Воровать нехорошо. Но иногда бывает так трудно удержаться, когда вещь так и манит своей красотой и доступностью. Вытащив из кармана простоватой девушки странный медальон на тоненькой цепочке, Ева, сама не замечая того, глупой мухой угодила прямиком в паучьи сети. Теперь ее жизнь принадлежит уже не ей. Тщательно плетет невидимый паук свой узор. Скоро паутина будет завершена. Времени осталось совсем немного.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Паутина чужих желаний предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Воровать нехорошо.
Нет, это не мамины слова. Моя мама сказала бы: «Бери, Евка, все, что плохо лежит, потому что за просто так тебе никто ничего не даст». Это я сама для себя решила, что воровать нехорошо. Но уж больно безделица занятная: не пойми из какого металла цепочка, а на ней — красный камешек, тоже мне неизвестный. Безделица, наверное, — простая бижутерия, копейки стоит. Если б вещь была дорогой, разве ж стала бы эта курица щипаная ее в кармане пальто таскать! Она б ее на шею надела или на худой конец, в сумочку положила бы, а не в карман. Значит, не очень и нужна безделица-то…
Она упала прямиком в лужу, а курица и не заметила, пытаясь в зарядившей с самого утра мелкой измороси рассмотреть приближающийся автобус. Чтобы достать безделицу, мне пришлось совершить подвиг: стащить с руки перчатку, а руку сунуть в ледяную и наверняка кишащую микробами воду. Безделица обнаружилась сразу, словно меня и ждала, обернулась вокруг замерзших пальцев, приласкала неожиданным теплом. Странная вещица, у меня с детства нюх на такие, и не бижутерия (нечего совесть успокаивать) — старинная работа, изящная. Пожалуй, надо пропажу вернуть законной владелице…
Надо, да вот только не получилось: рука с цепочкой сама потянулась к шее, щелкнул крошечный замочек, кожу на груди, там, куда нырнул камешек, что-то больно царапнуло. Все, у безделицы теперь новая хозяйка!
А курица эта, Маша-растеряша, уже на всех парах летела к притормаживающему у тротуара такси. На автобусах мы, видите ли, ездить непривычны, нам такси подавай. Да что это я, в самом деле?! Я ж и сама на автобусах уже лет пять не ездила, все больше на своей машине или в крайнем случае тоже на такси. Тем более что погода мерзостная, хоть и весна на дворе. С такой весной и осень не нужна. А маршрутки все как одна катятся в ненужном направлении, и холод собачий.
Маша-растеряша вскочила в такси мгновением раньше меня, плюхнулась на заднее сиденье, с облегчением вздохнула. Ишь, какая прыткая!
— Занято, красавица! — Водила, дяденька ярко выраженной кавказской национальности, взглянув на меня, тоже вздохнул, но с явным сожалением. Дяденьке, наверное, приятнее катать по городу длинноногих брюнеток стервозной наружности, чем вот такую невзрачную особь.
— А может, нам по пути? — спросила я, усаживаясь рядом с Машей-растеряшей.
— Мне на Калинина, — сказала та с виноватой улыбкой.
— Вот и мне на Калинина!
Это ж надо какое совпадение! Я успокоилась и стала разглядывать соседку. Сдается мне, что она из тех, кто готов безропотно уступить место ближнему своему, протянуть руку помощи, подставить левую щеку, перевести бабульку через дорогу — в общем, девица из нестройных и плохо организованных рядов идиоток-идеалисток. И выглядит соответствующе: пальтишко мышино-серое, волосенки мышино-серые, глаза тоже, косметики никакой. Хотя оправа очков роскошная — серебристая и изящная, да толку с той оправы, если стекла в ней толщиной с пол моего пальца! Ох, не повезло девке, такую и обманывать как-то совестно.
В душе шевельнулась непрошеная жалость, но я задушила ее на корню. Нечего всяких жалеть! Меня никто не жалел. Не отдам безделицу, ни за что не отдам! Что упало, то пропало…
— Эй, красавица! — Водила обернулся, огладил меня взглядом маслено-черных глаз, одобрительно поцокал языком. — Может, са мной сядэш? А я с тэбя денег мала-мала возьму.
«Денег мала-мала» — это, конечно, хорошо, да вот только не люблю я ездить на переднем сиденье. Я осторожная и статистику ДТП знаю, поэтому сажусь исключительно сзади, аккурат за водителем. Но там сейчас Маша-растеряша притулилась, придется, значит, посередке.
Кожу снова что-то царапнуло, на сей раз больнее, чем раньше. Да что же там так царапается-то, черт возьми?! С виду камешек был гладкий, без зазубрин, и оправа у него тоже гладкая. Может, это не камешек царапается, а совесть моя, еще не до конца убитая? Ладно, доскачу до автосервиса, возьму свою машинку, приеду домой и там разберусь: совесть это или что другое.
А водила нам с Машей-растеряшей попался ужасный. Мало того что болтливый — ни секунды тишины, — так еще и лихач.
— Вай, красавица, что за город — адны пробки, никакой тэбе скорости! Вот у меня дома, — он опять обернулся и подмигнул мне чернильным глазом, — вот у меня дома — это скорость! Я бы тэбя, красавица, вмиг до мэста даставил. — И тут же без перехода: — А к кому такой жэнщын роскошный едэт?
— За дорогой следи, дядя! — Вообще-то я не хамка и без лишней надобности людям не грублю, но уж больно водила приставучий. Не люблю таких.
— Вай, такой красивый жэнщын и такой злой! — Водила и не думал обижаться. Кстати, за дорогой он по-прежнему не следил, на меня пялился: то в зеркальце заднего вида, то, как сейчас, развернувшись к нам всем корпусом. Вот ведь урод!
— Останови машину! — Мне моя шкура дорога, я с этим камикадзе больше и метра не проеду, пусть с ним Маша-растеряша катается, ей, похоже, все равно…
Не остановил, запричитал что-то возмущенное на своем тарабарском языке, вместо тормоза, козлище, нажал на газ.
Сначала я почувствовала, как машину занесло, потом услышала истошный визг соседки и уже после этого сподобилась глянуть в окно. Лучше бы не смотрела…
Здоровенный джип шел юзом — прямо на нас. И от этого неуправляемого снаряда наш водила пытался уклониться…
Я не испугалась. Не потому, что такая смелая — просто не успела. Успела только подумать: «Ну все, кранты…»
И кранты случились… Свет мигнул и погас. Черепную коробку разорвал сначала крик, потом боль.
А потом я умерла…
Приглашение от Ефима Никифоровича Вятского, старинного папенькиного приятеля, принесли еще третьего дня. Я, помнится, твердо решила не ехать. В обычные дни у Ефима Никифоровича скучно, из развлечений только вист да разговоры об охоте. В вист я играть не умею, охоту не терплю. Что ж мне там делать?
Я бы и не поехала, сослалась бы на мигрень, провела бы день за книгой или за вышивкой, если б не мадам. Мадам велит называть ее маменькой, смотрит ласково, а в глазах лед. Сколько лет прошло? Осенью, считай, шесть будет, как папенька ее в дом привел, ее и Лизи, а я все никак поверить не могу и привыкнуть.
Мадам красивая: кожа белая и гладкая, глаза цвета берлинской лазури, волосы каштановые, с отливом в медь, фигура… Про фигуру промолчу, скажу только, что не сыскать такого мужчины, чтоб на мадам не обернулся. А папенька из-за этой ее красоты страдает, дворня шепчется, что ревнует сильно. Ревнует, оттого и злой все время. Стэфа говорит, что с маменькой моей он другим был — добрым и веселым. Да я и сама помню. Бывало, посадит меня к себе на колени и давай щекотать, а когда у меня уже сил смеяться не останется, погладит по голове и скажет так ласково: «Ох ты, Сонюшка — свет в оконце!»
Все это давно в прошлом. Маменьки нет, а есть мадам со своей Лизи, и на колени меня к себе папенька не посадит, потому как я уже не маленькая девочка, а барышня на выданье. И не Сонюшка я больше, а Софья. И свет в оконце у папеньки теперь не я, а Зоя Ивановна, мадам…
Отвлеклась. Уж больно воспоминания тяжкие. Стэфа говорит — забудь, не гневи Бога обидами, а у меня все никак не выходит. Да и как забыть, когда каждый день — словно напоминание о том, что потеряла? Когда в матушкином будуаре мадам распоряжается, а в моей комнате — Лизи. Мадам сказала, что у Лизи слабые легкие и ей нужно много солнца, а больше всего его в моей спальне…
Теперь мы со Стэфой живем на втором этаже. Новая комната большая, гулкая и вся какая-то стылая. Даже летом в ней зябко, а зимой так и вовсе холодно. Зимой Стэфе приходится согревать мою постель горячими кирпичами, а меня — липовым чаем. Сама она живет рядом, через стенку. Папенька не решается сослать ее в людскую, потому что у Стэфы, как сказала однажды мадам, особое положение. Я помню ее столько же, сколько и себя саму. Она при мне не то нянькой, не то компаньонкой, не то прислугой.
Нет, все не так! Стэфа для меня самый родной человек, роднее у меня никого нету. Она странная. Худая, высокая, глаза черные, что угли. Мне иногда даже кажется, что по ночам они светятся. Как-то в детстве я ей про то сказала, а она только засмеялась. Смех у нее тоже странный — точно ворона каркает. И волосы что вороново крыло, без единой седой волосинки. А вот морщин много, и руки некрасивые, покореженные, с длинными желтыми ногтями. Ногти, верно, желтые оттого, что Стэфа курит трубку, черную, прогоревшую, с серебряным колечком у основания. Не знаю, где Стэфа табак берет, только пахнет ее трубка всегда по-особенному: то орехом, то вишней, то сосновой смолой, а то и вовсе чем-то незнакомым, сладковато-дурманным. Я однажды попросила, чтобы Стэфа мне дала попробовать покурить, а она заругалась, сказала, что мала я еще и глупа и что не к лицу юной графине всяким непотребством заниматься. А трубку загасила и в складках платья спрятала. Платья у Стэфы тоже черные, как глаза, волосы и трубка. Наверное, за то ее в округе считают ведьмой и боятся, даже мадам. И только я люблю.
Снова не о том! Я бы к Ефиму Никифоровичу в гости не поехала, да мадам настаивает. Если мадам что удумает, ее не переупрямить.
— Софья, довольно дичиться! Ты ведь не ребенок уже, должна понимать, что у отца твоего с графом Вятским отношения не только дружеские, но еще и деловые. — Мадам многозначительно приподнимает тонкие брови. — Ефим Никифорович — человек строгий и основательный, коль просил явиться всем семейством, значит, на то у него свой резон имеется.
— А Настена сказывала, что Ефима Никифоровича сын из Санкт-Петербурга вернулся. — Лизи рассеянно улыбается, обмахивается костяным веером.
Зачем ей веер? Он нужен, когда лето и душно, а сейчас весна, холод и сырость. В доме топят два раза на дню, но с дымоходом что-то случилось и оттого пахнет дымом. Папенька давно собирается печника позвать, чтобы посмотрел, отчего дым, да все забывает. А мадам такими пустяками не интересуется. И Лизи тоже. Она вообще почти ничем не интересуется, живет в каком-то своем мире и, сдается мне, совершенно счастлива. На Лизи у меня даже злиться не получается. На мадам она похожа только снаружи. Такая же красивая: та же медь волос, синева глаз, изящество фигуры. На этом все. Того, чего в мадам с избытком, злости и расчетливости, в Лизи нет нисколечко. Впрочем, и доброты в ней тоже нет. Стэфа как-то сказала, что цветку ни зло, ни добро ни к чему. Я ее тогда не поняла, а сейчас вот понимаю. Лизи — это цветок, красивый и равнодушный.
— Ну вернулся, и что? — спрашиваю просто так, чтобы позлить мадам.
Что Сеня приехал домой, я и без Лизи знаю, давеча та же Настена, язык без костей, о том экономке Анне Степановне рассказывала. Да не только про то, что молодой граф в родные пенаты пожаловать изволили, а еще и что товарища с собой привезли, а товарищ тот красоты невиданной. Глупость, наверное. У Настены все писаные красавцы. Стэфа говорит, что она хоть и видная из себя девка, да только дурная и до мужского брата слабая…
— Софья! — Мадам смотрит с укором, еще не злится, но уже начинает раздражаться. — Семен Ефимыч и в самом деле вернулся из Санкт-Петербурга. — Тут она вздыхает, закатывает глаза к потолку. Я понимаю почему. Мадам сама из Санкт-Петербурга и привыкнуть к здешней глуши до сих пор не может. А пусть бы и не привыкала! Пусть бы ехала в свою столицу! — И, позволь заметить, молодой граф Вятский весьма подходящая партия… — Ну вот, сейчас она скажет, что Семен — подходящая партия для Лизи, и я не должна мешать сестриному счастью, — весьма подходящая партия для тебя! — заканчивает мадам, и я замираю от удивления…
Оказывается, на том свете плохо. Может, я за свои прегрешения попала прямиком в ад, как и предсказывала маманька? Мне было очень больно, так, что хотелось выть в голос.
Я и выла, громко, до хрипоты. Блуждала в сером мареве, натыкалась на что-то или кого-то, шарила руками в вязкой пустоте, искала дверцу. Если в ад есть вход, то должен быть и выход. Мне не нужен парадный, я могу и через черный, только бы выпустили. Я бы раскаялась, честное слово, и все в своей жизни непутевой пересмотрела, стала бы на путь истинный.
Нашлась дверца. Сначала я увидела тонкую полоску света. В моем вязко-сером аду света не было. Значит, выход близко, надо только постараться, поднапрячься и доползти до дверцы…
Доползла. Я не я была бы, если бы не доползла. И вправду дверца, маленькая, резная, с прохладной ручкой и ключиком в замочной скважине. Ключик красивый, с красным камешком — где-то я уже такой камешек раньше видела, — удобно ложится в ладонь. Ну, вперед!
