу людей, которые могли бы олицетворять мощь и темп движения эпохи, поскольку в их неприятии прошлого подспудно было заключено острое желание двигаться к идеальному будущему. Их манила эстетизированная социальная утопия, свободная от обременительного прошлого.
Если модернистское искусство действительно представляло собой вызов преобладавшим ценностям и эстетическим нормам, что же могло заменить эти устаревшие стандарты? Чтобы преодолеть кризис изображения и ввести в обиход новые выразительные средства, модернисты усвоили себе крайне субъективный взгляд на жизнь и искусство, подчеркивая уникальность, присущую взгляду каждого индивида[15]. Поэтому эстетический релятивизм стал ярким атрибутом модернизма, и в любом случае более старые, объективистские определения того, что красиво, а что уродливо, вряд ли могли быть использованы для описания быстро меняющейся атмосферы современной жизни. Этот релятивизм занимал видное место в искусстве этого периода, будь то множественные плоскостные перспективы французского кубизма, «поток сознания» в романах Джеймса Джойса или авангардный фильм Фернана Леже 1924 года «Механический балет» с его пульсирующими кадрами машин и людей, — субъективность увеличивалась постольку, поскольку непостоянные, быстро меняющиеся точки зрения преобладали над четко определенным объективным взглядом на мир.
Множественность точек зрения и непрерывные изменения нигде не были столь заметны, как в современном мегаполисе. Ибо если модернизм был «переходной, текучей, случайной стороной искусства», как утверждал Бодлер, то именно европейский мегаполис, с его многоликими толпами, мимолетной модой и измененным ландшафтом, лучше всего символизировал дух эпохи модерна [Бодлер 1986]. В сущности, развитие культуры модернизма было тесно связано с быстрым ростом современного города в конце XIX века, когда увеличение населения изменило облик Парижа, Берлина, Лондона и многих других городов: в Париже, например, в 1850–1880 годы население выросло более чем вдвое, с 1 миллиона до более чем 2 миллионов, — явление, наблюдавшееся и в других городских центрах по всей Западной Европе и США (см. [Lees 1985: 5]). В России в это же время население Москвы выросло с 373 тысяч в 1850 году до чуть менее 2 миллионов в 1914 году [Hohenberg, Lees 1985: 227]. Когда столь огромное количество людей стекалось в города, модернизм возник как наиболее выразительный для мегаполиса стиль творчества: он отражал вездесущую энергию и быстрые, постоянные изменения, присущие этому времени.
Быстрому росту мегаполисов способствовал, в частности, настоящий взрыв современных технологий, которые стали определяющими для эпохи модернизма. Начиная с поезда, который соединил городские центры по всей Европе, а затем с изобретением автомобиля и самолета в 1889 и 1903 годах соответственно технологические инновации принесли с собой новую мобильность, которая оказалась в значительной степени ответственна за физическое перемещение масс в город и в городе. Эти новые виды транспорта, наряду с телефоном и телеграфом, упорядочили городскую среду, позволив городу превратиться в динамичный центр промышленности, коммерции и культуры. С появлением этих инноваций техника позволила современной жизни двигаться и развиваться еще более быстро и эффективно.
Неудивительно, что изображения современной техники занимали видное место в разнообразных модернистских работах: телефон в «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста, Эйфелева башня на картинах Робера Делоне, рентгеновские снимки в «Волшебной горе» Томаса Манна и велосипед на картинах и рисунках немецкого экспрессиониста Лионеля Фейнингера являются одними из наиболее ярких примеров этого слияния искусства и технологий. Примерно в то же время фотография и кинематограф — два наиболее ярких культурных проявления технологических новшеств — оказались особенно подходящими для отражения (и воплощения) духа современности. Фотоаппарат и кинокамера, запечатлевавшие свет на пленку согласно определенным химическим формулам, создавали «реальные» отпечатки окружающего мира — либо отдельные изображения, весьма соответствующие тому, что видел глаз, либо серию этих изображений, проецируемых на экран так, чтобы вызвать впечатление движения. Находясь под сильным влиянием фотографии и кинематографа, итальянские футуристы среди прочих стремились применить динамизм этих новых форм искусства к своей поэзии, живописи и скульптуре[16].
По мере того как западное общество ускорялось, распространение технологий помогло углубить современные концепции времени и пространства[17]. Синхронизация часов в Европе, например, произошла после того, как в начале XX века было введено Всемирное координированное время — это событие, по мнению многих, также повлияло на ускорение жизни современного общества, в результате чего люди ощутили еще большее желание втиснуть как можно больше действий в регулируемые техникой часы и минуты дня. Парадоксальным образом настоящее теперь как бы «сгущалось во времени», как метко выразился Стивен Керн, поскольку технологии и массовое представление об одновременности создавали ощущение, что каждый момент дает бесконечные возможности [Kern 2003: 314]. Это обострение ощущения времени было также результатом появления новых видов общественного транспорта, таких как трамвай и метро: они вызвали всплеск мобильности, который, несомненно, ускорил темп современности. Кроме того, телефон и телеграф сократили время, необходимое для общения. Более того, эти изобретения изменили представление современного общества о пространстве, объединив людей способами, которые раньше невозможно было представить. Таким образом, модернизм, особенно футуризм, развивался в тандеме с утопическими представлениями о новом социальном порядке, который будет изобиловать скоростью. Будущее должно было быть хорошо организованным, эффективным и быстрым.
На фоне этой переоценки времени и пространства в начале XX века внимание к человеческому и механическому движению только увеличилось. Ученые, изобретатели и художники формулировали, как быстрое движение может и способствовать ускорению темпа и сжатию пространства, и отражать эти процессы[18]. Тем временем технологии помогли создать в обществе, зависящем от эффективности и скорости, атмосферу динамизма. В искусстве футуризма эта скорость представляла собой одну из самых важных проблем изобразительного искусства, поскольку из всех аспектов современности, которые бросали вызов традиционным формам выражения, быстрое движение требовало крайне оригинальных, новаторских средств художественного изображения реальности. Более того, именно в сочетании с желанием модернистов воплотить суть быстрых изменений и мимолетного настоящего абстракция стала таким ярким компонентом авангардного творчества.
В то время как научные открытия и развитие технологий скорости во многом были связаны с модернистским кредо ускорения, интерес футуристов к скорости в значительной степени проистекал из того факта, что глазам людей приходилось приспосабливаться к новому темпу, который все больше и больше бросал вызов устоявшимся способам восприятия движущихся объектов и людей. «Движение… — писал Рудольф Арнхейм, — воспринимается только в определенных пределах скорости» [Арнхейм 1974: 355]. Если что-то движется слишком медленно, мы не замечаем движения, тогда как если что-то движется слишком быстро, например молния, то нам трудно различить точную форму этого объекта. Это визуальное искажение движущихся на большой скорости тел стало более привычным явлением в конце XIX века, когда современный мир резко ускорился. По мере того как все ускорялось, люди должны были искать новые способы изобразить незнакомый мир, который они теперь с трудом пытались понять.