Я открыла глаза и закричала от нестерпимо яркого света. Куда ж это дверца меня привела — на новый уровень ада? Не буду смотреть! Закрою глаза и не буду. Что хотят, пусть со мной делают, а я не могу…
— Ева… Евочка… — Голос женский, незнакомый. — Доктор, мне показалось, или она глаза открывала?
— Открывала, Раиса Ивановна. — Второй голос мужской и тоже незнакомый.
— Ой, господи! Ой, слава тебе, всемогущему! — Женский голос запричитал, зашептал что-то торопливо, скороговоркой. Молитву, что ли? Интересно, кто это обо мне так на том свете печется? Бабушка могла бы, но я бабушкин голос узнала бы из миллионов. — Я же говорила, что кома — это не навсегда, я же говорила, что Евочка наша — сильная девочка, что она выкарабкается.
И Евочкой меня тоже никто никогда не называл, только бабуля. Мама, когда была трезвая, иногда звала официально, по-паспортному, — Еванжелиной, но чаще — Евкой-заразой. Отчимы, те вообще, по-моему, не знали моего имени. Воздыхатели частенько называли Ангелом, это, наверное, в противовес моему совсем не ангельскому характеру. Нет, один человек все-таки обращался ко мне ласково: Евочка-припевочка, Ева-королева… Вовка Козырев, друг детства, так меня называл. Но где я, а где друг детства Вовка!
— Раиса Ивановна, вы бы мне не мешали, мне надо посмотреть, убедиться… — Чьи-то пальцы коснулись моего лица, не грубо, но и не особо церемонясь, потянули вверх веко — в глаз тут же ударил яркий луч света, резанул по сетчатке, выжег дырку в мозгу.
— А-а-а! — Я заорала и дернулась, хотела еще отпихнуть наглую лапу, но не смогла — что-то не то творилось с моими собственными руками, не слушались они меня. — Руки убери, урод! — И с голосом не то: мой громкий и звонкий, а этот какой-то странный, комариный писк, а не голос.
— Спокойно, Ева Александровна, не надо так нервничать, свет я сейчас уберу. Одну секундочку.
Не обманул, свет убрал и лапы заодно. Но глаза я все равно открывать не стану, хватит мне одной дырки в мозгу.
— Ева Александровна, вы бы открыли глаза. Обещаю, больно не будет.
Обещает он! Да только я не из тех, кто верит обещаниям. Я вообще ничему не верю: ничему и никому.
— Евочка, солнышко, ну открой глазки, ну посмотри на нас с доктором! — В женском голосе слезы. Чего это она из-за меня так убивается? И кто она вообще такая? Может, и в самом деле больно не будет? Любопытно же…
Доктор обманул, но не сильно. В том смысле, что боль была, но вполне терпимая, к такой привыкнуть — раз плюнуть.
— Вот и умница, хорошая девочка. — У доктора странное лицо: большое, круглое, с размытыми чертами. Я поморгала, но картинка сделалась лишь немногим четче. Что-то не то у меня с глазами, кажется, я хуже видеть стала. Стоп, а что еще у меня не в порядке?
Попытку сесть доктор пресек на корню, положил ладони мне на плечи, легонько надавил.
— Тихо-тихо. Ишь, какая прыткая! Месяц между небом и землей болталась, а тут гляди ж ты: не успела глаза открыть, а уже бежать собирается.
Кто это месяц между небом и землей болтался? Я болталась?!
— Евочка, как же я рада, девочка моя! — Женщина, уже немолодая, с уложенными в аккуратную прическу пепельно-серыми волосами и испещренным морщинами худым лицом, совершенно незнакомая. В линялых голубых глазах — слезы, в натруженных руках — платочек.
— Вы кто? — Говорить тяжело, потому что во рту сушь невероятная. Наверное, из-за этого собственный голос кажется чужим.
— Я кто? — Женщина испуганно прижала руку с платочком к груди. — Евочка, деточка, я же Рая — экономка твоя.
Экономка? Да у меня отродясь экономок не водилось.
— Евочка, ты меня не помнишь, да? — Женщина, считающая себя моей экономкой, схватила доктора за рукав халата и спросила с отчаянием в голосе: — Доктор, что же это такое?
— Раиса Ивановна, не волнуйтесь. — Доктор мягко, но настойчиво оттер ее от моей кровати, посмотрел на меня лишь самую малость озабоченно. — Ева Александровна, вы можете с нами поговорить?
Глупый вопрос, я ведь с ними и так уже разговариваю.
— Могу. — Я попробовала кивнуть головой, и больничная палата сразу качнулась и поплыла.
— Вот и чудненько! — Глаза доктора, неожиданно маленькие для такого большого лица, радостно блеснули. — Вы помните, что с вами приключилось?
Приключилось… Кранты со мной приключились — вот что! Села не в то время и не в ту машину, попала в аварию, думала, что умерла, а оказалось, месяц в отключке провалялась.
— Помню, я попала в аварию. — На женщину, испуганно мнущую носовой платок, я старалась не смотреть. Может, она и не реальная вовсе. Может, у меня галлюцинации — последствия черепно-мозговой травмы. Ведь наверняка у меня была черепно-мозговая травма, если голова даже спустя месяц раскалывается. Интересно, а доктор настоящий или тоже глюк? Для глюка он какой-то слишком осязаемый.
— Замечательно! — чему-то обрадовался доктор. — В смысле, замечательно, что вы это помните, — тут же поправился он. — А вот Раису Ивановну нисколечко не помните?
— Нисколечко.
— А Севочку? — подала голос женщина. — Севочку тоже не помнишь? Евочка, да как же так, ты же Севочку так любила!
Евочка-Севочка… Никого не помню! Ни-ко-го!
— Амнезия, — доктор потер пухлые ладошки, — банальная ретроградная амнезия. Так иногда случается после черепно-мозговых травм.
Амнезия. Слово знакомое, с неприятным кислым привкусом. Интересно, если у меня амнезия, то почему я помню, как она называется? И вообще, маму помню, отчимов своих, всех четверых, помню, Вовку Козырева помню, а экономку Раю — нет. Избирательная какая-то амнезия.
Я уже хотела было спросить об этой избирательности, но у Раисы Ивановны зазвонил мобильный.
— Да, Амалия, я вас слушаю. — Лицо моей новообретенной экономки вдруг поплыло, сделалось каким-то невыразительным и скучным. Скуку эту оживлял лишь злой огонек в глазах. Огонек подсветил их, добавил красок, сделал молодыми и красивыми. — Я в клинике, Амалия, где ж мне еще быть в такое время! А вот и не глупости! Вовсе не глупости! — Раиса Ивановна посмотрела на меня немного испуганно и понизила голос до громкого шепота: — Евочка в себя пришла. А вот так, взяла и пришла! Амалия, вы уж меня извините, не могу я сейчас говорить, домой приеду, все расскажу. А хотите, сами в клинику заедьте, а то за месяц были только один раз…
Любопытно, что ответила на столь пламенную речь Амалия (кстати, это имя мне тоже ни о чем не говорит)? Если верить собственным глазам, то какую-нибудь гадость, потому что Раиса Ивановна обиженно поджала губы, а мобильный с непонятным раздражением зашвырнула в сумочку.
— Прости, Евочка, — сказала Раиса Ивановна извиняющимся голосом, — не удержалась. Это Амалия звонила… — Она всмотрелась в мое лицо и спросила без особой, впрочем, надежды: — Амалию ты тоже не помнишь?
— Не помню, — подтвердила я.
— Ну, будь моя воля, я б ее тоже забыла, — проворчала Раиса Ивановна. — Амалия — последняя жена Александра Петровича, твоего покойного отца.
Интересное кино — последняя жена моего покойного отца! Нет, я, конечно, не маленькая, понимаю, что у меня есть настоящий папенька — предшественник многочисленных отчимов. Вот только представляла я его себе чем-то весьма условным и безликим — так, набор паспортных данных, а не живой человек. А тут, оказывается, у меня не только папенька имеется, то есть имелся, но еще и мачеха. Мало мне отчимов…
— И что она? Нет, ну в самом деле интересно, чем моя мачеха так насолила моей экономке.
— Она не верит, что ты выздоровела, — вздохнула Раиса Ивановна.
— А я выздоровела? — Вопрос этот я задала не экономке, а доктору. Раньше следовало его задать, сразу, как только отворила ту резную дверцу, да как-то боязно было. И до сих пор, честно говоря, боязно. Вижу, руки-ноги вроде целы, голова на месте. Осталось узнать, насколько хорошо все это добро функционирует.
— Еще нет, — доктор почесал кончик мясистого носа, — но, принимая во внимание ваш бойцовский характер, можно надеяться, что реабилитационный период пройдет быстро.
— То есть у меня ничего не поломано и особо не повреждено? — на всякий случай уточнила я.
— Ничего, — доктор расплылся в улыбке, — даже удивительно, что в такой жуткой аварии вы остались относительно целы. Вашей соседке повезло значительно меньше, а водитель скончался еще до приезда «Скорой».
— Евочка, я же тебе сколько раз говорила — не езди на такси! За что мы Олегу такие деньжищи платим? Он же днями бездельничает, и машина простаивает…
— Стоп! — Я хотела крикнуть, но с моим нынешним голосом получилось как-то не слишком убедительно. — А что с моей соседкой?
Доктор развел руками:
— У нас это называется законом парных случаев: вас обеих привезли с абсолютно одинаковыми черепно-мозговыми травмами и идентичными симптомами.
— Она в коме?
— Да, к моему величайшему сожалению.
Не то чтобы я очень расстроилась из-за Маши-растеряши, каждый выплывает, как умеет, но в сердце что-то больно кольнуло. Вот жила себе девица, никого не трогала, никого не обижала, и бац — кома!
— Утомили мы вас, Ева Александровна, — сказал доктор тоном, не терпящим возражений, и строго посмотрел на мою экономку. — Поезжали бы вы, Раиса Ивановна, домой, а мы тут сами как-нибудь разберемся.
— Так я же… — Экономка хотела было возразить, но осеклась на полуслове и закивала головой: — Хорошо-хорошо, поеду! Мне же теперь нужно подготовиться к Евочкиному возвращению, в доме генеральную уборку сделать, пирогов с капустой, твоих любимых, — она посмотрела на меня с жалостью, — испечь. Ты же любишь пироги с капустой, правда, Евочка?
Я представила себе пироги с капустой и поняла, что не люблю ни капусту, ни пироги. Мне фигуру блюсти нужно, какие уж тут пироги! Но расстраивать тетеньку не стала, молча кивнула.
— Вы там не особо торопитесь, Раиса Ивановна, — предупредил доктор, — ближайшую неделю Ева Александровна проведет в клинике. Мы должны сделать необходимые обследования, убедиться, что с ней все в порядке.
— Значит, пироги пока печь не буду. — Раиса Ивановна деловито кивнула. Однако, организованная мне попалась экономка. — Евочка… — Она вдруг понизила голос до шепота и спросила: — А Егорку ты тоже не помнишь?
Я могла бы спросить, кто такой Егорка, но не стала, лишь отрицательно мотнула головой. Экономка вздохнула, покивала каким-то своим мыслям, посеменила к выходу и уже в дверях обернулась и сказала:
— Это ничего, что ты память потеряла. Главное, жива осталась. Ты выздоравливай быстрее, Евочка, а я вот за тебя свечку в церкви поставлю…
— Спасибо, Рая. — Чуден мир! Свечки за меня тоже никто никогда не ставил…
Когда за экономкой закрылась дверь, я посмотрела на доктора и спросила, теперь уже не опасаясь задеть чьи-то светлые чувства:
— Ну, так что со мной на самом деле?
— Я надеюсь, что, помимо амнезии, с вами все в порядке. — Доктор накрыл мою руку своей горячей лапой. Это что, такое проявление участия или он пристает к беспомощной женщине?
— В таком случае я бы хотела встать. — Возмущенного взгляда хватило, чтобы он убрал руку.
— Ни в коем случае! Вставать вам разрешат только после дополнительных обследований. Ева Александровна, вы же не в санатории находитесь, а в специализированной нейрохирургической клинике, между прочим, в палате интенсивной терапии. — Он выразительно посмотрел на стоящую возле моей кровати медицинскую бандуру, выглядевшую весьма внушительно, но, кажется, отключенную. Наверное, эта штука и поддерживала мое бренное тело, когда душа болталась неведомо где.
— Она отключена. — Я кивнула на бандуру.
— Отключена, потому что последние два дня вы уже могли дышать самостоятельно, но, Ева Александровна, сей факт ни в коей мере не отменяет необходимость детального неврологического обследования.
— А ускорить ваши обследования никак нельзя? — спросила я без особой, впрочем, на это надежды.
— Уж вы себе и представить не можете, как мы ускорились, доставая вас с того света. — Доктор скромно улыбнулся. — В обычной больнице с вами бы никто так возиться не стал.
Ну, насчет обычной больницы он зря, аппендикс мне, к примеру, вырезали в самой заурядной хирургии. И сделали это, надо сказать, неплохо, и зашили так красиво, что почти ничего не видно. Забесплатно, между прочим. Это я уже потом докторам презенты принесла в знак благодарности.
— Ну, Ева Александровна, — по официальному тону чувствовалось, разговор закончен и препираться нет смысла, — я вот прямо сейчас вам кое-какие обследования назначу, лечение скорректирую, успокоительное велю ввести.
Интересно, на кой черт мне успокоительное? Ситуация, конечно, не из приятных, но если перспективы у меня радужные, то и паниковать нечего.
— Мне бы поесть. — Я вдруг поняла, что дико проголодалась. Месяц без человеческой пищи еще попробуй проживи. Интересно, чем они меня кормили и как? Нет, лучше не буду думать о всяких медицинских подробностях, а помечтаю о плитке горького шоколада, жареной картошечке и домашних котлетках. К черту диету! Я ж небось за месяц комы изрядно похудела. Руки вон какие худющие стали, и ногти ужасные, точно не мои, точно не холила я их, не лелеяла, не укрепляла специальными жидкостями и лаками заморскими не красила. Опечалившись судьбой ногтей, я совсем забыла о докторе.
— Феноменально! — напомнил он о своем существовании. — Всего несколько минут, как вернулись с того света, а уже требуете кушать.
— А что, не должна? — насторожилась я. Вдруг они меня вообще кормить не собираются или будут пичкать тем, чем и раньше. Я скосила взгляд на укрепленный в штативе флакон с какой-то мутной гадостью.
— Ну что вы! Просто обычно люди, выйдя из такой глубокой комы, как ваша, не то что не хотят, не могут есть.
— И много их выходит из комы? — поинтересовалась я. Не скажу, что мне было так уж любопытно, но все же лучше знать статистику.
— На моей памяти ни одного, — покачал головой доктор. — Так что вы, Ева Александровна, в некотором смысле уникальны.
Я уже было испугалась, что он начнет препарировать мою уникальность, но доктор неожиданно замолчал, встал со стула и произнес полушутливо-полусерьезно: — Все, Ева Александровна, готовьтесь к вступлению в нормальную человеческую жизнь.
Нормальная человеческая жизнь — лихо сказано. А до этого она у меня какая была — растительная?
— Софья, поторопись! — Голос мадам злой и нетерпеливый, нетерпеливость эту не может приглушить даже плотно прикрытая дверь. — Софья, сколько еще тебя ждать?!
Платье новое, шерстяное и колкое. И шея сразу зачесалась, и руки. Не люблю, когда вот так — неловко, неудобно, некрасиво. Приподнимаю подол юбки — ботинки старые, истертые, но еще ладные, ноге в них удобно. Новые ботинки мадам мне обуть не разрешила, потому что под платьем все равно ничего не видно. Нет, мне не обидно. Ну, может, самую малость. Я привыкла уже, почти.
— Ну как? — Смотрю сначала на свое отражение, потом на стоящую рядом Стэфу.
— Красавица. — Стэфа улыбается, и оттого лицо ее становится молодым и добрым.
Врет. Красавиц в этом доме две: мадам и Лизи. А я так, не пойми что. Худая, нескладная, волосы черные, почти как у Стэфы, и кожа по-цыгански смуглая даже сейчас, в середине весны. Одно слово — дикарка. Только глаза красивые — кошачьи, с золотыми искорками у самого зрачка. Это Стэфа сказала про искорки, сама-то я ничего такого не замечаю. Вижу только, что к глазам моим очень идут янтарные бусики и янтарные же серьги крупными капельками. А Стэфа считает, что изумрудный маменькин гарнитур мне бы более подошел. Да что думать про гарнитур, когда все маменькины драгоценности теперь у мадам! Мне и с янтарем хорошо. Янтарь тяжелый и теплый на ощупь, а изумруды — холодные.
— Дай-ка. — Стэфа ловким движением поправляет мою прическу, закалывает шпилькой непокорный локон.
Не люблю прически, от них голова болит и чешется, но с мадам не поспоришь. Нет, я поспорить могу и даже иногда делаю это, но папенька с самой осени занемог, доктор Аристарх Сидорович говорит — сердце слабое. Пусть папенька и не любит меня как прежде, но все одно не хочу его тревожить попусту. Пусть прическа и бусики дешевые, пусть ботинки старые, с облупившимися носами, и платье, как у Лизиной гувернантки, мадемуазель Жоржины, такое же строгое и блеклое. Зато я знаю, что ничего-то у мадам не выйдет.
Это ж надо до такого додуматься: я и Сеня! Да мы с ним с малых лет вместе, он мне как брат, и помыслы его амурные мне всегда были ведомы. Не обо мне они. Ну и пусть Сеня целых четыре года в Санкт-Петербурге науки постигал! Не изменился он даже за это время, уж я-то знаю. Странное что-то мадам удумала. Пусть бы лучше Лизи попыталась замуж за Семена выдать.
А и то правда, Лизи как раз в Сенином вкусе, ему всегда ангельского вида девицы нравились. Да и мадам от такого брака выгода несомненная. Вятские — род старинный и богатый, не то что наш. Нет, наш тоже старинный, вот только финансов у папеньки с каждым годом все меньше. Это я сама слышала, про финансы. Не подслушивала, просто папенька с управляющим больно громко говорили, а я мимо кабинета проходила, ну и задержалась…
— Софья! — А теперь мадам злится по-настоящему, голос звенит, и нотки в нем визгливые появились — верный признак гнева.
— Иди уже. — Стэфа легонько толкает меня в спину. — Сейчас ведь браниться начнет.
— Стэфа, — обнимаю ее за костлявые плечи, вдыхаю сладко-дурманный запах, — а обороти-ка ты ее в жабу.
— Не могу, Сонюшка. — Стэфа очень серьезна. По глазам видно, если б могла, оборотила бы. — Все, беги. Не нужно ее злить.
Разозлила.
— Наказание! — Мадам не глядит в мою сторону, а смотрит на папеньку. По случаю выезда на нем парадный костюм, почти новый, лишь самую малость залоснившийся на локтях, и кельнской водой от папеньки пахнет так резко, что чихать хочется. — Николя, ты только посмотри, что твоя дочь вытворяет! Нет, я больше так не могу! У меня, Николя, нервы и мигрень! Мне Аристарх Сидорович давно советует на воды ехать, а я все тут… — Обиженный взгляд, скорбно поджатые губы и флакончик с нюхательной солью под носом, уже открытый. Актриса! Сразу видно, что актриса. По мне, так никудышная, а папенька верит: и про страдания, и про мигрень, и про то, что я — наказание. Ненавижу ее за это…
— Софья, ну что же ты так! — Папенька смотрит на меня с укором, а на мадам — с обожанием. — Зоенька же тебе мать заменила, а ты… — Больше он ничего сказать не успевает, потому как на выручку мне приходит Лизи.
— Соня, а что это за платье у тебя такое некрасивое, прямо как у мадемуазель Жоржины?! — В глазах цвета берлинской лазури искреннее недоумение.
Лизи, она вообще очень искренняя и правду всегда говорит. Мадам ее за это ругает, а Стэфа называет искренность Лизи скудоумием. Даже если так, мне все равно обидно и завидно. Хотя зависть — это плохо, так Стэфа говорит. На Лизи платье муаровое, нежно-фиалкового цвета, и шляпка в тон с шелковыми лентами, и белые атласные перчатки, а в ушах изумрудные серьги из маменькиного гарнитура. Куда уж моему янтарю…
— Лизи, — голос мадам хоть и строгий, но все одно ласковый. — Софья болела недавно, лихорадка у нее, помнишь, какая была? Куда ж ей сейчас легкое платье? А это вот теплое и удобное.
Недавно болела? Ну да, недавно — на Крещение, а тут уже Пасха скоро. Ненавижу…
Вечером ко мне нагрянули посетители. К тому времени я была измучена бесчисленными осмотрами, процедурами, анализами, успела поспать — спасибо успокоительному, — поругаться с доктором и послать куда подальше одну из медсестер. Похоже, я и в самом деле выздоравливаю. Мне б еще с амнезией разобраться…
Посетителей возглавляла Раиса Ивановна.
— Евочка, а я тебе тут блинчиков с творожком напекла. — Она воровато огляделась, сунула контейнер с блинчиками в прикроватную тумбочку. Далековато — не дотянусь. Мне, стыдно сказать, вставать не разрешают даже в туалет. Я из-за этого безобразия на медсестру и наорала.
— Рая, ну на кой хрен ей твои блинчики? — На передний план, оттеснив плечом мою заботливую экономку, выдвинулась блондинистая деваха. Блонд ненатуральный, волосы скорее всего наращенные, ногти — сто процентов акриловые (это я даже при своем нынешнем не особо хорошем зрении увидела), морда пластическим хирургом отрихтована. Одета дамочка дорого, но безвкусно, я бы такую ужасную леопардовую кофточку ни за что даже в руки бы не взяла.
— А почему это ей не нужны мои блинчики?! — обиделась Раиса Ивановна. — Чем ее здесь кормят?
— Ее здесь кормят полезной и сбалансированной пищей. — Деваха поморщилась, перевела взгляд с экономки на меня. Выражение ее лица мне не понравилось. Не люблю я, когда на меня смотрят вот так… снисходительно, или даже презрительно. У меня от таких взглядов настроение портится и стервозность обостряется. — Рая говорит, тебе память отшибло?
— Раечка, — деваху я намеренно проигнорировала, — а ты не говорила, что у меня такой большой штат прислуги. Это, — небрежный кивок в сторону остолбеневшей блондинки, — наверное, моя секретарша? Напомните, чтобы я ее уволила, когда выйду отсюда. Не люблю, понимаешь ли, когда следят за модой и ноль внимания обращают на свой язык.
Деваха ахнула, силиконовая грудь пошла возмущенной волной, а тщательно запудренное лицо — красными пятнами.
— Ах ты… — Она шагнула к моей кровати с явно недобрым намерением.
— Евочка, — экономка Рая храбро преградила блондинке путь, встав на мою защиту, — это не прислуга, это Амалия, жена твоего покойного отца.
Ну, вообще-то, что сия выдра крашеная — моя мачеха, я и сама догадалась. У падчериц, наверное, исторически выработанная и генетически закрепленная неприязнь к мачехам. А мне так и вовсе повезло, маманька новообретенная — почти моя ровесница. Ну, может, годков на пять старше, но благодаря стараниям пластического хирурга разница эта наверняка не слишком заметна.
— Ева, кома явно пошла тебе на пользу! — Как же я сразу не заметила этого красавчика?! Стоит, ухмыляется, смотрит с любопытством. Нормальный такой мужик, запросто сгодился бы для рекламы хорошего парфюма. В меру небрит, в меру непричесан, одет в меру небрежно и в меру дорого — в общем, стильный дядька. Интересно, он тоже мой родственник? Плохо, если так, уж больно типаж интересный.
— Я похорошела и обрела неземной лоск? — спросила я не то чтобы игриво, скорее с намеком на игривость. А то мало ли что, еще окажется, что этот красавчик — мой кузен, а я ему глазки строю.
— Нет, ты научилась огрызаться, — он рассмеялся, подошел к кровати и приложился в галантном поцелуе к моей ручке. Раз к ручке приложился, а не в щечку поцеловал, значит, не родственник. Есть надежда. Кстати, о чем это он? Я научилась огрызаться? Да я, сколько себя помню, огрызалась. Наверное, еще с пеленок.
— Алексей Кузьмич, да что ж вы нашу Евочку смущаете?! — опять бросилась на мою защиту экономка. Жалованье ей, что ли, повысить за старания? — Ева, это…
— Позвольте я сам, — мягко, но решительно сказал красавчик. — Ева, вот уж не думал, что придется знакомиться с тобой заново. Я Алексей — твой друг детства и с некоторых пор сосед.
Интересно, что-то я не припоминаю такого друга детства. Из друзей детства у меня только Вовка Козырев…
— Не помнишь? — Алексей приподнял густые, идеальной формы брови.
— Как-то не очень, — призналась я. — Но ты на друга детства похож больше, чем вот она, — я невежливо ткнула пальцем в Амалию, — на мою мачеху.
Он опять рассмеялся задорным, с перекатами, смехом. Мне понравился его смех, да и сам он понравился. Хорошо, что он не мой родственник.
— Лешик, да что ты перед ней соловьем разливаешься! — закапризничала моя вторая мама. — Она творит черт знает что: из дому сбегает, в аварию эту дурацкую попадает, в коме месяц валяется — и ее все жалеют! А за что?! Привыкла всю жизнь за чьей-нибудь спиной…
— Тише, мама, не кричите. — Я раздраженно махнула рукой. — У меня голова от вас разболелась.
— Мама?! — Амалия застыла с открытым ртом, беспомощно посмотрела на моего друга детства Лешика. — Ты это слышал?! Ты видишь, что она вытворяет?! Я предупреждала, что нельзя с ней миндальничать. А вы все — ах, Евочка то, Евочка это! Евочка — такая чудесная девочка! Вот она, ваша чудесная девочка, смотрите!
— Амалия, дорогая, ты утрируешь. — Лешик подмигнул мне украдкой, обнял мою мачеху за плечики. — Ева пережила такой стресс, ей простительно.
— Что ей простительно? На нервах моих играть? — Амалия всхлипнула. Да, нервы у моей второй мамы ни к черту, лечить ей нужно нервы-то.
А ведь я и в самом деле устала: и от экономки, и от родственницы, и даже — вот уж не думала! — от друга детства Лешика. Эти незнакомые шумные люди раздражали и как-то дезориентировали. Трудно начинать жизнь с чистого листа, собирать воспоминания по кусочкам, как пазлы. У меня вообще такое чувство, что я — это не я. Может, я до сих пор в коме?
От этой совсем неоптимистичной мысли я покрылась испариной, украдкой ущипнула себя за руку. Получилось весьма ощутимо, наверное, теперь синяк останется. Значит, не в коме. Значит, это жизнь у меня такая, насыщенная.
— Евочка, а Севочка вот тут тебе передал. — Рая протянула мне бумажный цветок. Красивая вещица: с одной стороны, незатейливая, а с другой — попробуй такое чудо сделай. Оригами, если не ошибаюсь…
— Спасибо. — Цветок я аккуратно положила поверх больничного одеяла и спросила: — А кто у нас Севочка?
Рая вздохнула, приготовилась отвечать, но Амалия ее опередила:
— А никто! Севочка у нас приживалка в штанах. Твой папашка, козел старый, жалостливый был, всех сирых и убогих привечал.