Вот один очевидный пример ускорения, принесенного модерном: паровоз изменил восприятие пассажирами пейзажа, который теперь проносился мимо. Анализируя феномен путешествия на поезде в XIX веке и его влияние на человеческое зрение, Вольфганг Шивельбуш пишет: «Повышенная скорость вызывает большее количество зрительных впечатлений, с которыми зрению нужно справляться» [Schivelbusch 1979: 60]. Шивельбуш утверждает, что серии быстро сменяющихся панорам, мимо которых паровоз везет состав, ускорили трансформацию человеческого восприятия как за счет расширения диапазона человеческого зрения, так и за счет искажения проходящих мимо образов. Именно это искажение видимой реальности сделало скорость ключевым мотивом для художников в начале XX века, когда многие стремились одновременно осмыслить быстрое движение и применить этот опыт в искусстве посредством изменения узнаваемых форм. Эрнст Гомбрих предположил, что наше зрительное ощущение быстрого движения парадоксальным образом выигрывает от уменьшения точности изображения: «Понимание движения зависит от ясности смысла, но впечатление движения может быть усилено при отсутствии геометрической ясности» [Gombrich 1982: 58][19]. Развивая мысль Арнхейма, Шивельбуша и Гомбриха, я бы сказал, что потеря знакомого пейзажа и узнаваемых форм дала жизненно важный импульс для формулирования идей нерепрезентативной живописи, визуально динамической поэзии и недиегетического (неповествовательного) кино. По сути, обращение футуризма к скорости способствовало его же обращению к абстракции.
Термин «абстракция» — несколько противоречивый в среде искусствоведов — требует здесь некоторого пояснения[20]. Идея абстракции как нематериального проявления реальности вполне соответствовала стремлению модернизма изобразить скрытую сущность быстро меняющейся современной жизни. Словом «абстрактный» в ряду других прилагательных обозначают такие произведения искусства, где не наблюдается каких-либо форм, встречающихся в природе, или же произведения, состоящие исключительно из цвета, линии, света и тени. Такие изображения также называются «нерепрезентативными», «беспредметными» и «нефигуративными». Поскольку абстрактное искусство сложно само по себе, уже давно обсуждается вопрос о том, как лучше всего определить абстракцию с лингвистической точки зрения. Многие художники, имена которых связывают с возникновением этого феномена, такие как Василий Кандинский и Казимир Малевич, совершенно отвергали этот термин из-за того, что он намекает на некое отсутствие.
Учитывая то, насколько широко распространенным было стремление к абстрактному искусству между 1905 и 1916 годами, вопросы «происхождения» и датировки трудно решить с абсолютной точностью. Художники Микалоюс Константинас Чюрленис, Василий Кандинский, Франтишек Купка, Робер Делоне и Артур Доув среди прочих указываются в качестве создателей абстрактного искусства. Ситуация усложняется тем, что многие из художников, о которых идет речь, позже исправляли даты своих абстрактных картин на более ранние, чтобы преувеличить их оригинальность. Однако ясно, что живописцы, пытавшиеся показать в своих работах динамизм, ускорили переход от традиционных способов изображения к абстрактным. Скорость, конечно, не была единственным фактором в развитии абстракции как средства выразительности, но в то же время именно она стала импульсом для усвоения последней различными видами искусства. При этом осмысление такого свойства быстро движущегося предмета, как искажение его внешнего вида, способствовало отказу от традиционных форм репрезентации.
Для некоторых скорость современности и ее в высшей степени абстрактная природа олицетворяли эпоху, омраченную индустриализацией, отчуждением личности и тем, что критики модернизма воспринимали как распространение нравственного релятивизма. Жестокость и декаданс, атмосфера незащищенности и беспокойства пропитывали скоростное современное существование, утверждали они. Ницше, например, определял изменения темпа жизни как глубоко укоренившуюся болезнь; в 1874 году немецкий философ заметил, что он не может не думать о «всеобщей спешке и возрастающей скорости свободного падения, об исчезновении всяческой созерцательности и простоты <…> симптомы полного истребления и искоренения культуры» [Ницше 2014,1/2:201–202]. Старый мир исчезал, словно поглощаемый волной дегуманизирующих изобретений и событий. Хотя автомобили и аэропланы давали беспрецедентную свободу, новизну и даже экстаз (виртуальный оргазм скорости), эти новые технологии часто приводили к несчастным случаям, смертям и разрушениям, особенно в случаях военной техники и промышленного оборудования. Скорость причиняла и психологический ущерб, поскольку ускоряющийся темп жизни и работы подчинял рабочих контролю сил, которые им самим, в свою очередь, не были подвластны.
Как говорится, время — деньги, но на самом деле именно скорость производит товары и услуги, которые, в свою очередь, приносят деньги. Индустриализация — в Западной Европе в середине XIX века и несколько позже в царской России — основывалась на способности общества обуздать и использовать время; при этом коммерческие предприятия агрессивно внедряли технологии скорости для рационализации производства и увеличения производительности труда[21]. «Научная организация труда» на сборочном конвейере Фредерика Тейлора — принципы, применявшиеся к фабричной работе в 1910-х годах и регламентировавшие движения работников для достижения максимальной быстроты и производительности — способствовали развитию капитализма и при этом, как считали многие, были виновниками нормализации быстрой и бездумной работы. Это «помешательство на эффективности», как Сэмюэль Хабер охарактеризовал распространение тейлоризма, казалось промышленникам, и не только им, предвестником технологической утопии, однако оно было и причиной конфликта между рабочими и управляющими [Haber 1964: ix]. Из-за современных технологий скорость — во всяком случае, по мнению ее критиков — превратилась в инструмент капитализма, который без надобности лишал граждан их прежней, значительно более медленной жизни[22].
Во многих отношениях скорость представляла собой наиболее непосредственный и бросающийся в глаза аспект представлений о времени в конце XIX века: горожане по всей Европе стремились воспользоваться каждым часом и каждой секундой своей суматошной жизни, жестко регулируемой работой на предприятиях; мир приходил ко все более механизированному, урбанистическому состоянию. Ускорение городской жизни, вне зависимости от его эффективности, многим казалось дезориентирующим и пагубным. В эссе 1903 года «Большие города и душевная жизнь», широко известном своей критикой модерна, Георг Зиммель утверждал, что преобладание скорости подрывает естественный душевный покой человека:
Устойчивые впечатления, протекающие с небольшими разницами, привычным образом и равномерно и представляющие одни и те же противоположности, требуют, так сказать, меньшей затраты сознания, чем калейдоскоп быстро меняющихся картин, резкие границы в пределах одного моментального впечатления, неожиданно сбегающиеся ощущения. Большой город создает именно такие психологические условия своей уличной сутолокой, быстрым темпом и многообразием хозяйственной, профессиональной и общественной жизни. И тот глубокий контраст, который существует между жизнью большого города и жизнью маленького города или деревни, отличающейся медленным, привычным и равномерным ритмом душевной и умственной жизни, этот глубокий контраст вносится в наши органы чувств, — этот фундамент нашей душевной жизни, — и в то количество сознания, затраты которого требует от нас, как от существ, познающих лишь на основании различий, большой город [Зиммель 2002: 2].
По мнению Зиммеля, динамичный современный город давал слишком много впечатлений и стимулов, перегружающих и истощающих органы чувств городских жителей, чей опыт когда-то был основан на более медленном и простом темпе жизни в сельской местности[23].