— Амалия, ну что вы такое говорите?! — возмутилась экономка.
— Про кого конкретно: про Севочку твоего или своего муженька придурочного?
— Дамы, не ссорьтесь. — Друг детства Лешик успокаивающе поднял вверх руки. — Вы же видите, Ева устала, ей не до семейных разборок.
— Кто это тут говорит о семейных разборках?! — А маменьке моей палец в рот не клади — откусит по локоть. — Это Севочка у нас член семьи?! Лешик, ты бы хоть помолчал. Видишь же, как мне тяжело жить с этими…
— Тихо! — рявкнула я. На сей раз получилось весьма громко и, кажется, неожиданно, потому что Амалия заткнулась на полуслове, Лешик удивленно приподнял брови, а Рая испуганно ахнула. — В семейных делах я сама как-нибудь разберусь, — сказала я уже поспокойнее. — Вот выпишусь, вернусь домой и узнаю, ху из ху.
— Лешик, ты это слышал? — Амалия смотрела на меня во все глаза, как на диво дивное. — Лешик, я не узнаю нашу тихоню. Что с ней, а?
Лешик наклонился над кроватью, секунду-другую поизучал мое лицо, а потом сообщил:
— Я, конечно, не врач, но думаю, это последствия комы. Мозг долго не получал кислорода, и вот… — Что именно «вот», он не договорил, растерянно развел руками.
— Это не последствия. — Амалия подозрительно сощурилась и покачала головой. — Она ж под кайфом! Ей тут наркотики колют, вот она и беснуется.
— Зачем ей колоть наркотики? — удивился Лешик.
— Ну откуда ж мне знать, зачем?! Может, у нее болит что-нибудь, вот ей и колют.
— У нее болит, — проговорила я вкрадчивым шепотом. — У нее болят только барабанные перепонки от твоих воплей. И если ты сейчас же не успокоишься, я попрошу, чтобы тебе тоже что-нибудь укололи.
— Точно наркотики. — На сей раз мачеха даже не обиделась. — Из нее тут сделают наркоманку, а нам потом ее лечи.
Да, что-то не везет мне с родственниками. Маменька — не подарок, алкоголичка и гулена. Папенька, со слов маменьки, козел и злостный уклонист от алиментов. Отчимы вообще дебилы, все четверо. Мачеха — дура набитая. Друг детства Лешик, кажется, ничего мужик, но я на первые впечатления не особо полагаюсь. Рая вроде бы женщина приличная, но, опять же, на первый взгляд. Есть еще приживалка Севочка, который мне не пойми кем приходится и который владеет искусством оригами. Может, и еще кто есть из числа тех, кого я благополучно позабыла…
Додумать эту мысль до конца мне не дал вошедший в палату доктор. Теперь я уже знала, что зовут его Валентин Иосифович и что мужик он в принципе неплохой, только уж больно въедливый. Толпа посетителей доктора не воодушевила, он нахмурился, сказал строго:
— А это что у нас тут за делегация? Господа, смею вам напомнить, что еще и суток не прошло, как Ева Александровна вышла из комы, больная очень слаба. Вы бы повременили с визитами, хотя бы денек.
Золотые слова! В этот момент я любила доктора горячо и искренне. Мне бы не вступать в пустопорожние разговоры с новоявленной родней, а полежать немного, подумать. Что-то не дает мне окончательно успокоиться, скребется на душе, точно стая голодных кошек.
— А мы уже уходим. — Рая поймала Лешика за рукав, потянула к выходу. — Мы же все понимаем про режим и восстановительный период. — Она выразительно посмотрела сначала на меня, потом на тумбочку с припрятанными в ней блинчиками.
— Всего доброго, Ева. Выздоравливай поскорее, — Лешик улыбнулся и помахал мне рукой.
Мачеха вышла молча. За что ж она меня так не любит-то?
— Устали? — спросил доктор, когда за посетителями захлопнулась дверь.
— Устала. — Я зевнула. — Валентин Иосифович, что это вы мне за успокоительное такое колете? Как-то мне от него нехорошо: в глазах все плывет и мысли путаются.
— Хорошее я вам дал успокоительное, запатентованное, безвредное. — Доктор улыбнулся. — А то, что мысли путаются и в глазах плывет, так немудрено при вашем-то нынешнем состоянии.
— Больше не могу лежать, — пожаловалась я. — Встать хочу.
— Встанете. Вот завтра будут известны результаты предварительных исследований, и встанете. Думаете, Ева Александровна, мне очень интересно с вами тут пререкаться? У меня, знаете ли, других обязанностей хватает.
В том, что у Валентина Иосифовича хватает других обязанностей, я не сомневалась и в спор решила не вступать. Ничего, мы пойдем другим путем.
Поместье у Вятских огромное, раза в три поболе нашего будет. И дом красивый, двухэтажный, с изящными ионическими колоннами и лепниной. Дом, почитай, каждый год штукатурят, оттого он все время кажется по-праздничному нарядным. И тополя вдоль подъездной аллеи аккуратные, с высокими пирамидальными кронами. В начале лета деревья цветут, и аллея становится точно снегом усыпанной. Красиво и солнечно.
А у нас перед домом липы старые, разлапистые, и оттого под ними холодно всегда и сумрачно, как в моей новой комнате. А сам дом раньше тоже был красивый и нарядный. Только, когда у папеньки начались финансовые затруднения, не до красоты стало. Тут суметь бы мадам шубку, по французскому фасону шитую, выправить да Лизи учителя танцев выписать. Потому как без новой шубки мадам в свет выйти не сможет, а без танцев и музицирования образование ее дочки будет неполным.
— Николя, ты только посмотри, какие львы прелестные! — Мадам не сводит глаз с задремавших у лестницы каменных львов. — У Натальи Дмитриевны исключительный вкус. Помнишь, в Санкт-Петербурге мы вот точно таких же видели! Николя, — голос мадам делается мечтательным, — а что, если и нам себе этакую же красоту заказать?
— Зоенька, сердечко мое, — взгляд у папеньки виноватый, а редкие волосы растрепались от ветра, и оттого он выглядит смешным и жалким, — давай повременим со львами. Тебе же известны наши хм… затруднения.
— Затруднения! — Мадам обиженно отворачивается. — У тебя, Николай, вся жизнь — сплошное затруднение. А я, между прочим, не к такому приучена. Если бы не ты, я бы сейчас…
Мадам не успевает договорить, возница Антип с залихватским разбойничьим свистом останавливает лошадей прямо подле одного из львов.
— Приехали, Николай Евгеньевич! — Антип не любит мадам и противится ей, как умеет. Вот и сейчас лошади встали слишком резко, мадам швырнуло сначала вперед, потом назад, на папеньку. А Лизи взвизгнула и больно вцепилась в мою руку. — Я ж говорю, приехали. Что ж вы так-то, не держитеся? — Антип смотрит виновато, но в кустистых усах прячется улыбка. Отчаянный! Знает ведь, что мадам такое не спустит…
И не спустила бы, если б не Ефим Никифорович. Граф Вятский торопливо спускается по лестнице. Он шумный и большой, как медведь. Бурые с проседью лохматые волосы, сросшиеся на переносице брови, усы и бакенбарды грозно топорщатся, длинные руки раскинуты в стороны, а живот колышется от каждого шага.
— Приехали! — Он останавливается у кареты, распахивает дверцу, протягивает руку-лапищу мадам, улыбается широко и радостно, точно только нас и ждал. — Зоя Ивановна, голубушка, а вы все хорошеете! Сейчас ослепну от вашей красоты!
Мадам кокетливо поправляет шляпку, опирается на протянутую руку:
— Ах, Ефим Никифорович, полно вам меня смущать! — А у самой взгляд цепкий и ничуть не смущенный, я же вижу.
— Рад, рад вам несказанно, дорогие мои! — Сколько помню Ефима Никифоровича, он все время такой — громкий, чуть грубоватый и добродушный. Сеня на него похож. — Ой, а барышни какими красавицами стали! — Он подмигивает сначала мне, потом Лизи. — Только зиму их не видел, а уже невесты! Как есть невесты! — В последних словах и во взгляде, вдруг сделавшемся серьезным и внимательным, мне чудится намек. Неужто Ефим Никифорович и в самом деле считает, что мы с Сеней… Нет, не стану думать. Это все мадам со своими глупостями.
— Ефим, друг любезный, давненько мы с тобой не виделись! — Папенька бодро, точно и не из-за его сердца совсем недавно печалился Аристарх Сидорович, спрыгивает на землю и тут же попадает в медвежьи объятия.
— Хорош, хорош. — Ефим Никифорович хлопает папеньку по спине с такой силой, что мне становится страшно — как бы чего не сломал. — А говорил, что здоровье пошаливает! Врал небось! Вон каким гоголем ходишь! Вот что я тебе скажу, Николай, с такой супругой, как Зоя Ивановна, хворать грех. Красота — она исцеляет!
— Правда твоя, Ефим Никифорович. — Папенька улыбается, а взгляд сторожкий.
— Ну что ж я, башка стоеросовая, — граф Вятский громко хлопает себя по лбу, — в дом-то вас не приглашаю! Совсем из ума выжил на старости лет. Не зря, видать, Наташенька моя на меня бранится за рассеянность. А у нас-то уже все готово: и поросеночек молочный с яблочками, и гусиная печенка, и зайчатинка в сметанке, и грибочки соленые. — Он наклоняется к папеньке, шепчет заговорщицки: — И наливочка отменнейшего качества, такая, что слезу вышибает. — И тут же, спохватываясь: — А любезным дамам шоколад, кофей и шампанское.
Одной рукой он подхватывает мадам под локоток, второй стискивает папенькино плечо и устремляется вверх по лестнице. Мы с Лизи переглядываемся.
— Странный какой, — Лизи недоуменно пожимает плечиками. — Маменька говорит, что граф Вятский большой оригинал, а мне кажется, он просто дурно воспитан.
Даже не знаю, что и ответить. Часто определения, которые дает людям Лизи, оказываются очень точными. Отчего так выходит, не пойму. От скудоумия, что ли…
— Пойдем уж! — Поддергиваю подол платья и, не дожидаясь Лизи, поднимаюсь по лестнице.
В доме шумно, из-за неплотно прикрытых дверей бальной залы доносятся гул голосов, резкие звуки скрипки, гулкое контрабасное уханье, верно, оркестранты настраиваются. Сколько помню, Вятские всегда празднуют с размахом: с оркестром, цыганами, зимними катаньями на санях. И повод не важен, будь то Рождество или вот возвращение в родимый дом единственного сына Сенечки.
— Девочки! — Наталья Дмитриевна, наряженная в изумрудно-зеленое атласное платье, которое удивительным образом не красит ее полную, напрочь лишенную талии фигуру, заключает нас с Лизи в объятия, сразу обеих. — Вот и славно, что вы приехали! — Она смотрит сначала на Лизи, потом на меня, как мне кажется, испытующе и многозначительно. От нее пахнет чем-то приторно-сладким, кондитерским. Лизи едва заметно морщится, а я улыбаюсь. Наталья Дмитриевна мне нравится, она добрая и настоящая, не такая, как мадам. — А Семен наш с приятелем пожаловал! — Она тоже улыбается, и на ее румяных щеках появляются озорные ямочки. — Да что я вам рассказываю, сейчас сами увидите!
Не умолкая ни на секунду, Наталья Дмитриевна увлекает нас с Лизи ко входу в бальную залу. Двери распахиваются, и на мгновение я слепну. Слишком много света: радугой переливающаяся под потолком хрустальная люстра отражается в начищенном до зеркального блеска паркете, в серебряных подносах с фруктами, бокалах с шампанским, драгоценностях дам. Ярко, красиво, празднично. Настоящий бал. А я в платье, как у мадемуазель Жоржины… В этот момент я ненавижу мадам как никогда сильно, я даже желаю ей смерти, потому что чувствую себя замарашкой на сказочном балу. Как же ее звали? От обиды в голове все перемешивается, и сказка, с детства знакомая, читаная-перечитаная, напрочь выветривается из памяти. Вспомню, потом обязательно вспомню. Когда приду в себя…
— Семен! Сенечка! — Наталья Дмитриевна одной рукой продолжает обнимать меня за талию, а другой машет сыну, затерявшемуся в толпе гостей. — Погляди-ка, дружочек, кто к нам пожаловал!
Смотрю в ту же сторону, что и Наталья Дмитриевна. Семена замечаю сразу. Он нисколечко не изменился. Ну, разве что в плечах раздался. Похож на Ефима Никифоровича, только стройнее и не такой лохматый. Одет по столичной моде, но без лоску и изысканности, не то что господин, стоящий рядом с ним… Господин оборачивается вслед за Сеней, и сердце мое перестает биться…
Если я что-то решила, то меня уже не остановить. Маманька говорит, что у меня башка упрямая — чугунная, а Вовка Козырев — что со мной спорить бесполезно, потому как я к доводам разума никогда не прислушиваюсь.
Да, грешна — не прислушиваюсь. Я к интуиции больше прислушиваюсь или вот к урчанию голодного желудка. Кое в чем Рая оказалась права — кормежка в этой клинике отвратительная. А в тумбочке домашние блинчики с творогом…
Я подождала, когда в коридоре стихнут шаги Валентина Иосифовича, полежала еще пару минут для надежности, а потом не без внутренней дрожи вытащила из вены иглу от капельницы, помахала затекшей от неподвижности рукой. Теперь, когда обе мои руки оказались свободны и в движениях меня ничто не ограничивало, я могла дотянуться до заветной тумбочки с блинчиками.
Дотянулась и сразу сунула один в рот. Блинчик оказался изумительным, нежнейший творог таял на языке, как любимое с детства ванильное мороженое. Эх, благодать!
Воодушевившись маленькой победой, я отважилась на большее. Осторожно села в кровати, коснулась босыми ногами выложенного плиткой пола. Ну, самое время проверить, в каком состоянии мое тело…
Первые шаги я сделала, придерживаясь за край кровати. Ноги подкашивались, голова кружилась, но передвигаться самостоятельно я могла. Это воодушевляло и вселяло оптимизм. Оптимизма хватило, чтобы решиться на отчаянный поступок: по стеночке добраться до двери, ведущей в санузел. Пить хочется, да и умыться было бы неплохо. Вон, взмокла вся от напряжения.
Путь до санузла только на первый взгляд казался простым, а на самом деле занял минут пять и высосал остатки сил, но не возвращаться же, ничего не сделав! Как там говорится у классика? Тварь я дрожащая или право имею?! Для меня нынче поход в санузел — это самый лучший способ самоутверждения.
Выкрашенная белой краской дверь гостеприимно приоткрылась. Вцепившись одной рукой в дверной косяк, второй я нашарила выключатель.
Санузел радовал стерильностью и функциональностью. Умывальник, над ним зеркало, унитаз, биде, душевая кабинка, вдоль стен — хромированные поручни, на полу резиновый коврик, чтобы не поскользнуться, пахнет чем-то ненавязчиво-цветочным. Я ухватилась за поручень, осторожненько, приставными шажками, добралась до умывальника.
В зеркало смотреться не хотелось. Что хорошего я могу там увидеть?! Поэтому я сначала умылась и только потом взглянула на свое отражение…
Зеркало в этой супер-пупер крутой клинике было каким-то неправильным, из него на меня смотрело чужое лицо: серо-мышиная кожа, серо-мышиные глаза, серо-мышиные волосы. Не к такому отражению я привыкла за тридцать лет своей непутевой жизни…
…Наверное, перед тем, как упасть в обморок, я все-таки успела заорать, потому что, когда в мое бренное тело — или не мое? — вернулось сознание, оказалось, что лежу я не на холодном кафельном полу, а на больничной койке и над ухом у меня стрекочет все та же пластиково-железная бандура.
— Ну что это за самодеятельность? — Голос сердитый, с непривычными стальными нотками. — Ева Александровна, я вас, голубушка, спрашиваю! То, что вам жизнь не мила, я еще как-то могу понять. Но пожалейте в таком случае меня, своего лечащего врача, проявите человеколюбие! Не для того я вас с того света доставал, чтобы вы повторно скончались, приложившись затылком о кафельный пол. Как только додумались встать да еще идти куда-то?! Как сил хватило?! — Теперь в голосе слышалось что-то очень похожее на восхищение. — Вам еще перелома какого-нибудь не хватало для полного счастья. Ну-ка, посмотрите сюда! — Перед моим лицом замаячил неврологический молоточек.
— Перестаньте! — Свободной рукой я отмахнулась от молоточка и от доктора заодно.
Может, не все так страшно, может, это у меня и в самом деле такие галлюцинации? Мышино-серое лицо… знакомое… Ясное дело — знакомое! Именно его я видела перед самой своей смертью — Маши-растеряши лицо. Наверное, что-то в памяти переклинило, отложилось, запомнилось, а потом вот… воспроизвелось.
— Она еще и руками машет, попрыгунья! — Доктор больше не сердился, хотя смотрел по-прежнему строго. — А сама режим нарушила, блинчиков контрабандных наелась!
Так все обыденно: режим нарушила, блинчиков наелась. Может, и в самом деле галлюцинации?
— Валентин Иосифович, мне бы в зеркало посмотреться. — Получилось жалостливо.
— С ума сойти! Какое зеркало, милочка?! Не пойму, как в вас жизнь теплится, а вам приспичило собственным отражением полюбоваться.
И плывет все вокруг не от травмы и не от стресса, а оттого, что у Маши-растеряши было плохое зрение. Ох, мамочки…
Я вообще-то сильная и смелая, чтоб меня напугать, нужно очень сильно постараться, но сейчас, рассматривая свою — не свою руку, я почувствовала, что близка к самой настоящей истерике. Кажется, доктор тоже это почувствовал, потому что сказал поспешно:
— Ева Александровна, к большому зеркалу я вас не подпущу, и не просите, но, если хотите, могу предложить карманное. Светочка, — он обернулся к стоящей тут же в палате молоденькой медсестре, — у вас пудреница есть?
У Светочки пудреница была, и слетала она за ней очень быстро. Когда я брала зеркальце, руки мои дрожали так сильно, что Валентину Иосифовичу пришлось мне помочь.
…Надежды на то, что я всего лишь жертва галлюцинаций, не оправдались. Если я и была жертвой, то чего-то более серьезного, чем банальный глюк, потому что из зеркала на меня смотрело все то же мышино-серое лицо…
Оказывается, я многого о себе не знала. Выяснилось, что довести меня до истерики — раз плюнуть, достаточно переселить мою душу в чужое тело… Я кричала и плакала одновременно, я укусила доктора за руку и вдребезги разбила пудреницу. Я бесновалась до тех пор, пока в плечо мне не вонзилось что-то острое…
Не знаю, сколько я провалялась в отключке. Наверное, долго, потому что, когда пришла в себя, в окно светило яркое солнце. Рядом с моей кроватью, как привязанная, сидела все та же медсестра Светочка.
— Доброе утро. — Девчонка покосилась на меня с явной опаской.
— Не такое уж и доброе. — Голова гудела и раскалывалась, пить хотелось невыносимо. — Воды дадите?
— Секундочку. — Она вспорхнула с места и почти мгновенно вернулась со стаканом воды. — Вот, пожалуйста.
Вода оказалась невкусной, с отчетливым привкусом хлорки. Похоже, медсестра побоялась оставлять меня одну и наполнила стакан прямо из крана. Это был неплохой повод для скандала, но я вдруг поняла, что скандалить мне не хочется. А хочется другого — снова взглянуть на свое отражение в зеркале. Как говорится, бог троицу любит.
Светочка была девушкой бескомпромиссной: вести меня в санузел или хотя бы принести мне новое зеркальце отказалась вежливо, но категорично. Ей, видите ли, Валентин Иосифович велел за мной присматривать и никаким моим глупостям не потакать.
Глупостям! Знали бы они все, что это за глупости… Ладно, попробую пойти другим путем. Начну с ревизии того, что можно увидеть и без помощи зеркала. Так, руки не мои — тут без вариантов. Грудь похожа, но не моя, вместо моего полноценного третьего размера тут едва ли наскребется на второй. С животом тоже подстава. Где мой взлелеянный в тренажерном зале пресс, где подпитанный солярием загар?! Бедра узкие, мальчишеские, ноги худые, цыплячьи, педикюра, разумеется, нет. Все, приплыли…
Цепляясь за последнюю надежду, как утопающий за соломинку, я посмотрела на надзирательницу Светочку.
— Скажите, а какого цвета у меня волосы? — Может, еще не все потеряно, может, это у меня со зрением проблемы, а не с телом.
Светочка если и удивилась, то виду не подала, но, прежде чем ответить, долго думала, а потом сказала со свойственной всем малолеткам непосредственностью:
— Никакие. Ну, в смысле, серые, или темно-русые, или шатен, — она снова задумалась, а потом добавила успокаивающе: — Да вы не расстраивайтесь, волосы ведь и перекрасить можно, если этот цвет вам не нравится. Вот хотя бы в такой, как у меня, — она кокетливо коснулась выбившегося из-под медицинской шапочки пергидрольного локона.
Нет, мне такая «красота» не нужна, я лучше… Стоп, да о чем я?! Девчонка только что подтвердила мои самые худшие подозрения: не только я вижу себя серой молью, все остальные тоже видят во мне серую моль. А ведь цвет моих настоящих волос — темно-каштановый, почти черный.
Когда я наконец осознала, что со мной произошло, в голове зашумело так, словно палату заполнил оглушительный грохот, с которым катилась под откос вся моя будущая жизнь. Столько лет потом и кровью добиваться желаемого, выцарапываться из нищеты, по кирпичикам лепить образ несгибаемой стервы и тело богини, завоевывать место под солнцем для того, чтобы в один прекрасный момент очнуться на больничной койке в чужой шкуре с багажом чужой жизни…
В тот момент я не думала, как и из-за чего случилось это безобразие, в тот момент я думала только об одном — с прежней жизнью придется распрощаться навсегда. Кажется, я даже заплакала, потому что медсестра Светочка бросилась меня утешать.
Страдания мои длились недолго. Может, тело у меня теперь и не самое лучшее, зато характер, слава богу, остался прежним. Друг детства Вовка Козырев, который, в отличие от Лешика, был настоящим и исключительно моим, говорил, что я бой-баба и кремень-девка. Ну что ж я, бой-баба, не справлюсь с такой мелочью, как переселение душ, или как там по-научному называется фигня, которая со мной приключилась? Справлюсь! Я еще и не с таким справлялась, причем в возрасте куда более юном и невинном, когда ни мозгов, ни жизненного опыта — ничего нет. Кстати, о возрасте, какое-никакое утешение, кажется, это тело лет этак на пять моложе моего собственного. Когда тебе скоро тридцатник, счет идет уже не на годы, а на месяцы. Да что там месяцы, тут каждый день на счету. А то, что тело такое никакое, — не беда, я ему проведу up graid: в солярий свожу, в тренажерный зал, волосы покрашу, вместо очков контактные линзы вставлю. Может, даже цветные, чтобы нейтрализовать этот ненавистный серый. Макияж, опять же, творит с женщинами чудеса. Духи хорошие…
Не то чтобы я окончательно успокоилась, но смирилась и к приходу доктора успела взять себя в руки. А может, и не было в том моей заслуги, может, моему почти спартанскому спокойствию поспособствовало то чудесное запатентованное и одобренное успокоительное, которое мне колют уже второй день.
— У меня хорошие новости, — с порога сказал доктор. — Все у вас, Ева Александровна, в полном порядке. Сердечко, правда, немного пошаливает, но это уже не к нам претензии, все, что могли, мы вылечили.
— Когда выписка? — Я решила брать быка за рога.
— Какая выписка?! — доктор удивился так искренне, что я даже устыдилась. — Ева Александровна, понимаю ваше нетерпение, но и вы меня поймите. То, что ваше тело находится в относительном порядке, — это чудо, но даже чуду необходима определенная подпитка. Недельку, я думаю, вам придется побыть с нами.
Я не хотела торчать в этой клинике еще целую неделю, но голос разума уговаривал согласиться с доводами доктора. Что меня ждет за пределами больницы? Чьей жизнью я собираюсь там жить? Ведь вместе с чужой шкурой мне досталась и чужая жизнь, а о ней я ровным счетом ничего не знаю. Еще счастье, что новоявленные родственники списывают мое неадекватное поведение на амнезию — спасибо Валентину Иосифовичу, поспособствовал, но ведь проколов не избежать. Ох, чует мое сердце — или не мое? — что с Машей-растеряшей мы похожи, как черт с ангелом, и возникнут у меня в будущем очень серьезные проблемы.
— Да, я думаю, вы правы, Валентин Иосифович, — мне даже удалось выдавить из себя фальшивую улыбку. — Раз надо, значит, надо. А можно вопрос?
Доктор, приготовившийся к долгим уговорам и препирательствам, заметно расслабился:
— Сколько угодно. Я весь внимание.
— Как моя фамилия? — Я решила начать издалека. — Из-за этой амнезии… ну вы понимаете…
— Конечно, я все прекрасно понимаю, — доктор кивнул. — Вас зовут Ева Александровна Ставинская, вам двадцать три года, прописаны, если не ошибаюсь, в Барвихе.
О как! С возрастом я попала в точку. А живу, оказывается, не лишь бы где, не в двухкомнатной «распашонке» у черта на рогах, а в элитном поселке. Порадоваться, что ли, счастью такому?
— А профессия? Какая у меня профессия?
Честно, я уже приготовилась к тому, что в прошлой жизни была бездельницей и вела никчемную растительную жизнь, но доктор меня удивил:
— По профессии вы, Ева Александровна, детский психолог, работаете в интернате для детей с особенностями психики.
Интересно, интересно, живу в Барвихе в собственном, надо полагать, нехилом особняке, имею штат прислуги и в то же время работаю в каком-то интернате.
— Ну вот, собственно говоря, и вся информация, которой я располагаю, — доктор развел руками. — Остальное, думаю, вам расскажут друзья и родственники.
Да уж, родственники расскажут, особенно мачеха. На мгновение мне стало жаль бедную Машу-растеряшу, которая, оказывается, никакая не Маша, а тоже — бывают в жизни совпадения! — Ева. До чего же ей не повезло, Амалия небось издевалась над бедной сироткой как хотела. Это если судить по тому, с каким гонором она на меня наехала. Ладно, проблемы будем решать по мере поступления.
Князь Андрей Сергеевич Поддубский — вот как зовут человека, остановившего мое сердце! Андрей Сергеевич. Андрей…
Фигура высокая, чуть сутулая, но все одно удивительно складная. Лицо из тех, что врезаются в память раз и навсегда. Нет, не красивое, но необычайно выразительное и мужественное. Несколько тяжеловатый подбородок, жесткая линия рта, нос с благородной горбинкой, глубоко посаженные глаза. Они цвета такого необыкновенного, точно море в шторм — сине-серые, переменчивые, в обрамлении прямых черных ресниц. И брови прямые, черные, над правой — едва заметный шрам. А волосы чуть светлее, длинные, с непокорной волной. В глазах море, в волосах волны. Пропала я…
— Сонечка, ну до чего ж ты похорошела! — Это Семен, говорит громко, разглядывая меня с бесцеремонностью давнего приятеля. — Андрей, позволь представить тебе графиню Софью Николаевну Шацкую. Мы знакомы с ней почитай с пеленок. — Он улыбается, обнажает в улыбке крепкие желтоватые зубы, подталкивает меня к Андрею Сергеевичу.