Скорость, по мнению недоброжелателей модернизма, была столь же пагубной для творчества и искусства. В своем длинном трактате 1892 года «Вырождение» консервативный социальный критик Макс Нордау сокрушался по поводу стремительного темпа рубежа веков, отмечая, насколько вырождение, утомление и истощение «вызываются современною цивилизацией, стремительностью и порывистостью нашей кипучей жизни, необыкновенным увеличением количества впечатлений, влияющих тем сильнее, чем они действуют одновременно» [Нордау 1995: 42]. Стремительное, неостановимое течение современной жизни, подчеркивал Нордау, поразило не только повседневность, но и философскую мысль и искусства, в частности движение французских символистов, которое Нордау резко критиковал как декадентское и излишне мистическое: «Символисты, насколько они честные люди, вследствие болезненного состояния своей нервной системы могут мыслить только туманно» [Нордау 1995: 90][24]. По мнению Нордау, стремительный, мимолетный характер современной жизни привел к фрагментированным, «нездоровым» мистическим идеям и «разбегающимся» мыслям: «Нормальный человек может рассказать, что он думает, и его рассказ имеет начало и конец. Мистик мыслит лишь по законам ассоциации идей, не подвергая ее контролю внимания. Мысли у него разбегаются» [Нордау 1995: 90].
Будь то опасения Ницше, что быстрые темпы современности подорвут человеческую цивилизацию, или учение Зиммеля о том, как интеллектуальная деятельность городского населения подавляется множеством быстро сменяющихся, каждый раз новых впечатлений, или заявления Нордау, что скорость приведет к деградации современной культуры до уровня мистицизма, — различные критики западного общества воспринимали внезапное ускорение городской жизни как нечто истощающее энергию, энтузиазм и внимание художников. Более того, преобладающий антитехнологический посыл располагал скорость, а также новые технологии, применяемые в искусстве (такие как фотография и кинематограф), в сфере, считающейся противоположной творческому духу искусства[25]. Искусствовед XIX века Джон Рёскин, например, утверждал, что фотография сделает взгляд зрителя чрезмерно разборчивым, а поездку по железной дороге он считал ненужной нагрузкой на человеческое восприятие[26]. Тем не менее, несмотря на это недоверие к технологиям скорости и повсеместное отрицание их художественного потенциала, искусство модернизма возникнет в тандеме с возрастающей скоростью эпохи. Новый темп жизни, несомненно, для некоторых был пагубным и дезориентирующим, но многие другие не могли игнорировать широкий спектр эстетических возможностей, которые давала скорость.
От греческой скульптуры Ники Самофракийской IV века до н. э. до исследований движения, которые проводил Леонардо да Винчи, и до кинетической скульптуры XX века история искусства изобилует изображениями скорости. Тем не менее художники, поэты и кинематографисты эпохи модернизма в Западной Европе исследовали и эстетизировали скорость беспрецедентным, уникальным образом, положив начало творческим формам и приемам, которые необходимо объяснить, прежде чем мы сможем перейти к какому-либо обсуждению русского авангардного искусства. Бодлер (возможно, прототипический европейский модернист) первым поднял вопрос об отношениях присущего модерну динамизма и современного искусства. В своем знаменитом эссе «Поэт современной жизни», опубликованном в 1863 году, Бодлер восхвалял «фантастичность реальной жизни» города, постоянно меняющийся мир цветов и движений, который, как он считал, игнорировали его современники [Бодлер 1986 Для Бодлера одним из немногих художников, кто смог передать ритм жизни и энергию города, был практически анонимный Константен Гис, чьи акварели и наброски пером и тушью несли в себе воздушность, которая, по мнению Бодлера, отражала преходящую красоту городской жизни и «modernite». Гис, по словам Бодлера, был «бескорыстно любознательным человеком», первым «фланером», который мог сливаться с городской толпой, чтобы испытать чувства людской массы «с ее суетой, движением, летучей изменчивостью и бесконечностью» и передать этот опыт [Бодлер 1986][27]. Это, как утверждал автор «Поэта современной жизни», именно то, что должны выражать современные искусство и литература.
Французские художники-импрессионисты, словно отвечая на призыв Бодлера к созданию более динамичного, соответствующего времени искусства, начали в 1870-х годах подчеркивать колебания света. При этом пестрые тона и цвета использовались для изображения городских толп и уличных пейзажей. Взяв на вооружение новые пигменты, импрессионисты нашли революционные средства для передачи игры солнечного света и тени в самых различных обстоятельствах, предложив новый способ воспринимать физическое движение и запечатлевать взаимодействие между объектом и окружающей средой. Хотя импрессионизм никогда не работал со скоростью как таковой, его акцент на движении и вариациях света в городской среде дал критическую основу для последующего изображения движения постимрессионистами[28].
Основными модернистскими средствами для передачи формы и движения были революционные изобретения кубизма первого десятилетия XX века. Отвергая единообразную одноточечную перспективу, которая преобладала с эпохи Возрождения, французские кубисты требовали, чтобы глаза зрителя перемещались по многочисленным точкам и перспективам отдельного объекта. Чтобы достичь желаемого эффекта, они по своему усмотрению меняли живописную точку зрения, превращая живописное пространство и предметы натюрмортов в гибкий, динамичный материал. Во Франции Жорж Брак, Пабло Пикассо и Фернан Леже среди прочих акцентировали внимание на множественности, мобильности точек зрения при изображении фрагментированного объекта в трех измерениях на плоском холсте, тем самым делая взгляд зрителя активным. Картина Пикассо «Авиньонские девицы» (1907), которую часто считают первой ключевой картиной XX века, демонстрирует, как отмечает Роберт Розенблюм, «неудержимую энергию, стоящую за ее созданием», которая «требовала словаря изменений и импульса, а не взвешенного заявления в уже готовом стиле» [Rosenblum 2001:16]. Хотя фрагментированные фигуры на знаменитой картине Пикассо выглядят абсолютно статичными, взаимодействие неоднородных форм способствовало новому динамизму в европейском искусстве, который в последующие годы будет только расти.
В других работах кубистов ощущение движения было более очевидным, как это можно увидеть в «Обнаженных в лесу» Леже (1909–1910), где деревенская тема рубки деревьев сделана механической за счет акцента на повторяющихся действиях. Вызывая в памяти дух кинематографа и принесенную им быструю смену изображений (в 1924 году Леже выпустит новаторский фильм «Механический балет»), руки лесорубов Леже повторяют друг друга и как будто сливаются со стволами деревьев цилиндрической формы. Из фрагментации объектов, из быстрых ударов дровосеков, подразумеваемых Леже, вырисовывается яркий образ механических ритмов. Впоследствии стремление художника к очеловечиванию машины будет подхвачено итальянскими и русскими футуристами.
Между 1910 и 1915 годами ощущение скорости возникло в различных гибридных формах кубизма. Например, на картине Марселя Дюшана 1911 года «Обнаженная, спускающаяся по лестнице» быстрое нисходящее движение одной фигуры передается ее повторяющимися, искаженными очертаниями на многочисленных этапах ее спуска. Делоне, взяв другой курс, создал серию картин, посвященных Эйфелевой башне (одному из наиболее ярких символов эпохи модерна). В этих произведениях (большинство из которых относятся к 1910–1911 годам) фрагментированные формы позволяют Делоне создать ощущение всеобъемлющего динамизма, несмотря на то что предмет изображения — неподвижная башня[29]. Делоне и его школа орфистов (как назывался этот синтез тенденций кубизма и футуризма) разделяли нарастающий в художественной среде интерес к мистицизму и абстракции и стремились передать уникальное модернистское сознание, характеризовавшееся как «симультанное», путем синхронного наложения фрагментированных плоскостей на холст[30].