— Рад знакомству, Софья Николаевна. — А голос у него густой, глубокий и улыбка красивая, слегка ироничная. Он целует мою руку, и я испуганно вздрагиваю, а ладонь тут же делается влажной от волнения. — Семен рассказывал, какие дивные нимфы обитают в здешних местах. Признаться, не поверил. А сейчас верю. — Галантный полупоклон мне и восхищенный взгляд мимо меня. — Сеня, ты негодник! Признайся, ты специально так долго не приглашал меня к себе, чтобы скрыть от моих глаз этот цветок.
Цветок… Глаза — берлинская лазурь, губы — нежность розы, платье — букет фиалок. Я знаю только один цветок — Лизи.
— Лизавета Григорьевна Ерошина. — Во взгляде Семена ни следа недавней фамильярности, круглые, ну точно совиные, глаза его полны преданного восторга. — Сонечкина младшая сестра.
— Сводная, — Лизи улыбается обоим одновременно, смотрит сквозь полуопущенные ресницы, приседает в легком реверансе, фиалковое платье с тихим шуршанием метет паркет. Я слышу это шуршание очень отчетливо, так же отчетливо, как участившееся дыхание князя.
Он касается ладони Лизи осторожно, словно это не ладонь, а хрупкий цветок. Сначала кончиками длинных аристократических пальцев, потом губами. Долго, очень долго. Мое сердце ударами отсчитывает меру его приличия. Один, два, три… двенадцать.
Вспомнила. Я вспомнила, как называлась та глупая сказка — «Золушка». У Золушки были завистливые сестры, злая мачеха, фея-крестная, прекрасный принц и хрустальная туфелька. У меня есть только мачеха, сестра, похожая на цветок, и робкая надежда, что когда-нибудь прекрасный принц обратит на меня свой взор.
— Семен, бог мой, как вы возмужали! — За спиной ненавистный голос мадам и смущенное покашливание папеньки. Интересно, он хоть что-нибудь замечает? Он видит, что его единственная дочь похожа на гувернантку? Что вместо бальных туфелек на ней сбитые ботинки? — Признаться, я вас не сразу узнала.
Мадам так же, как и Лизи, смотрит одновременно на Семена и князя, но на князя чуть пристальнее, чуть многозначительнее.
— Да, уезжал безусым юнцом, а вернулся не мальчиком, но мужем. — Ефим Никифорович не дает Семену возможности ответить, по-хозяйски занимает внимание гостей. — А это, позвольте представить, князь Андрей Сергеевич Поддубский, сын моего давнего приятеля, можно сказать, закадычного друга Сергея Викторовича Поддубского.
Далее все идет согласно этикету: все друг другу улыбаются, говорят приятности. Мне бы вот сейчас взять да спрятаться, чтоб не пугать гостей своим гувернантским платьем, но не могу. Точно гирями пудовыми прикована к князю Поддубскому. Больно-то как и обидно…
— Софьюшка. — На плечо ложится мягкая ладонь, ноздри щекочет пряно-кондитерский аромат. — А что ж ты тут стоишь одна, грустишь? — Наталья Дмитриевна смотрит внимательно, ласковым взглядом точно ощупывает. — Девочка, ты сейчас поразительно похожа на Анну, свою матушку. Мы дружили с ней, ты знала?
Я не знала. Не могу ни о чем думать, и голова болит.
— А давай-ка мы с тобой выпьем шампанского! — Наталья Дмитриевна улыбается, и в улыбке ее мне чудится фальшь.
Беру с серебряного подноса бокал, смотрю сквозь запотевший хрусталь. В хрустальном мире все неправильное, изломанное и обманчиво искристое. Шампанское кислит и царапает горло. У князя Поддубского глаза цвета штормовой волны, в них — восхищение. Не мной…
Я рассчитывала, что ночью, когда настырный персонал оставит меня наконец в покое, смогу спокойно обо всем подумать, разложить по полочкам те факты, что у меня есть, проанализировать их, выработать тактику и стратегию. Но коварный Валентин Иосифович решил, что я излишне возбуждена и эмоционально ранима, а посему велел уколоть мне успокоительное. Так что ночь и часть утра я проспала сном младенца, а когда проснулась, оказалось, что чуда не случилось и моя шкура по-прежнему не моя. Зато доктор разрешил мне вставать, на первых порах исключительно под присмотром медсестры.
Под присмотром так под присмотром — я не возражала. Я теперь вообще сделалась очень покладистой, потому что уразумела: споры лишь крадут мое время, а его у меня мало, я же так и не успела выработать тактику и стратегию.
Медсестра, на сей раз не привычная уже Светочка, а какая-то новая тетенька, довела меня до санузла и манекеном застыла на пороге.
— Со мной мыться собираетесь? — усмехнулась я.
Медсестра обиженно фыркнула, поджала тонкие губы, но все-таки капитулировала.
— Дверь на защелку не закрывайте, — буркнула она ворчливо, — а то мало ли что.
Да, по правде сказать, я и сама боялась этого «мало ли чего», подходя к зеркалу со смесью надежды и ужаса.
Из зазеркалья в меня внимательно всматривалась «не я». Худенькая, если не сказать, субтильная, небольшого росточка — сантиметров сто шестьдесят против моих ста семидесяти трех, — с волосами никакого цвета и такими же никакими, с беспомощным близоруким прищуром, глазами. Глаза были особенно не моими, я не умею смотреть на людей так пытливо и требовательно одновременно. Рука с тонкими прожилками вен потянулась к зеркалу, узкая ладонь оставила на сверкающей поверхности отпечаток, а в «не моих» глазах появилось что-то новое. Узнавание…
В этот момент я вдруг отчетливо осознала, что стою в метре от зеркала и мои руки спрятаны за спину…
Бледные до синевы губы дрогнули в подобии улыбки, я сделала шаг назад, а мое отражение — шаг вперед.
— Паутина… — Зеркало в том месте, где отражались не мои губы, словно коснувшиеся зеркальной поверхности с обратной стороны, пошло мелкими трещинками. — Паутина…
Я зажмурилась, зажала уши руками и завизжала…
–…Да что ж вы казенное имущество ломаете? — Кто-то сильно тряс меня за плечи. — Это чем же вы зеркало-то так раскурочили?!
Я замотала головой и попыталась высвободиться из настырных объятий.
— А вот все расскажу Валентину Иосифовичу, он вас накажет, не позволит вставать еще неделю, будете тогда знать, как зеркала бить.
Угроза подействовала на меня неожиданно отрезвляюще, я открыла глаза, посмотрела сначала на склонившуюся надо мной медсестру (я уже не стояла, а лежала на кафельном полу), потом, не без внутренней дрожи, на зеркало: сеть трещинок, похожих на паутину, никуда не делась.
— Там… — Я снова зажмурилась, чтобы не видеть этого, и ткнула пальцем в сторону зеркала. — Там не я.
— Ну, знамо дело, не ты, — согласилась медсестра и ласково погладила меня по голове. — Ты же месяц неизвестно где пропадала, успела измениться.
Да, я успела измениться, до неузнаваемости. С этим я уже почти смирилась, но как смириться с тем, что мой зеркальный двойник — даже не новая я, а какое-то совершенно другое существо?!
— Ничего, деточка, — медсестра продолжала гладить меня по голове, — пройдет неделька-другая, и станешь ты как новая, себя прежней красивее.
Это вряд ли. Если мне вот такие глюки начнут мерещиться, то «как новая» я точно не стану. Может, мне с доктором посоветоваться? Рассказать ему все, попросить помощи? Ага, я расскажу, а он меня спровадит прямиком в психушку, причем из самых лучших побуждений, чтобы меня там спасли, вправили мне мозги. Нет, придется молчать и как-нибудь самостоятельно со всем разбираться…
— Ну что, мыться-то будешь? — спросила медсестра.
Конечно. Я ж месяц без ванны, вот только…
— Может, вы со мной побудете? — К черту стыдливость! Страшно мне тут одной, а в кабинке вон экран есть матовый.
— Побуду, куда ж я денусь! — Медсестра кивнула. — А ты давай-ка на ножки вставай, еще застудишься чего доброго на холодном полу-то. — Она помогла мне подняться, довела до душевой кабинки, закрыла крышку унитаза, уселась сверху. — Только ты недолго, ополоснулась — и хватит. И воду горячую не делай, а то вдруг плохо станет…
Воду я сделала горячей, настолько, что почти невмоготу терпеть. Когда мне плохо, вода должна быть именно такой, она меня лечит лучше всяких успокоительных. Не мое тело плескалось под горячими струями, а я думала, как же мне жить дальше. Думала, думала и додумалась. Во всем виновато успокоительное, хорошее, запатентованное, от него у меня галлюцинации и расстройство психики. Померещилось невесть что, я запаниковала и сама же по зеркалу врезала… феном. Плохо, что на действие лекарства нельзя списать тот факт, что живу я нынче, фигурально выражаясь, в новом домике. Старый мне, конечно, больше нравился… Я замерла, выключила душ. Господи, как же я про себя-то забыть могла?! Озаботилась чужими проблемами, домик чужой обживаю, с родственниками знакомлюсь, а о том не думаю, что сейчас с моим телом, каково ему, родненькому, без хозяйки…
— Вымылась? — послышалось из-за экрана.
— Ага. — Я завернулась в полотенце, вышла из душевой кабинки и взяла протянутый медсестрой благоухающий лавандой халат.
— Полегчало? — в голосе женщины слышалось участие.
— Немного. — В разбитое зеркало я старалась не смотреть. — А можно спросить?
— О чем? — Медсестра деликатно отвернулась, дожидаясь, пока я влезу в халат.
— Что стало с той девушкой… ну, которая вместе со мной в аварию попала?
— Это ты про тринадцатую, что ли?
— Почему тринадцатую?
— Потому что лежит она в тринадцатой палате. Это у нас такая особенная палата для коматозников, тех, которые постоянно на аппарате.
Постоянно на аппарате… Сердце защемило.
— А почему она тринадцатая?
— Да откуда ж мне знать? Так пронумеровали.
— Можно мне к ней? — решилась я.
— Зачем это? — В глазах медсестры зажегся огонек подозрения. — Что ты там забыла?
Забыла. Я там ни много ни мало себя забыла. Лежу, несчастная, в коме, и надежды на выздоровление никакой. Но не скажешь ведь об этом. Пришлось изворачиваться:
— Понимаете, мы же вместе с той девушкой в такси ехали. Пока ехали, разговорились… Ее тоже Евой зовут, представляете?
— Я-то понимаю, — медсестра вздохнула, — чай, не первый год на свете живу, но и ты меня пойми, у нас режим, нельзя пациентам туда-сюда шастать. Если кто из врачей увидит, проблем не оберешься. Вплоть до увольнения… — Она покачала головой.
— А если поздно вечером или ночью? — Я не собиралась сдаваться. — Ну, когда врачи по домам разойдутся?
— Все равно дежурный останется.
— Так я осторожненько, только одним глазком взгляну… — Я запнулась на полуслове…
Совсем я плоха головой стала, если такую важную вещь едва не упустила из виду. Клиника-то не из дешевых. Ладно, мое, точнее, Евы Ставинской, пребывание в ней оплачивают дорогие родственники. А кто обеспечил на целый месяц присмотр за моим бедным телом? У маманьки таких денег нет, да если бы и были, не озаботилась бы она такой ерундой, как дочкина жизнь. У меня есть, но меня самой вроде как нет. Получается, что Вадим — мой последний и самый перспективный любовник. Да, любовник. Я самой себе врать не привыкла: если мужик таскается к тебе под покровом ночи два раза в неделю, как по расписанию, и при этом никому тебя не показывает, значит, он не бойфренд, а самый что ни на есть настоящий любовник. А перспективный он потому, что не жадный, выдал мне в своем банке кредит под смешные проценты на развитие бизнеса, машину новую обещал на день рождения подарить. Значит, не ошиблась я в выборе, Вадим не подвел, оплатил мое лечение. Ай, какой сердобольный. Ведь ему, наверное, врачи все предельно ясно объяснили про мое бесперспективное коматозное состояние.
— Ну, одним глазком… — Медсестра расценила мое молчание, как полное отчаяние. Собственно говоря, так оно и было. Есть мне отчего убиваться. — Завтра я дежурю в ночную смену, часиков в одиннадцать могу за тобой зайти. Только ненадолго! — Она предупреждающе взмахнула рукой. — Зайдешь, посмотришь, и обратно в палату. А вообще не понимаю я, зачем тебе все это — раны бередить. Сама жива осталась — ну и слава богу.
— Вдруг я ей помочь чем-нибудь сумею. У вас же дорогая клиника?
— Дорогая. Что есть, то есть.
— Ну вот, а она уже месяц у вас. А если, к примеру, за нее платить не станут, тогда что? — отважилась я спросить.
— Знамо что, — медсестра нахмурилась. — Вот бог, а вот порог. Наша клиника благотворительностью не занимается.
— И как же, совсем беспомощного человека на улицу вышвыривать?
— Ну почему сразу на улицу? Не на улицу, а в государственную больницу. Только я тебе вот что скажу, без такого присмотра, как у нас, эта девочка долго не протянет.
— Почему?
— Потому что у нас аппараты для искусственной вентиляции легких самые лучшие. И уход, сама видишь, какой. Потому что все эксклюзивное и на высшем уровне, а в государственной больнице что?
— Что? — шепотом спросила я.
— Аппаратура изношенная, персонал издерганный, и на каждую медсестру бог знает по сколько приходится больных. А за коматозниками же уход особый нужен. Ох, грехи мои тяжкие! — Медсестра торопливо перекрестилась и посмотрела на меня участливо. — Что-то ты побледнела. Я ж говорила, воду попрохладнее надо было делать, а ты не послушалась. Давай-ка я тебя обратно в палату провожу.