Футуризм, опираясь на французский кубизм и развивая его, предлагал более яркое выражение быстроты, присущей современной жизни. Фактически именно итальянские футуристы первыми сформулировали полноценную художественную доктрину, основанную на быстроте, тем самым установив настоящий культ скорости. Заявив в 1909 году, что гоночный автомобиль «прекраснее “Самофракийской победы”», ведущий теоретик футуризма Филиппо Томмазо Маринетти настойчиво пропагандировал современную скорость и механику безостановочного движения [Манифесты 1914: 7]. Вместо того чтобы пытаться воплотить на статичном холсте саму скорость, что, конечно, было недостижимо, художники Умберто Боччони, Карло Карра и Джино Северини воссоздавали отдельные моменты быстрого движения. Живопись футуристов в некоторых отношениях была сродни замедленной съемке или стоп-кадру в кино: она запечатлевала состояние объекта, наполненного движением. По словам художника и теоретика Дьердя Кепеша, «объекты [у художников-футуристов] либо находятся в активном движении, и тогда его направление обозначается “силовыми линиями”, либо в потенциальном движении <…> тогда указывается направление, в котором объект будет двигаться, если его высвободить» [Kepes 1951: 178]. Подразумеваемая скорость и скрытая механическая или мускульная сила возникали из этих «силовых линий» (linee-forzi) — важного элемента эстетики итальянских футуристов, которая переносила акцент с содержания произведения на визуальный синтез (или абстракцию) объекта и его движения.
К 1911 году сформировался характерный для итальянского футуризма динамичный стиль, в котором прежний пуантилизм уступил место более мягкой, менее отчетливой неоимпрессионистской эстетике. Этот сдвиг особенно ярко проявился в картине Боччони «Город встает» («La citta che sale», 1910–1911), на которой несколько больших лошадей несутся сквозь городскую толпу. Вихрь энергии, воплощаемый массивными лошадями, позади которых видны дымовые трубы и строительные леса, кажется, подавляет как человеческие фигуры, пытающиеся обуздать лошадей, так и всю городскую среду. Пространство картины, по словам Мэриэнн Мартин, «больше не является пассивным, статичным контуром», поскольку оно «пришло в движение» [Martin 1968: 86]. Спорадические всплески ярких цветов и «силовых линий», наряду с расплывчатыми формами и мутным, пестрым светом, создают в картине Боччони впечатление огромного напора и быстрого движения[31].
Боччони, оправдывая изображение скорости при помощи статичных средств выразительности (например, в скульптуре 1913 года «Уникальные формы непрерывности в пространстве»), сформулировал теорию «пластического динамизма», строившуюся на взаимодействии абсолютных и относительных форм движения.
Пластический динамизм, — писал Боччони, — это одновременное действие движения, характеризующего сам объект (его абсолютное движение), и преобразования, которое объект претерпевает по отношению к своему подвижному и неподвижному окружению (его относительное движение) [Apollonio 2001: 92].
Другими словами, Боччони обращал внимание как на природу движущегося объекта, так и на его визуальную трансформацию в ее отношении к среде, через которую этот объект движется. В отличие от кубистов Пикассо и Брака, которые фрагментировали живописный объект, не обращая внимания на его отношение к окружающему миру, Боччони и его соратники — футуристы подчеркивали взаимодействие эстетизированного объекта со средой, считая это необходимым для убедительного изображения быстрого движения на статичном холсте или в трехмерных скульптурных формах[32].
В это же время Джакомо Балла, живущий в Риме (а не в «футуристической столице» — Милане), попытался запечатлеть на холсте континуум движения, — изображая скорость, художники осмеливались на все большую абстракцию. Отстаивая свой фирменный «дивизионизм», Балла разделил движение на отдельные динамические части и орнаменты, выражающие ритм движения. В одной из самых известных работ Баллы «Динамизм собаки на поводке» (1912) многократно воспроизведенная линейная форма бегущих собачьих лап (и также повторяющаяся, только с меньшей частотой, форма ног ее владельца) вызывают в воображении бешеное движение. Собственную траекторию имеет и поводок собаки: он быстро вращается вокруг своей оси. Вместо того чтобы использовать «силовые линии», Балла выбрал перекрывающие друг друга, многократно повторяющиеся фигуры, которые, наряду со слегка расходящимися диагоналями на заднем плане картины, создают ощутимое впечатление быстрого ритмичного движения. Вскоре за «Динамизмом собаки на поводке» последовали другие картины Баллы, источающие динамизм, такие как «Стрижи: Траектория движения + Динамические ряды» («Rondini: Linee andamentali + successioni dinamiche», 1913) и «Абстрактная скорость» («Velocita astratta», 1913), полуабстрактные работы, из которых видно, сколько сильно идея скорости повлияла на Баллу в момент перехода от фигуративного искусства к практически абстрактному стилю.
Хотя наиболее полную художественную концепцию скорости выработали итальянцы, другие европейские авангардные движения также обратили свое внимание на задачу изображения динамизма. В Германии, например, художники-экспрессионисты Франц Марк и Лионель Фейнингер создали красочные воплощения стремительного движения людей и животных. Экспрессионистская эстетика, связанная с изображением сильных эмоций, хорошо подходила для изображения на холсте быстро меняющихся объектов. Тогда же в Англии некоторое время существовало направление вортицизма, к которому среди прочих принадлежали художники Перси Уиндем Льюис и Эдуард Уодсворт. Как следует из названия главного органа вортицистов, журнала «Взрыв» («Blast»), стиль движения представлял собой мощное сочетание механического динамизма, жестокости и энергии.
В вортицизме, как и в итальянском футуризме, участвовали и художники, и поэты. Одним из первых европейских поэтов, воспевших скорость, присущую современной жизни, в стихах, был поэт-вортицист Эзра Паунд. На этом раннем этапе своей карьеры Паунд пропагандировал имажизм, поэтическое движение, тесно связанное с вортицизмом в живописи. Наполненный энергией, эмоциями и пронзительной лаконичностью, имажизм перенес дух и динамизм живописи вортицизма в поэзию[33]. Знаменитое имажистское стихотворение Паунда «На станции метро» (1914), например, состоит всего из двух строк, которые, благодаря своей краткости, тематике и образам, передают мимолетность стремительно движущейся современной жизни: «Видение этих лиц в толпе; И Лепестки на влажном черном суку» (пер. Р. Пищалова). Живопись, как покажут Паунд и другие, была не единственным искусством, способным выразить динамизм эпохи. Поэзия начала XX века, хотя и не была связана с идеей скорости непосредственно, сумела найти для футуристического порыва новаторскую форму: поэты не только делали скорость темой произведений, но и экспериментировали с беспрецедентными ритмами, игрой слов и визуальной составляющей текста.
В одном из важнейших стихотворений этого периода, «Прозе о транссибирском экспрессе и маленькой Жанне Французской» Блеза Сандрара (1913), в движении нам явлены и путешествующий рассказчик, и транссибирский поезд, который «кувыркается» через Европу и Азию:
Всегда в пути
Всегда я был в пути
В пути с моей малышкой Жанною Французской
Экспресс подпрыгнул и упал на все колеса
На все колеса сразу
Всегда на все колеса падает экспресс
[Сандрар 2015][34].