— Так вы меня завтра позовете? — Я вцепилась в рукав ее халата.
— Позову, чего уж там. Ты, главное, никому не проболтайся…
День тянулся невыносимо долго, а ведь мне еще предстояло как-то пережить следующий, дождаться вечера, чтобы встретиться с самой собой.
Родственники и друзья детства меня больше не навещали. Пришла только Рая, положила на тумбочку тисненый кожаный футляр, сказала со вздохом:
— Евочка, я тебе запасные очки принесла. Твои-то тогда вдребезги… Наденешь?
Я надела, надоело мне все время щуриться! Мир сразу сделался ярким, отчетливым, и оказалось, что Рая еще старше, чем мне думалось, старше и как-то беспомощнее, что ли.
— Спасибо, Раечка. — Я осторожно погладила ее по руке. Должен же быть в новом мире у меня хоть один надежный человек. А Рая как раз надежная, видно, что она меня любит. То есть не меня, но это сейчас неважно.
— Евочка, а ты так и не вспомнила ничего? — Она смотрела на меня с надеждой.
— Нет, — я мотнула головой, — но очень стараюсь.
— Евочка, — Рая смущенно улыбнулась, — то, что Амалия вчера про Севочку говорила, — это неправда. Он не приживалка никакой, он знаешь какие картины красивые пишет! Он очень хороший художник, мы уже три картины продали, а ты, — она вдруг густо покраснела, — а ты, Евочка, обещала нам помочь с организацией персональной выставки. Не помнишь? — В глазах экономки была такая тоска, что я вдруг сразу поняла, кто такой Севочка.
— Он твой сын, да?
— Сын. — Рая смахнула набежавшую слезу. — Он хороший, только больной очень, еще с детства — инвалид он, вот… Ну разве я могу его одного оставить, когда сама целыми днями в вашем доме, он же как ребенок. А отец твой не возражал, честное слово. Он даже в завещании прописал, что Севочка может в доме находиться, сколько сам захочет. Когда ты здорова была, нам проще жилось, — она всхлипнула. — Амалия тебя не боялась, но и перечить не могла, потому что ты единственная наследница, а она так… не пойми кто. А как ты в больницу попала, нам с Севочкой житья не стало, совсем они нас замучили придирками.
— Кто — они? — уточнила я.
— Так Амалия и брат ее Серафим! А Серафим тот еще жук, нигде не работает, живет за сестрицын счет, то есть не за сестрицын, а за твой, Евочка, счет.
Очень интересно. Получается, у меня — вернее, не у меня, но в сложившихся обстоятельствах это неважно — на шее сидит целая толпа иждивенцев. С Раей и Севочкой все более или менее понятно, она экономка, почти член семьи, а он ее единственная кровиночка. А вот на кой хрен мне сдались Амалия с этим Серафимом? Кстати, неплохо бы уточнить, о каком именно наследстве идет речь.
— Рая, — я уселась в кровати по-турецки, — а скажи-ка мне, я что, богатенькая Буратинка?
Экономка немного помолчала, собираясь с мыслями, а когда заговорила, я потеряла дар речи. Оказывается, я не просто богатенькая Буратинка, я очень богатенькая. Даже удивительно, что фамилия Ставинская сразу ни о чем мне не напомнила. Фамилия ведь весьма известная. Папенька-то мой преставившийся был самым настоящим олигархом. Рая принялась перечислять все мое движимое и недвижимое имущество, но на пятой минуте этого монолога я ее остановила. Ладно, с финансовыми вопросами я сама как-нибудь разберусь, так сказать, в процессе. Мне бы пока переварить то, что узнала. Это ж получается, что я теперь вместо той, другой Евы, наследница миллионного состояния, это ж я теперь в почетной десятке самых завидных невест страны. А что я в таком случае забыла в детском доме? Отчего вместо того, чтобы ворочать папенькиными мульенами, утирала сопливые носы беспризорникам? А одевалась как?! Это ж ужас, как я одевалась! В общем, прежняя я была еще большей дурой, чем мне показалось с первого взгляда.
Да, повезло так повезло! С одной стороны, тело мне досталось не ахти какое, а с другой — за те деньги, что у меня теперь есть, я себе любое тело организую. Только сначала к хорошему психиатру наведаюсь, голову подлечу, чтобы больше никаких глюков. Психиатра, кстати, можно из-за границы выписать, могу себе позволить. Благо денежки есть и английским владею, сказались два года работы в Штатах. Тогда на должности домработницы при гарвардском профессоре-русофиле я освоила все премудрости ведения домашнего хозяйства, заработала денег столько, что по возвращении домой смогла начать свое маленькое дело, да еще и язык освоила в совершенстве. Мне теперь не стыдно будет на всяких там посольских приемах появляться и блистать в высшем свете, я же не какая-то там девчонка с выселок, я сама Ева Ставинская.
— Евочка, так ты поможешь нам с выставкой? — вернул меня на грешную землю голос Раи.
— А дорогая выставка? — подняла во мне голову девчонка с выселок, та самая, которая до восемнадцати лет порванные колготы штопала, а не выбрасывала, которая знала, что по чем и где дешевле.
— Дорогая, — Рая сразу сникла. — Я уточняла, даже если очень скромно, то вместе с арендой галереи выйдет пятнадцать тысяч долларов. Но ты говорила, что у тебя есть, что ты насобирала…
Странно как-то, что значит насобирала? Я ж дочка миллионера, что для меня сейчас пятнадцать тысяч долларов! Это раньше я на такую сумму год могла безбедно существовать. Но то было раньше, до того, как я стала наследницей знатного рода и богатенькой Буратинкой. А сейчас, чего уж там, могу себе позволить широкий жест.
Наверное, я слишком долго раздумывала, потому что Рая прижала сухонькие кулачки к груди и зачастила:
— Евочка, ты не думай, мне искусствовед один знакомый сказал, что за Севочкины картины можно приличные деньги выручить. Мы их все, до последней копеечки, тебе отдадим. Я ж не за себя прошу, мне в этой жизни уже ничего не нужно, за сына душа болит, у него ведь единственный свет в окошке — его работа.
— Рая… — От нахлынувших вдруг сантиментов мне сделалось нехорошо. Как-то неправильно на меня действует это чужое тело, какая-то я становлюсь непрактичная. Прежняя я ни за что не отдала бы пятнадцать кусков зелени какой-то незнакомой тетке, а нынешняя я вот, похоже, собираюсь отдать. — Рая, — повторила я уже тверже, — давай я выпишусь из больницы, и мы на месте все обсудим.
— То есть ты подумаешь? — Лицо экономки озарилось такой счастливой улыбкой, что я устыдилась своей меркантильности.
— Я уже подумала. Деньги на выставку я дам, только позволь мне сейчас немного отдохнуть. Устала я что-то.
Про усталость — это я не кривила душой. То ли из-за травмы, то ли из-за того, что тело не мое, да еще такое нетренированное, чувствовала я себя на порядок хуже, чем в прежней своей жизни. А может, слабость — это плата за богатство? Эх, надо очень сильно подумать, готова ли я платить такую цену. А впрочем, о чем я? Моего согласия никто не спрашивал, швырнули точно новорожденного котенка в прорубь — выплывай как знаешь. Я-то выплыву, я не я буду, если не сделаю этого, но отдых мне бы не помешал.
— Ты отдыхай, Евочка, конечно, отдыхай! — Рая попятилась к двери. — А я тебя завтра навещу, чего-нибудь вкусненького принесу. Чего ты хочешь вкусненького, а?
Я задумалась. Раньше, в босоногом детстве, за брикет ванильного мороженого я бы родину продала, не задумываясь, но босоногое детство закончилось, и возникла острая необходимость блюсти фигуру, так что о мороженом пришлось забыть. Но сейчас-то, сейчас у меня такое костлявое тело, что его впору специально откармливать, так что решено!
— Принеси мне ванильного мороженого, — попросила я.
— Мороженого? — Рая выглядела удивленной. — Евочка, ты же не любила мороженое.
— Не любила, так полюбила, — отмахнулась я. В конце концов, после комы вкусовые пристрастия могли и измениться. — Так принесешь?
— Принесу, Евочка, обязательно.
— А еще из одежды что-нибудь и косметику какую-никакую.
— Косметику? Евочка, а у тебя нет никакой косметики.
— Как нет?! — поразилась я. — Совсем, что ли, ничего?
— Ну, во всяком случае, я тебя накрашенной никогда не видела, — Рая покачала головой, — но, если хочешь, я могу поискать в твоей комнате.
— Поищи, — разрешила я, хотя в душе уже смирилась с мыслью, что до выписки придется мне ходить росомахой. Все-таки странная она была, эта Маша-растеряша. С такими-то деньжищами образ жизни вела почти спартанский.
Экономка уже собиралась уходить, когда я вдруг вспомнила:
— Рая, и почитать что-нибудь принеси, из того, что я читала перед аварией.
— Принесу, Евочка! — Кажется, хоть эта моя просьба не поставила ее в тупик. — Ты же у меня знаешь какая умница, ты же Арчибальда Кронина читала на английском.
Я украдкой вздохнула, моих литературных познаний хватило лишь на то, чтобы знать, кто такой Арчибальд Кронин, но читать его в оригинале как-то не доводилось. Мне бы что попроще, детективчик какой или фэнтези на худой конец, а тут поди ж ты! Еще хорошо, что я по-аглицки разговаривать умею, а то бы опростоволосилась перед дорогими родственничками.
Обед не помню. Помню только, что сидела за столом между Натальей Дмитриевной и Семеном. Наталья Дмитриевна пыталась развлечь меня разговорами, а Семен смотрел только на Лизи. И князь смотрел на Лизи. И мадам. И даже я…
А потом были танцы. Кажется, я тоже танцевала. Один раз с Семеном и два — с Ефимом Никифоровичем. А потом я сбежала…
Антип дремлет на козлах, в рано сгустившихся сумерках его сгорбленный силуэт кажется вырезанным из картона.
— Антип!
— А?! Что?! Софья Николаевна? — Он выпрямляется, суетливым движением оглаживает бо роду.
— Отвези меня домой. Что-то голова разболелась.
— А Николай Евгеньевич разрешил? — В темных Антиповых глазах подозрение.
— Разрешил. — Я не вру. Специально испросила у папеньки дозволения уехать домой, сослалась на мигрень. Папенька всяких дамских болезней боится как огня, потому отпустил без лишних разговоров. — Велел тебе меня отвезти, а потом обратно вернуться.
— Ну, коли разрешил! — Антип потягивается, ласково наглаживает рукоять хлыста. — Мы, Софья Николаевна, сейчас мигом, с ветерком!
Люблю вот такие ночные поездки, когда не видно почти ничего и ветер в лицо, и Антипов разухабистый посвист кромсает темноту точно хлыстом. Можно закрыть глаза, вспоминать.
Он голову чуть набок наклоняет, и тогда волосы падают ему на лоб, а он их назад откидывает. Иногда рукой, а чаще резким поворотом головы. Улыбка у него кривоватая, и оттого кажется, что о собеседнике своем он все-все знает и посмеивается над ним. А глаза удивительной изменчивости. Это только поначалу показалось, что у них цвет штормовой волны. Когда он задумается, то синь появляется вовсе не штормовая, а спокойная, с изумрудным оттенком. Или это у него в глазах Лизины серьги отражаются?
Не буду думать о Лизи. Потому как если стану думать, то непременно расплачусь. А при Антипе плакать никак нельзя. Я ж не девка дворовая, я графиня…
Стэфа не спит, ждет меня в моей комнате. На столе в канделябре наполовину оплывшие свечи, рядом книга, погашенная трубка и пенсне. Стэфа читает французский роман. Читала, пока я не вернулась, а теперь смотрит внимательно, сторожко.
— Что так рано, Сонюшка?
— Нагулялась! — Падаю на кровать, сбрасываю ненавистные башмаки, срываю гувернантское платье. — Стэфа, у них там не просто обед, у них бал! Бал и гости, и дамы все в шелках и драгоценностях. А я вот такая! — Слезы душат, и в горле колючий ком. Не буду терпеть, перед Стэфой можно и поплакать.
Плачу, размазываю слезы по лицу, выдираю из волос ненавистные шпильки. Стэфа молчит, гладит меня по спине, дает выплакаться.
— А я самовар поставила, — говорить она начинает, только когда слез у меня больше не остается. — Давай-ка чайку выпьем липового, как ты любишь. — И, не дожидаясь ответа, выходит, но очень скоро возвращается с подносом. На подносе две чашки, пирожки с вареньем и сахарница.
Чай горячий, пахнет медом и еще чем-то незнакомым, но вкусным. Может, травку какую Стэфа в него добавила? Она любит травки всякие. И я тоже люблю. И пирожки люблю, особливо с маслицем, но маслица нет, и приходится есть их с сахаром.
— Стэфа, он такой красивый! — Чай делает меня добрее и спокойнее. — У него глаза, как море, и волосы волной. А взгляд такой… У тебя когда-нибудь сердце под чужим взглядом останавливалось?
— Останавливалось. — Стэфа смотрит на меня поверх чашки, кивает. — Только очень давно. Я уж и не помню, как это…
— А я не знала, что такое бывает. — Чай золотистого цвета, и на самом дне вместе с чаинками хороводом коричневые лепестки. Может, зверобой? — Это любовь, да?
— Не знаю, Сонюшка. Ты пей чаек-то, а то остынет, невкусный станет. — Стэфа достает из складок платья бархатный кисет, набивает трубку своим непонятным табаком, закуривает. По комнате плывет сладко-дурманный аромат, путается в волосах, успокаивает.
— А зовут его, знаешь, как красиво? Андрей Сергеевич, князь Поддубский. — Улыбаюсь мечтательно, а в черных глазах Стэфы тревога. — Он к Сене погостить приехал. Сказал, что у нас тут красиво и нимфы… Может, останется подольше? — Делаю торопливый глоток из чашки, поперхиваюсь, кашляю, долго, до слез. — А нимфа — это Лизи. Он с Лизи весь вечер глаз не сводил. И Сеня тоже. Они все на нее смотрели, потому что она красивая и платье у нее фиалковое, а у меня гувернантское. Я ж не знала, что бал… А мадам не сказала. Она специально не сказала, да? Сама вырядилась, на Лизи изумрудный гарнитур нацепила, потому что знала, что там не только Сеня будет, но еще и он. — Говорить с каждым мгновением все тяжелее, в сизом дымке от Стэфиной трубки комната плывет, и я плыву вместе с нею. Нет, это не зверобой, это дурман какой-то. Стэфа тоже специально. Мадам, чтобы меня расстроить, а Стэфа — чтобы утешить. Только меня она не спросила, нужно ли мне…
Медсестра, звали ее, кстати, Анна Николаевна, заглянула в мою палату ближе к полуночи.
— Не спишь? — спросила она громким шепотом.
— Нет. — Я специально от успокоительного отказалась, чтобы не заснуть.
— Ну, тогда пошли. Только быстро, пока дежурный врач в приемном покое.
Просить дважды меня не пришлось, вслед за Анной Николаевной я выскользнула за дверь.
Палата номер тринадцать находилась в дальнем конце коридора, в изолированном от посторонних глаз закутке. Здесь же, в закутке, стоял стол постовой медсестры, за ним никого не было.
— Нинка, зараза, спать завалилась, — пояснила Анна Николаевна, — ничего не боится, оторва, потому как у начмеда в любовницах ходит. Вот накатать бы на нее жалобу…
Мне было неинтересно, кто у кого ходит в любовницах, я приклеилась к матовому стеклу, отделяющему палату номер тринадцать от внешнего мира, я смотрела на саму себя.
— Ну, что же ты встала? — Медсестра легонько подтолкнула меня в спину. — Заходи, пока нас никто не видит.
— А можно я одна? — Встречаться с самой собой при посторонних не хотелось.
Мгновение Анна Николаевна поколебалась, а потом разрешила:
— Иди уж, только недолго.
…Я лежала на узкой кровати: глаза закрыты, волосы сбриты, руки по-покойницки скрещены поверх простыни, левая нога прошита стальными спицами и подвешена к похожей на лебедку хреновине. Я не была похожа на себя прежнюю ну нисколечко… У меня никогда не появлялось такого… отсутствующего выражения лица. Не мертвого, а именно отсутствующего. И морщинок в уголках губ раньше не было, а волосы, наоборот, были: пышные, роскошные — краса и гордость. Сейчас — лысая голова. Тягостное зрелище. А еще эта трубка во рту… И лебедка, и стрекотание железной бандуры, точно такой же, как в той палате, где я очнулась в чужом теле… Теперь я знала, что бандура — это и есть чудо-аппарат, который не позволяет таким, как я, уйти.
Осторожно, бочком, я подошла к кровати, склонилась над лежащим на ней телом. Бедная я бедная… На белоснежную простыню что-то капнуло — слезы, не заметила, когда разревелась.
— Ничего, Ева, прорвемся. — Я погладила себя по щеке, подушечки пальцев закололо. — Я тебя в обиду не дам и в беде не брошу. — Руку я убрала, но лишь затем, чтобы коснуться своей собственной ледяной ладони. — Ты, Ева, главное, держись там, а я тут что-нибудь придумаю. Мы и не из таких передряг выбирались. Мы с тобой в такой аварии выжили…
И тут я вспомнила про безделицу. Сохранилась ли она? Посмотреть, что ли?
Безделица сохранилась, но изменилась почти до неузнаваемости. Красный камешек превратился в паучка: прозрачное тельце, золотые лапки. Откуда лапки? Может, механизм какой? Когда защелка закрывается, лапки появляются? Тогда понятно, что меня в такси все время царапало. И цепочка другая. Прежняя была обычной, без причуд, а эта куда уж затейливее: вместо одного несколько золотых витков, да витки какие-то странные, тонюсенькие, неодинаковые, похожие на недоплетенную паутинку. Вот черт! Теперь у меня на шее вместо милой безделицы паутина с пауком. С одной стороны, красиво, глаз не оторвать, а с другой — жутко…
Рука сама потянулась к красному переливчатому паучьему тельцу. От моего прикосновения камешек полыхнул белым и, кажется, нагрелся. Надо убираться отсюда, пока не поздно…
Оказалось, поздно…
Что-то холодное сжало мое запястье, и оно вдруг полыхнуло огнем. Глаза незнакомки, которая всего месяц назад была мною, распахнулись…
Они оказались чужими — эти глаза, совершенно чужими, они смотрели на меня внимательно и требовательно, продираясь в самую душу. И запястье в том месте, которого коснулась моя — не моя рука, занемело.
— Помоги мне… — прошептали мои — не мои губы. — Помоги себе…
На сей раз я не заорала, а кулем осела на пол, зажмурилась, зажала уши руками. Ничего не вижу, ничего не слышу — как в детстве. Если ты не видишь страшное, то и страшное не увидит тебя. Я надеялась, что не увидит, но понимала — поздно. Страшное меня уже увидело, и рассмотрело, и даже оставило частичку себя на самом дне моей грешной души.
–… Ева, эй, тебе плохо, что ли?! — Анна Николаевна снова, как тогда в душе, трясла меня за плечи. — Ну, что ты молчишь? Врача позвать?
— Не надо. — Я отмахнулась от ее рук. — Просто голова закружилась. Уже проходит.
— Голова у нее закружилась. — В голосе медсестры послышалось облегчение. — Потому и закружилась, что нечего по ночам где попало шастать, по ночам спать нужно. Эх я дура старая, должна ж была догадаться, как ты все это воспримешь. Пошли уж, горемычная.
Я дала увести себя из палаты номер тринадцать. Смелости посмотреть на ту, которая там осталась, у меня так и не хватило. Мне сейчас дай бог смелости с ума не сойти.
Только оказавшись в собственной палате, я смогла немного успокоиться и собраться с мыслями. Списывать произошедшее на действие лекарств или галлюцинации не приходится, потому что успокоительное я сегодня не принимала, а от галлюцинаций на коже не остаются такие вот следы…
Там, где моего запястья коснулись пальцы — я уж и не знаю чьи, — был заметен отчетливый ожог в виде паутины. Вот такая реальная галлюцинация. И с этим мне теперь придется если не разбираться, то как-то жить…
— Давай я все-таки к тебе доктора позову, — предложила Анна Николаевна, внимательно вглядываясь в мое лицо, — ты ж бледная как смерть. Он тебе что-нибудь уколет…
— Нет! — Не хочу я, чтобы мне что-нибудь кололи. Я спать вообще не собираюсь. Вдруг она снова появится… Нет, спать мне никак нельзя…
— Знаешь, я уже жалею, что пошла у тебя на поводу. — Анна Николаевна осуждающе посмотрела на меня. — Уж больно ты нервная. Нельзя тебе со всякими…
Правильно, нельзя! Мне с привидениями и собственными дублями никак нельзя встречаться, потому что, чует моя душенька, еще пара таких вот встреч — и меня никакой психиатр не вылечит.
— Вы меня простите, — я виновато улыбнулась, — что-то у меня и в самом деле нервы расшатанные стали. Я ж думала, что просто посмотрю, и все, а просто не получилось. — Я перешла на шепот: — Анна Николаевна, а человек в коме может глаза открывать и разговаривать?
— Ну, глаза открывать может, а разговаривать… — Медсестра покачала головой и спросила подозрительно: — А тебе зачем это?
Я пожала плечами:
— Да так, любопытно стало. Я ж не помню совсем, что во время комы со мной было…
— Ох, горе. — Медсестра погладила меня по голове. — Не помнишь, ну и слава богу! Зачем тебе такое помнить-то?! Ты лучше спать ложись, поздно уже.
— А почему она лысая? — задала я единственный вопрос, на который могла получить ответ.
— Ей операцию делали, вот волосы и пришлось сбрить.
— Какую операцию?
— Ну разве ж я знаю?! Какую-то жизненно необходимую.
— Ну и как, помогла операция?
— Это с какой стороны посмотреть: умереть не умерла, но и в сознание не пришла. Валентин Иосифович считает, что и не придет. А он еще никогда не ошибался, он у нас спец в этих вопросах. Диссертацию по комам защитил, за границей стажировался.
— Но ведь вы сами же сказали, что она не умерла…
— Не она не умерла, а тело, — медсестра вздохнула. — Это как домик без жильца. Понимаешь?
Про домик без жильца — это я очень хорошо понимала, я сама такой домик заняла. А вот кто занял мой домик? Если следовать логике — хотя какая уж в этом деле может быть логика! — получалось, что мы с Машей-растеряшей поменялись телами. Как такое случилось, непонятно, зато доподлинно известно когда. Тогда, когда водила этот чертов попал в аварию и наши с Машей-растеряшей грешные души вышибло в астрал, а там, в астрале, кто-то что-то перепутал. Вот и получилось то, что получилось. Я, наверное, сильнее оказалась, царапалась до последнего, дверцу искала. А та, вторая, сдалась, или силенок у нее не хватило. Теперь я в ее теле, а она не пойми где. Может, в моем заперта, и выбраться ей никак не удается. Я вспомнила взгляд моих — не моих глаз, и по коже побежали мурашки. Да, кажется, влипла я…
Не помню, как я уснула, боролась-боролась со сном, а потом раз — и отключилась. А когда глаза открыла, в палате уже было светло. С одной стороны, плохо, что я сама себя подвела, не смогла продержаться без сна до утра, а с другой — вот же я, целая и невредимая, за ночь со мной ничего фатального не случилось, и даже обожженное запястье больше не болело. Я поддернула рукав сорочки, посмотрела на руку. Ожог теперь не полыхал красным, побурел и потускнел, но виден был отчетливо. Придется прятать, хорошо, хоть сорочка с длинными рукавами, посторонним это клеймо не рассмотреть.
Умывалась я торопливо. Разбитое зеркало из санузла убрали, а новое еще не повесили, и раньше этот факт меня как-то успокаивал, но сегодня я решила поостеречься. Нечего без особой надобности здесь задерживаться.
До обеда день был унылым и предсказуемым: анализы, осмотры, массаж, лечебная физкультура, процедуры. Все это помогало отвлечься, не думать о той, что заняла мое тело. А после обеда пришла Рая.
— Вот тут все, что может тебе понадобиться, Евочка. — Она аккуратно положила поверх одеяла полиэтиленовый сверток. — А это, — усталое Раино лицо озарила улыбка, — блеск для губ. Я его в твоей комнате вчера нашла, закатился под туалетный столик.
Вопреки моим опасениям, блеск оказался представителем благородной французской линии и даже подходил мне по тону. Слава богу, значит, его прежняя хозяйка была не так уж безнадежна.
Подкрашивая губы, я вдруг осознала, что четко отделяю прошлую Машу-растеряшу от нынешней. Прошлая, наивная, рассеянная, — именно растеряша, думать о ней ничуть не страшно. А вот нынешняя — если это, конечно, она — совсем другая: непредсказуемая, опасная. И требовательная. Знать бы еще, чего она хочет.
Были у меня кое-какие догадки на этот счет, но они мне очень не нравились. По всему выходило, что нужно ей не что иное, как собственное тело. Я тезку понимала и даже сочувствовала ей, но и меня можно понять. Оставаться бестелесной мне не хотелось, а способа вернуть все на круги своя я, увы, не знала. Это такой естественный астральный отбор, я оказалась посильнее и пошустрее. Занять хорошее место в такси повезло ей, а относительно здоровое тело — мне. Вот так-то…
— И книгу я тебе принесла. — Рая выложила на тумбочку книгу в красной, тисненной золотом обложке. Так и есть, Арчибальд Кронин «Цитадель», в оригинале…
— Спасибо, Рая, — я погладила книгу по корешку, — тут же тоска смертная, хоть волком вой.
Про тоску смертную — это я соврала, какая уж тоска, сплошное веселье: призраки, говорящие коматозники…
— А ты не знаешь, Евочка, скоро тебя выпишут? — Экономка присела на краешек стула и сложила руки на коленях.
— Если на днях не выпишут, я сама отсюда выпишусь. Надоело. А ты чего спрашиваешь? Родственнички по мне соскучились?
Рая, улыбнувшись, покачала головой:
— Нет, Амалия о тебе даже не вспоминает. Это Яков Романович интересовался.
Так, еще и Яков Романович какой-то. Очень интересно…
— Яков Романович — друг и деловой партнер твоего покойного отца. Он твой… — Рая замолчала, подбирая правильное слово. — Он твой опекун.
Опекун?! Интересное кино! Я ж, кажись, не малолетка какая, чтобы меня опекать, и с головой у меня вроде бы все в порядке. Или не в порядке? Я озадаченно уставилась на экономку.
— Евочка, я не знаю, как тебе это рассказать, я не уполномочена. — Она как-то сразу скукожилась и словно постарела лет на десять. — Вот вернешься домой, Яков Романович сам все тебе объяснит.
— Что он мне объяснит? — Ох, как-то переставала мне нравиться роль богатенькой Буратинки. — Рая, ты мне скажи, у меня что, есть проблемы?
— Евочка, ты скоро все узнаешь, потерпи, — проговорила Рая с непонятной тоской в голосе.
Я могла бы, конечно, попытаться вытрясти из нее интересующую меня информацию, но вдруг отчетливо поняла: говорить об этом с Раей бесполезно. Больше того, что уже сказала, она не скажет. Не знаю, как я это поняла, наверное, благодаря интуиции. А интуиция меня еще ни разу не подводила.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Паутина чужих желаний предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других