Движение поезда вперед передается с помощью повторяющихся слов, подобных вращающимся колесам; стихотворение отражает ранее невообразимую способность быстро пересекать огромные пространства. Чтобы дать яркое представление о скорости и красочном, меняющемся ландшафте современного мира, Сандрар снова и снова подчеркивает визуальную составляющую этой поэмы: «Будь я художником, на завершение пути я приготовил бы как можно больше краски — красной и желтой» [Сандрар 2015]. Словно в тандеме с этим живописным порывом, декоративные иллюстрации русской художницы еврейского происхождения Сони Делоне-Терк (жены Робера Делоне) помогли преобразовать эту сюжетную поэму — «первую симультанную книгу» стихов, как назвал ее Сандрар, — в типичный для того времени синтез льющихся слов и образов. Стихотворение было напечатано, словно карта дорог, рядом с абстрактными цветными завитками Делоне-Терк на одном длинном листе бумаги длиной около шести футов. Поэму следовало читать «симультанно», то есть одновременно, без переворачивания страниц или перерывов в чтении. Так непрерывность напечатанных стихов Сандрара и рисунков Делоне-Терк наделила этот самый современный вид поэзии почти осязаемым чувством энергии и движения[35].
Симультанность и скорость оказались столь же важными для творчества Гийома Аполлинера, чей интерес к современным, чрезвычайно эффективным средствам коммуникации нашел выражение в необычном графическом и типографическом оформлении стихов[36]. «Каллиграммы» Аполлинера, как поэт называл свои наиболее изобразительно-ориентированные стихи, представляли собой тексты, образующие на листе различные фигуры и узоры; каждая такая фигура точно соответствовала теме стихотворения и часто казалась движущейся из-за своего оригинального, как бы упругого контура. Одна каллиграмма Аполлинера, посвященная идее времени, приняла форму карманных часов («Галстук и часы» — «La cravate et la montre»), а еще одно произведение, «Маленькое авто» («La petite auto»), не только воспевало автомобиль, но и — с помощью графической формы стихотворения — иллюстрировало его стремительное движение.
Попытки передать скорость в стихах, вводя в них новые выразительные элементы, предпринимались и в Италии. В 1913 году Маринетти опубликовал «Занг Тумб Тумб», сборник футуристических стихов, напоминающих «каллиграммы» Аполлинера: они тоже пытались привести слова в движение средствами графики. Например, на обложке «Занг Тумб Тумб» был напечатан футуристический девиз «parole in liberta» («слова на свободе») в форме дуги, напоминающей о центробежном движении. Типографический намек на скорость дополнял своеобразные ритмы, которые Маринетти создавал посредством своего неологистского стиха («ту-у-умб, ту-у-у-ум, ту-у-у-ум, ту-у-у-ум»)[37]. Развивая футуристский культ скорости, Маринетти довел поэзию до лингвистической и графической абстракции — слова, которым футуристы приписывали свободную волю, словно бы скакали по страницам сборника[38].
Подобно тому как живопись и поэзия позволяли передать ускоряющийся темп эпохи, фотография — и кинематограф как ее производное — давали новые мощные средства для изображения скорости, присущей модерну[39]. К середине XIX века появилось множество оптических устройств, которые могли производить впечатление движения: кинеографы (flip books), волшебные фонари, праксиноскоп (вращающийся барабан, отражавший нарисованные изображения на расположенное в центре многоугольное зеркало, которое позволяло зрителю видеть движущуюся полосу изображений) и другие, более поздние, более современные изобретения, такие, как кинетоскоп Томаса Эдисона — аппарат с глазком для просмотра фотографий. Все эти вращающиеся приспособления основывались на том, что ученые и изобретатели назвали «инерцией зрительного восприятия» — она позволяет зрителю удерживать в сознании быстро сменяющиеся картинки и воспринимать эту смену как процесс движения. Однако одна из трудностей в создании этих ранних изображений движения проистекала из того факта, что ни ученые, ни художники не представляли себе, как зафиксировать истинную траекторию и форму быстро перемещающегося объекта, будь то бегущий человек, скачущая лошадь или летящий диск. Человеческий глаз может ухватить скорость лишь до определенных пределов.
Вклад в эту область исследований движения внесли французский физиолог Этьен-Жюль Марей и американский фотограф Эдвард Майбридж. В 1870-х годах они начали проводить фотографические эксперименты по фиксации быстрого движения. Они снимали один из самых распространенных символов скорости XIX века — скачущую лошадь, пытаясь понять, есть ли в ее беге момент, когда все четыре копыта одновременно оторваны от земли. Для этого Марей и Майбридж создали «фотографические револьверы» — камеры, которые могли снимать быстрыми «очередями», запечатлевая разные стадии одного движения. Марей развил эту фотографическую технику в то, что он впоследствии назвал «хронофотографией», или фотографией во времени, которая, по его мнению, могла дать более точное изображение движения человека и животных, нежели доступное невооруженному человеческому глазу. Фотографии Марея и Майбриджа не только подтвердили, что лошади действительно отрывают все четыре копыта от земли, когда бегут галопом, но и послужили стимулами для последующих визуальных исследований движения, таких как «фотодинамизм» итальянского футуриста Антона Брагальи, который создавал единый континуум движения, быстро перемещая фигуры или объекты перед камерой с открытым затвором[40].
Хронофотография стала непосредственным предшественником кино, появившегося в 1895 году, когда Луи и Огюст Люмьеры представили синематограф — аппарат, объединявший функции камеры и проектора, выводя отснятое изображение на экран. Именно первые короткометражные фильмы братьев Люмьер, с паровозами и оживленными толпами, привлекли внимание зрителей во всем мире — эти «движущиеся картинки», казалось, стали точкой соприкосновения искусства и современной жизни. В газетной статье 1896 года Максим Горький передал ранний, непосредственный взгляд на кинематограф, описывая показ одного короткометражного фильма перед полным залом в Париже: «На вас идет издали курьерский поезд — берегитесь! Он мчится, точно им выстрелили из громадной пушки, он мчится прямо на вас, грозя раздавить… <…> Безмолвный, бесшумный локомотив у самого края картины…» [Горький 1896][41]. Никогда прежде люди не испытывали такой реалистичной симуляции движения. И никогда прежде искусство так непосредственно не передавало быстроту современной эпохи. Когда кино превратилось в полноценный вид искусства, оно внесло в культуру своего времени чувственное переживание скорости, которое в первые десятилетия нового века будет только усиливаться.
В начале XX века Россия твердо придерживалась своего особого подхода к вопросам скорости, равно как и к общим тенденциям западноевропейского модернизма. Более того, культурная самобытность России была очевидна как в лингвистическом смысле, так и в художественном. В русском языке для обозначения скорости («speed») есть два термина: «скорость» и «быстрота». «Скорость», более технический из этих двух терминов, возможно, наиболее близок к «speed», поскольку характеризует темп движения, в то время как «быстрота» — наиболее употребимая в форме наречия «быстро» — ближе к «quickness». Однако можно утверждать, что «скорость» и «быстрота» не обладают тем широким охватом и не так часто встречаются в речи, как слово «speed» в английском или «vitesse» во французском. Поэтому в начале XX века русские художники все чаще использовали слово «динамизм», обозначающее энергичность действия; в философии это слово отсылало к представлению, что материальные или мыслительные феномены являются результатом действия разнообразных сил. Этот термин, передающий растущую скорость эпохи модернизма, был для русских наиболее подходящим эквивалентом «speed», «velocita» и «vitesse» — он стал обозначать неоспоримый аспект российского духа времени на рубеже веков.
Однако на протяжении большей части XIX века в России, в отличие от большинства стран Запада, едва ли наблюдался какой-либо урбанистический динамизм. Несколько изолированное от западноевропейских культурных центров и обладающее собственной интеллектуальной традицией, основанной на греческом православии (в отличие от латинско-католической традиции), российское общество, даже в Москве и Санкт-Петербурге, демонстрировало более неоднозначное отношение к скорости, чем это было принято на Западе. Хотя в плане развития промышленности и экономики Россия во второй половине XIX века находилась на подъеме, здесь имелись и сдерживающие, реакционные факторы[42]. Например, Россия довольно медленно принимала технологические и хронологические инновации, которые помогали упорядочить европейское общество эпохи модерна. Отказавшись привести свои часы в соответствие со временем по Гринвичу, системой, по которой большая часть Западной Европы (за вопиющим исключением Франции до 1911 года) координировала свои расписания поездов, царское правительство таким образом закрепило тот факт, что русские «не шли в ногу» с остальной Европой[43]. И хотя большая часть Европейского континента жила по григорианскому календарю, введенному папой Григорием XIII в 1582 году, русские приняли эту систему взамен юлианского календаря лишь в 1918 году, после революции. Царская Россия часто сопротивлялась переменам и сохраняла как институциональную, так и политическую осторожность в отношении модернизации и скорости.
Однако это официальное упрямство не помешало русскому авангарду воспринять идеи и образы скорости, появившиеся в западном искусстве. Можно даже утверждать, что из-за вялой и запоздалой реакции российского общества на модернизацию русские художники создавали изображения скорости более смелые, более проникнутые иконоборческим пафосом, чем большинство их коллег — модернистов на Западе. Русские футуристы ухватились за современные технологии, которые, учитывая их малую распространенность в России второй половины XIX века, при своем появлении казались особенно современными, быстрыми и способными преобразовывать общество. Поэтому культ скорости, пропагандировавшийся итальянскими футуристами, приобрел в России большее влияние, чем в любом другом государстве Европы. Р. У Флинт в эссе о Маринетти утверждает: «Больше, чем кто-либо в промышленно развитых европейских странах, которые их разделяли, русские <…> были открыты для итальянского энтузиазма по отношению к красоте механизмов и современной городской жизни»[44]. Эта близость между русскими и итальянцами, возможно, связана с тем, что в то время экономика как России, так и Италии была преимущественно аграрной, что сделало скорость, присущую движению современного города, и модернизацию в целом еще более ярко выраженными и удобными для художественной интерпретации. Русские художники-авангардисты будут проявлять значительную осторожность в отношении технологий, при этом используя в своих работах православные образы и другие славянские неопримитивистские формы, чтобы достичь беспрецедентного синтеза старого и нового, медлительности и скорости, — но на темп эпохи они глядели с восхищением, что способствовало усвоению и развитию революционных новшеств.
Российские поэты-футуристы (в первую очередь кубофутуристы, но также и несколько менее известных групп), как и их коллеги в Италии, часто воссоздавали дух городского динамизма с помощью поэтических форм, с большим упором на графическую сторону текста. Возникнув вскоре после расцвета русской символистской поэзии, футуризм предложил более драматический и динамичный разрыв с традиционной русской поэтикой, чем совершённый символизмом или акмеизмом — еще одной выдающейся поэтической школой, возникшей в то время в России. Футурист Маяковский, произведения которого в этом исследовании стали предметом значительной части анализа авангардной поэзии, в своих урбанистических футуристических стихах неоднократно создавал впечатление хаотического движения. Он использовал семантические сдвиги, фрагментацию и неоднозначный синтаксис для того, чтобы создать столь же искаженные образы, какие мы можем наблюдать в живописи кубизма и футуризма. Однако Маяковский не до конца принимал динамичный дух модернизации, пропагандировавшийся итальянскими футуристами, поскольку, как и многие русские художники-авангардисты, сохранял несколько неоднозначное отношение к головокружительному, дезориентирующему ритму жизни города. Новаторская поэзия Маяковского помещает читателя в ускоренную городскую среду, но парадоксальным образом заставляет медленно, осторожно читать этот вдохновленный скоростью поэтический пейзаж.
Другие поэты-футуристы в России также обращались к визуальному восприятию, чтобы передать стремительное развитие эпохи. Стихи Вадима Шершеневича, возглавлявшего футуристическую группу «Мезонин поэзии», демонстрируют явную ориентацию как на ускоренную городскую чувствительность итальянского футуризма, так и на имажизм Паунда, в частности с помощью вдохновленных городом «слов-образов», как называл Шершеневич более выразительные, динамичные части своих стихотворений. В 1913–1914 годах Шершеневич сотрудничал с русскими кубофутуристами, однако его откровенная поддержка Маринетти (в связи с приездом Маринетти в Москву в 1914 году) оттолкнула от него коллег. К примеру, поэт-авиатор Василий Каменский был гораздо менее склонен признавать, что он чем-либо обязан итальянскому футуристу, хотя он тоже приобщился к проповедуемой последним культуре скорости. «Танго с коровами» Каменского (1914), сборник графически-ориентированных «железобетонных» стихов, как их охарактеризовал автор, воспевал динамическое течение современного кинетического мегаполиса с помощью полуабстрактных комбинаций слов, которые походили не столько на поэзию, сколько на чертежи или карты для быстрого передвижения по разным популярным местам Москвы.
Еще более абстрактное выражение скорости можно найти в заумной поэзии футуристов. Алексей Крученых — первый поэт, употребивший термин «заумь», — выступал за создание бессмысленных слов и неологизмов, которые он представлял себе как быстрые всплески творчества («Как писать, так и читать надо мгновенно!» — заявил Крученых в 1915 году), для создания чувства языковой свободы и скорости, которое было бы сродни динамизму авангардной живописи того времени[45]. Хотя некоторые приверженцы зауми, в первую очередь Велимир Хлебников, лишь изредка интересовались скоростью, Крученых и несколько других поэтов-авангардистов нашли в зауми идеальное средство для передачи динамизма и для спонтанного самовыражения. Заумный язык, часто лишенный семантики и синтаксиса, позволил русским кубофутуристам выражать себя самым активным, полуабстрактным и, возможно, космическим способом. Кубофутуристы создавали быструю, импульсивную поэзию, которая, хотя и могла в некоторой степени замедлять процесс чтения непосвященными читателями, явно источала скорость и мгновенность.
Связь скорости и беспредметности была еще более заметна в русской авангардной живописи и скульптуре. Движение кубофутуризма, в котором участвовали как поэты, так и художники, дает достаточно свидетельств того, насколько важным аспектом стала скорость в складывающихся стилях русских художников-авангардистов, которые опирались на Пикассо, Боччони и других, создавая все более абстрактные работы. В 1912 году два ключевых сторонника кубофутуризма, Михаил Ларионов и Наталья Гончарова, основали недолговечное движение лучизма, чья эстетика оперировала красочными всплесками лучей света, исходящими как из фигуративных, так и из нефигуративных источников. Этими динамичными всплесками лучей Ларионов и Гончарова постепенно делали знакомые предметы неотличимыми от их окружения, совершая тем самым один из первых шагов русского авангарда в сторону абстракции. В то время как неопримитивистские работы этих двух художников, создававшиеся одновременно с лучистскими полотнами, использовали элементы русской иконы и лубка (дешевой ксилографии или гравюры, популярной в России в XVIII и XIX веках), в качестве основы своего лучистского искусства и опоры для его движения к абстракции Ларионов и Гончарова использовали динамизм современной жизни и современной науки.
Если существует русский художник, который активно развивал теорию скорости и включил ее в свое беспредметное искусство, то это Казимир Малевич. Сочетая кубистические эксперименты, футуристический упор на скорость и мистическое представление о четвертом измерении, Малевич создал супрематические «нульформы» — плоские геометрические фигуры, лишенные какого-либо намека на мир природы и словно плывущие по холсту. В развитии абстракции XX века супрематизм как момент перелома представляет собой одну из наименее очевидных, наиболее косвенных трактовок современной скорости, которые будут обсуждаться в этой книге. Хотя беспредметные супрематические формы Малевича вряд ли напоминают о скорости, они часто означали космический динамизм, который сам Малевич воспринимал как нечто происходящее из скорости футуристического искусства. «…Мы, еще вчера футуристы, через скорость пришли к новым формам, к новым отношениям к натуре и к вещам», — заявил Малевич в своем эссе 1915 года «От кубизма и футуризма к супрематизму. Новый живописный реализм» [Малевич 1995, 1: 42]. Анализ некоторых супрематических работ Малевича показывает, что скорость и ее более общая категория, динамизм, стали важнейшими идеями, подведшими Малевича к созданию абстрактных, парящих супрематических масс.
Владимир Татлин, один из главных соперников Малевича, также использовал в своих работах понятие скорости. Быстро превратившись из художника-футуриста в «строителя», Татлин перешел от холста к разнообразным трехмерным формам, структурно передающим ощущение стремительного движения. Начиная со своих «живописных рельефов» и «контррельефов», представленных в 1914–1915 годах, и до созданной в 1919–1920 годах протоконструктивистской модели своего знаменитого памятника III Интернационалу, Татлин использовал динамизм в качестве важнейшего компонента для своих амбициозных художественных проектов. Татлинский памятник, предшественник кинетической скульптуры, которой советские конструктивисты занимались в 1920-х годах, представлял собой огромную наклонную башню с вращающимися секциями и антропоморфной структурой, которая, казалось, шагала вперед к утопическому советскому будущему. Впоследствии Татлин проникся идеями человеческого полета, что привело художника к идее сконструировать летательный аппарат «Летатлин». Аэропланы и полет, воплощенные символы модернистской скорости, на самом деле стали важным источником вдохновения для русского авангарда и облегчили принятие им быстро движущихся абстрактных форм.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Полным ходом. Эстетика и идеология скорости в культуре русского авангарда, 1910–1930 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
1
Слова Маяковского были процитированы в газетной заметке В. Нежданова «Футуристы» (Трудовая неделя (Николаев). 1914. № 1419. 26 января. С. 3). Перепечатана в [Маяковский 1955, 1:453–454].
2
Подробно разбирая понятие скорости в XX в., Вирильо разработал развернутую теорию «дромологии» (от греческого слова dromos — «скорость»), под которой понимал изучение быстроты, ускорения и скорости в современной жизни.
4
Галилей был одним из первых, кто попытался измерить скорость света.
Хотя его попытки не принесли каких-либо значительных результатов, его более позднее открытие спутников Юпитера поспособствовало вычислению первого приблизительного значения скорости света в 1675 году, когда Олаф Кристенсен Рёмер заметил, что затмения на спутниках Юпитера можно наблюдать в различных фазах в зависимости от времени года и переменного расстояния от Земли до Юпитера. Разделив диаметр земной орбиты (186 миллионов миль) на разницу в секундах (996) при наблюдении затмения спутников Юпитера с дальней стороны земной орбиты по сравнению с ближней стороной, Рёмер определил, что свет движется с конечной скоростью примерно 186 300 миль в секунду [Gamov 1961: 75–77].
5
Хотя они не дошли до отрицания существования эфира, Майкельсон и Морли побудили других ученых объявить эфир не существующей в реальности субстанцией, используемой лишь для объяснения движения света согласно модели абсолютного пространства и времени, — эта модель скоро окажется устаревшей.
6
Кинетическая теория газов возникла в 1870-х, когда физик Людвиг Больцман исследовал термодинамику — механическую теорию тепла. См. [Everdell 1997: 47–62].
7
За специальной теорией относительности вскоре последовали другие революционные исследования, например уравнение Эйнштейна Е=тс2, которое означает, что энергия объекта равна его инертной массе, умноженной на квадрат скорости света.
8
В выводах своей работы 1905 года Эйнштейн утверждал, что часы должны быть синхронизированы таким образом, чтобы учитывать постоянную скорость света и незначительные изменения во времени, необходимые свету, чтобы пройти от своего источника (часов) к тем, кто следит за временем. Подробнее о работе Эйнштейна с часами см. [Galison 2003].
9
Визуальное искажение объекта, движущегося со скоростью света, получило название «лоренцево сокращение».
10
Общая теория относительности Эйнштейна восходит к гипотезе Маха о том, что не существует никакого способа различить гравитацию и ускорение: невозможно определить, падает ли объект из-за земного притяжения или ускоряется в пространстве со скоростью 9,8 м/с (ускорение под действием силы притяжения на земной поверхности).
12
Цветовой спектр изменяется, когда наблюдатель приближается к скорости света, отчасти из-за эффекта Доплера. См. [Shlain 1991: 130].
13
На XII съезде российских естествоиспытателей и врачей в Москве в 1909–1910 годах российские ученые В. С. Игнатовский, П. С. Эренфест и П. С. Эпштейн выступили с докладами о скорости света в сочетании со специальной теорией относительности Эйнштейна. См. [Vucinich 2001: 5].
15
Как метко заметил Роберт П. Морган, «хотя по поводу сущности и хронологии модернизма по-прежнему существуют серьезные разногласия, большинство согласно с тем, что он включал в себя желание отойти от конкретной повседневной реальности, вырваться из рутины повседневной жизни в надежде достичь более личного и идеализированного видения реальности» [Chefdor et al. 1986: 35].
16
Мэриэнн Мартин отмечает: «Хотя поначалу это не признавалось, одной из наиболее фундаментальных точек схождения между живописцами и литераторами [футуризма] было их осознание двойной атаки фотографии и кинематографа в качестве мощного средства визуальной коммуникации. Футуристы восприняли эти новые медиа в качестве недвусмысленного художественного вызова и источника вдохновения, хотя поначалу они отрицали и подобную зависимость» [Martin 1973: 23].
18
О том, как модернистские романы отражают новое понимание пространства, исходя из одновременности времен, см. [Frank 2005: 61–73].
19
Предваряя главу «Мгновение и движение в искусстве», Гомбрих отмечает, что историки искусства «почему-то пренебрегают рассмотрением показа движения [в искусстве]» [Gombrich 1982: 40].
20
Существует множество мнений о том, как можно определить абстракцию. Мейер Шапиро пишет: «Обвинение абстрактной живописи в бесчеловечности проистекает из неспособности видеть произведения такими, какие они есть; они заслоняются концепциями из других областей науки. Слово “абстрактный” имеет коннотации логического и научного, безусловно чуждые этой форме искусства. “Абстракция” — неудачный термин; но “беспредметная”, “нефигуративная” или “чистая” живопись — все это термины с отрицательной коннотацией — вряд ли лучше» [Schapiro 1978: 228]. Брайони Фер пишет: «В качестве ярлыка термин “абстрактное”, с одной стороны, слишком всеобъемлющ: он охватывает разнообразие искусства и разные исторические моменты, которые действительно не имеют ничего общего, кроме отказа от изображения предметов. С другой стороны, “абстрактное” — нечто слишком ограничивающее, приводящее на ум мир семейных сходств (геометрический, биоморфный или какой-либо еще — термины, использовавшихся ранними критиками, но все еще широко распространенные), который герметично изолирован от мира представлений» [Fer 1997: 5]. Подробнее о трудностях с характеризацией «искусства без объекта» см. [Everdell 1997: 303–320].
21
«Капитал, — писал Маркс в 1857 году, — стремится к тому, чтобы <…> свести к минимуму то время, которое необходимо для продвижения <…> от одного места к другому» [Маркс, Энгельс 1969, 46/2: 32].
22
Рассуждая о роли тейлоризма на Западе, Ленин в 1914 году отмечал: «Кинематограф применяется систематически для изучения работы лучших рабочих и для увеличения ее интенсивности, т. е. для большего “подгонянья” рабочего» [Ленин 1973: 369].
23
Подробнее об утомлении, вызванном быстрым темпом современности в конце XIX века, см. [Rabinbach 1990].
24
Символист Андрей Белый включил пародийного персонажа Макса Нордау в свою экспериментальную прозаическую работу «Симфония (2-я, драматическая)» (1902), в которой Нордау прибывает на поезде в Москву: «Это Москва не нуждалась в Нордау; она жила своей жизнью <…> Вот сегодня Нордау громил вырождение» [Белый 1991: 123].
25
Обсуждение неоднозначного отношения литературы «высокого модернизма» к технике см. в [Danius 2002].
26
Оспаривая мнение, что фотография является искусством, Рёскин писал: «Скажу раз и навсегда, что фотографические снимки не могут заменить ни достоинств, ни пользы изящных искусств. Фотография до того похожа на природу, что даже разделяет ее скупость и никогда не даст ничего ценного, в отличие ваших трудов. Она не заменит изящного искусства…» [Рескин 2006: 282].
27
Далее в своем эссе Бодлер отмечает способность Гиса передать грацию быстро несущейся коляски: «В каком бы положении она ни находилась, с какой бы быстротой ни неслась, карета, как и корабль, перенимает от сообщенного ей движения таинственную и сложную грацию, которую очень трудно запечатлеть» [Бодлер 1986].
28
Как писал поэт Эзра Паунд, «футуризм <…> по большей части является наследником импрессионизма. Это нечто вроде импрессионизма в ускоренном режиме» [Gaudier-Brzeska 1960: 94].
29
Анализируя культурное значение Эйфелевой башни, Роберт Хьюз пишет: «…именно она породила такой тип пространства — плоскость, вдохновленную идеями динамизма, движения и абстракции, без которых невозможны ни инженерные объекты, ни карты, — и именно с этой плоскостью работало между 1907 и 1920 годом самое прогрессивное европейское искусство» [Хьюз 2020: 12].
30
Произведения Делоне назвал «орфическим кубизмом» поэт Гийом Аполлинер, подразумевая под этим разновидность кубизма, которая подчеркивала не только динамическую композицию и одновременность плоскостей, но и потенциальные мистические и музыкальные атрибуты движущихся объектов. Обсуждая «симультанные» законы, которые побудили к созданию этих работ, Делоне писал в письме в 1912 году Василию Кандинскому: «Я все еще жду, когда смогу найти большую гибкость в законах, которые открыл. Они основаны на исследованиях прозрачности цвета, чье сходство с музыкальными нотами привело меня к открытию “движения цвета”». Яркие цвета, как полагал Делоне, могут передать ритмическое движение, выходящее за рамки любой тематической трактовки живописной скорости. См. перевод письма Делоне в [Chipp 1971: 318–319].
31
В картине Карра «Похороны анархиста Галли» («I funerali dell’anarchico
Galli», 1911–1912) обрывки света и «силовые линии» передают движение толпы бастующих рабочих. Веерообразные формы еще больше наполняют картину Карра ощущением быстрого перемещения во времени и пространстве. Многочисленные линии, будучи несовершенной иллюстрацией траектории движения объекта, в то же время намекают на его фрагментацию, производимую скоростью, и заставляют зрителя активно объединять отдельные фазы движения.
32
Концепция скорости Боччони отсылает здесь к идеям Анри Бергсона, которые оказались чрезвычайно плодотворными для развития модернистских представлений о времени, пространстве и потоке. В своем «Введении в метафизику» (1903) Бергсон рассуждает о несоответствии между относительным и абсолютным движением: «Когда я говорю об абсолютном движении, то это значит, что я приписываю подвижному телу что-то внутреннее, как бы состояния души, это значит также, что <…> я проникаю в них усилием воображения» [Бергсон 1999: 1172].
34
Обсуждая сходство между ранними футуристическими стихами Маяковского и современной французской поэзией, в частности «Ателье» Сандрара 1913 года, которые равно отличались «динамическим синтаксисом, обусловливающим быструю смену различных интонаций», Николай Харджиев объяснял, что дело здесь не во влиянии одного поэта на другого, но в том, что и Маяковский, и Сандрар опирались на достижения изобразительного искусства того времени. См. [Харджиев 1976: 65–66].
35
22 декабря 1913 года молодой критик А. А. Смирнов прочел доклад «Simultane» в санкт-петербургском кафе «Бродячая собака» и представил многочисленным слушателям работу Сандрара и Делоне-Терк. Доклад описан в [Парнис, Тименчик 1985:220–221]. На следующий вечер Виктор Шкловский прочел также доклад о футуризме («Место футуризма в истории языка»). См. также статью Джона Боулта «Орфизм и симультанеизм: Русский вариант» [Боулт 1994: 137–139] и Жана-Клода Маркаде «Делоне и Россия» [Delaunay 1999: 67–74].
36
Маргарет Дэвис пишет: «Выразить смысл жизни, проживаемой на всем земном шаре в одно и то же время, представлялось большим вызовом для современного поэта, идеальным способом, с помощью которого [Аполлинер] мог передать быстроту общения и интенсивность современной жизни» [Chefdor et al. 1986: 149–150].
37
Маринетти — ив этом он отражал быстроту современной жизни — неутомимо продвигал в поэзии звукоподражание, математические символы, «семафорические» прилагательные, «свободно-выразительную» орфографию и глаголы в неопределенной форме. «Несомненно, — писал Маринетти в 1913 году, — что в лиризме весьма динамичном и сильном глагол в неопределенном наклонении нам будет необходим потому, что он, имея форму колеса, приложимого, как колесо, ко всем вагонам поезда аналогий, составляет самую быстроту стиля» [Манифесты 1914: 64].
38
В манифесте «Беспроволочное воображение и слова на свободе» Маринетти утверждал, что «типографная революция» футуризма позволит ему «грубо ухватывать [идеи] и бросать их в лицо читателю» [Apollonio 2011: 105]. (В переводе В. Г. Шершеневича 1914 года эта фраза опущена. — Примеч. пер.)
39
Хотя фотография не является основной темой этого исследования, можно отметить работы француза Жака-Анри Лартига, который в первом десятилетии XX века стал снимать технологии скорости, столь распространенные в обществе модерна. На фотографиях Лартига можно увидеть авиацию, автомобили, спортивные состязания и ряд других современных развлечений, которые ярко отражали стремительный темп эпохи. Подробнее о Лартиге см. [Goldberg 1998: vii-xi].
40
В 1911 году Брагалья опубликовал работу под названием «Фотодинамизм».
В ней он утверждал, что благодаря скорости «на смену внешнему приходит прозрачность».
42
В 1890-е годы рост производства в Российской империи составлял внушительные 8 %. См. [Riasanovsky 2000: 426].